Читать книгу: «Здравствуй, Шура!», страница 7
Помощником адьютанта полка назначили Кузнецова Михаила Ивановича. Коренастый розовощекий крепыш родом из Подмосковья или Владимира, немного рыжеватый. Ему из дома слали посылки.
Военкомом полка был Жизневский. Судя по фамилии и по выговору – поляк. По-польски деликатный, спокойный и уравновешенный, он особыми талантами не обладал. Выступая с речами или в разговоре, употреблял фразу «конец концам» вместо «в конце концов». Он этой фразой, можно сказать, злоупотреблял, чем вызывал улыбку у слушателей.
Моим непосредственным начальством были адъютант полка и его помощник. Как переписчику штаба мне поручили учет людей и лошадей. Напротив меня сидел паренек из-под Перми – Александр Максимович Гунин. В его функции входило составление приказов по полку, с чем он успешно справлялся. Его почему-то дразнили «Гмызиным», вероятно, благодаря его белобрысой физиономии и особенному выговору, которым отличаются жители Предуралья и Урала. До мобилизации он был дежурным по разъезду. У меня с ним были хорошие товарищеские отношения, и я теперь с теплотой вспоминаю этого скромного «приказиста» Сашу «Гмызина».
Тут же в штабе сидели: Миша Марьенков, тоже движенец, очень худой – у него что-то не ладилось с желудком, почему-то ему дали кличку «седой», и еще один паренек со станции Нелидово, очень похожий лицом и улыбкой на космонавта Гагарина, а вот фамилии его, как это ни печально, я припомнить не могу.
В Орше появился новый истопник, он же посыльный – долговязый парень-белорус. Он никак не мог привыкнуть к слову «товарищ» и говорил по-белорусски «сябра». Это очень смешило русаков, и они с удовольствием называли его «сябром».
До «сябра» отапливал штабные вагоны пожилой красноармеец с густой черной бородой. Этот бородач всегда называл меня ласково «сынок». А куда он девался в Орше – неизвестно, возможно, что и умер. Ведь тогда свирепствовал тиф. Помню, как неожиданна была для нас смерть здоровяка Фомина. Вообще, мы заметили, что физически здоровые, полнокровные люди от тифа умирали, а болезненные и слабые – выкарабкивались. Мне еще в начале мая 1921 года сделали противотифозную прививку, да я и переболел не так давно, в 1919 году, так что тут тиф меня обошел.
Я смотрю на снимок, сработанный Гришей Федоровичем в мае 1921 года. На нем можно различить 20 силуэтов и некоторых даже узнать. В этой случайной группе можно узнать Колю Посылкина, Сергея Трифонова и остриженного Прокоповича. И вот то, что он заснят остриженным, без своих кудрей, наводит на мысль, что Прока переболел тифом. Возможно поэтому он не попал в снимок с Чернозатонским.
Однажды, в жаркий летний день, мы, «штабные», упросились у «обозных» покататься верхом на лошадях. Они их вели купаться в Днепр. Мы вскарабкались на коней и поскакали. Вот уж зрелище было! От нашей посадки и от того, как мы подскакивали, вцепившись в гривы, обозные хохотали до упаду. Это была моя первая верховая скачка и знакомство с конем, то, чему я не успел научиться во время кратковременного пребывания в кавалерийской части в г. Малине в 1920 году.
Несмотря на полуголодное существование и, в общем-то, невеселую жизнь, в свободное время тянуло зайти куда-то за горизонт, увидеть что-то новое. Молодость брала свое. Мои настроения по части хождения разделял и Гриша Федорович, и мы в воскресные дни шли за мост на Днепре, за которым открывалась широкая панорама полей и лесов вдали. По дороге коротко обменивались впечатлениями о своих родных местах. Длинных разговоров мы не любили, больше молчали. Возвращались всегда очень усталые, но довольные.
Эти воспоминания я пишу по памяти, но много мне помогает в этом деле мой архив. Вот, например, о какой ситуации мне поведали копии трех писем, которые я полностью привожу.
Первое такое – оно написано 24 июня 1921 года за № 2840:
«Командиру 23-го Железнодорожного Дивизиона, копия начальнику 6-го Сновского участка службы пути.
На основании циркулярного распоряжения Мобуправления Всероглавштаба от 7/XII № 052030/м/307 и секретного распоряжения РВСД от 12/IV за № 571237/с все граждане, родившиеся в 1901 году, проживающие на территории Украинской Республики, мобилизации в Красную Армию не подлежат. Ввиду вышеизложенного прошу Вашего распоряжения об откомандировании в распоряжение Западной железной дороги гражданина Украинской Республики Мороза Александра Александровича, родившегося в 1901 году, бывшего конторщика Сновского участка Службы Пути, 20 сентября 1920 года ошибочно мобилизованного в Красную Армию, ныне находящегося во вверенном Вам дивизионе.
Подписали Военный помощник начальника Западных ж.д., Военный комиссар, Начальник Мобилизационного Управления Западных ж.д., Делопроизводитель».
По-видимому, командиру полка Седюку этого распоряжения было недостаточно, и он послал своему высшему начальству рапорт такого содержания 28 июня 1921 года за № 287:
«Начальнику 5-го отдела УПВО СОЗАП.
Рапорт.
Предоставляю отношение Мобилизационного отдела при Управлении Западных ж.д. об откомандировании из рядов Красной Армии военножелезнодорожника вверенного мне полка Мороза Александра как ошибочно мобилизованного на Ваше распоряжение.
Подписали Командир полка Седюк, Военком Жизневский, Адъютант полка Лисик».
То ли это письмо в УПВО утеряли, то ли еще что, но ответа не было.
И снова, уже 20 августа 1921 года за № 1994, командир полка шлет рапорт:
«Начальнику 5-го отдела УПВО СОЗАП.
Распорт.
Прошу сообщить о результате возбужденного Мобилизационным отделом при Управлении Западных жел. дорог ходатайства об откомандировании из рядов Красной Армии военножелезнодорожника вверенного мне полка Мороза Александра как ошибочно мобилизованного.
Подписали Командир полка Седюк, Военком Жизневский, Адъютант Лисин».
Не знаю, был ли ответ командиру на его второй рапорт, но дело кончилось тем, что я продолжал служить, и был демобилизован по общему приказу только в 1924 году. А может быть дело это прекратилось из-за того, что я уже повзрослел на год, и решили не прерывать службу.
Да, мобилизован в 19 лет я был преждевременно, а узнал я об этом, прослужив в армии почти год. Когда меня мобилизовали в 1920 году, я чувствовал, что тут что-то не совсем ладно. Ровесники мои не призывались, а меня «забрили». Но я не жалею, что все так сложилось, и что я пробыл в армии более трех с половиной лет. За эти годы я возмужал, много поездил, много чего узнал, и мой культурный уровень поднялся на ступеньку выше. Особенно за последний год службы в Москве. Лекции, музеи, картинные галереи, до чего я был большой охотник, этого было в Москве достаточно.
Наш полк принимал участие в работах по окончанию и сдаче в эксплуатацию железной дороги Орша-Унеча, строительство которой было начато еще в 1914 году, и сданной полностью в эксплуатацию только в 1923 году. Люди нашего полка уложили несколько километров линии до станции Горки и далее. Запомнилась мне поездка в поезде, организованном для открытия станции Горки.
Я ехал в одном из товарных вагонов, который, несмотря на небольшую скорость, подпрыгивал на стыках и шатался из стороны в сторону. Проехали станцию Зубры и вот – Горки. Паровоз пшикнул, остановился и сразу был окружен встречающими. Поодаль стояли люди и не подходили близко. Началось нечто похожее на официальное открытие станции Горки и пуск в эксплуатацию участка Орша – Горки. В Горки – городок, похожий на большое село, и знаменитый своей сельскохозяйственной академией, мы прибыли в полдень. Были короткие речи, перерезали ленту… И когда собравшиеся горожане и крестьяне ближайших сел, не видевшие паровоза, услышали его голосистый гудок, а потом увидели движущийся в облаке пара поезд, то они быстро побежали в сторону от железной дороги. Когда поезд остановился, они робко приблизились. И стоило машинисту дать свисток и, пустив пар, двинуться, как они снова опрометью разбежались по сторонам. Старушки стояли поодаль и крестились, они вообще не подходили близко. Потеха! Самое странное, что это происходило в каких-то 40 километрах от Оршанского железнодорожного узла. Машинист еще немного подемонстрировал силу и мощь своего стального коня, и мы укатили обратно в Оршу.
Год 1921 прославился как год голодный. И если в Поволжье люди умирали от голода и бросали свои родные места, то мы все же как-то прозябали. Получали продукты вперед на несколько дней и пробовали жить «коммуной», но с этой затеей ничего не получилось. Первые дни питались сносно, а потом, когда до получения пайка оставалось еще немало дней, а запасы наши уже были съедены, пришлось затягивать ремни и как-то выкручиваться поодиночке. Метод коммунального питания не привился, и каждый стал питаться самостоятельно. Но скоро появилась общая кухня, на которой получали по котелку какой-то бурды с котла.
Через Оршу шли эшелоны с голодающими, ехавшими с Поволжья куда-то на запад. Наш эшелон стоял напротив вокзала, и беженцы с проходивших эшелонов почти непрерывно стучали в дверь вагона. Но что мы могли им дать? Сами жили впроголодь и изощрялись в способах прокормиться, кто как мог и умел.
Оригинальный способ избрал наш Прока – Прокопович Павел Николаевич. Этот наш красавец с талантами Дон Жуана в это голодное время воспользовался способностями альфонса. Все данные для благосклонного внимания и успеха со стороны женщин у него, безусловно, были. Женщины просто льнули к нему. Конечно же, он этим хорошо пользовался – женщины его подкармливали.
В Орше у нас появилась «вольнонаемная» машинистка-оршанка Мурочка. Не знаю, как далеко у них зашло со взаимными симпатиями, но при появлении в штабе Павла она заметно смущалась и краснела, а он окидывал ее своим нагловатым взглядом и говорил что-нибудь общее, малозначительное. Однажды на листе ватмана он нарисовал Мурочку. Собой она была недурна. Портрет этот, сделанный с натуры, по общему мнению, был удачным. Потом Павел Николаевич нарисовал автопортрет. Были и другие рисунки.
Отец его был ленинградским архитектором, в этом я убедился, когда после демобилизации в 1925 году был у них на квартире на Гулярной улице (в Ленинграде). Помню, в квартире было изобилие репродукций, планов. Возможно, что эта домашняя обстановка и профессия отца послужили развитием художественного вкуса у сына Павла. Во всяком случае, Прокопович, несмотря на некоторые отрицательные стороны его характера, стал мне нравиться еще больше, благодаря этому вновь открытому в нем таланту художника.
С тех пор я тоже иногда пытался рисовать. В общем, то, что у меня проявилось гораздо позднее, т. е. интерес и стремление к изобразительному искусству, было следствием моего знакомства с П.Н., который сумел приохотить меня к этому и развить какие-то, пусть незначительные, способности.
Была у П.Н., кроме Мурочки, еще одна оршанка – артистка-любительница. Она жила с сестрой у родителей в доме где-то между вокзалом и городом. При доме сад, довольно обширный. Прокопович часто ходил к ним домой днем, а ночью водил нас в ее сад, где мы нагружались яблоками. Собака, знавшая Прокоповича, лизала ему руки, и мы крали яблоки беспрепятственно. Бывали дни, когда мы только и питались кислой антоновкой без хлеба. Хлеб получали наперед, и он не водился до следующей выдачи.
Помню, однажды Прока пришел с побитой мордой, с порванными штанами и царапинами на руках. Как потом выяснилось, его поймали сторожа около складов с картошкой, ему попало, и он насилу удрал оттуда. Впрочем, налеты на картофельные огороды приняли такой характер, что жители приходили днем жаловаться командиру. Командир выстраивал красноармейцев, виновных хозяева не опознавали и уходили смущенные. Мы же доходили до такой наглости, что, идя на этот грабеж, брали с собой винтовку, и сторожа, видевшие такую ораву, отворачивались, будто не замечая нас, орудующих над неохраняемым картофельным полем. Трудно поверить, что командир Седюк и военком Жизневский, глядя на наши чуть ли не ангельские рожи, верили в нашу непогрешимость. Но что им оставалось делать? Да, скверная штука – голод, из-за него человек часто превращается в скотину.
Подходил к концу 1921-й год.
Утром, проходя вдоль путей, забитых эшелонами с беженцами из Поволжья, мы натыкались на трупики детей, выброшенные отупевшими от голода и горя родителями.
На рынке в основном шел товарообмен. Деньги катастрофически обесценивались. Если сегодня за какую-то сумму я мог приобрести килограмм хлеба, то завтра он уже стоил много дороже. Например, мое месячное жалованье в январе 1922 года было 350 000 рублей. В феврале мне уже выдали 787 000, а в марте – 1 050 000. И за этот миллион вряд ли я мог купить 1 килограмм хлеба.
У меня сохранился лотерейный билет дивизионной помощи голодающим при 4-й стрелковой Смоленской дивизии. Цена его 100 000 рублей, а главный выигрыш – 25 миллионов рублей. Да, ворочали мы когда-то миллионами.
Моя постель располагалась на верхних нарах, под потолком. Вагон не был теплушкой в полном смысле этого слова. Правда, внутри он был обит фанерой, но это мало утепляло его, а служило лишь украшением. Пока горела грубка, в вагоне было тепло, а мне даже жарко. Но к утру болты над моей головой покрывались снегом, и приходилось укутываться с головой всем, что только могло согреть. В особо морозные ночи, под утро, большинство из нас ворочались и кряхтели, хотя до утреннего подъема еще было далеко. Наконец, самый замерзший, не выдержав, с руганью соскакивал со своего ложа и, бормоча какие-то проклятья, быстро разжигал грубку. Когда начинало теплеть, головы постепенно высовывались, и слышалось «гы-гы». А истопник, уже охладевший от гнева, говорил: «Спасибо скажите, паразиты, а то бы околели»
В конце марта 1922 года штаб полка перебросили в Борисов. Оршанка Мурочка осталась в Орше. Вместо нее за машинку села сестра помощника командира полка Ларина – Екатерина. Екатерина Ларина была незамужняя девица лет 30–35. Скромная, красавицей не назовешь – она ничем особенным не выделялась. Родом она была из-под Буды-Кошелевской. Когда в штабе появлялся лекпом (прим. – помощник лекаря, фельдшер) Тарасов – высокий широкоплечий блондин с улыбчивым лицом, Катя заметно оживлялась, ее карие глаза начинали блестеть. Тарасов ничем особым не проявлял своих симпатий, но молва утверждала, что между ними есть любовь.
Должен признаться, что я по своему характеру хотя и казался тихоней, но любил пускать «шпильки» влюбленным, и бедная Катя немало натерпелась от меня намеков на эту тему. Тарасова я не трогал. Впрочем, в любовных интрижках в полку недостатка не было.
Ни для кого секретом не было ухаживание жены начхоза Яковлевой за прославленным футболистом Сергеем Трифоновым. Я не ошибся – действительно, она, мать двоих детей, гонялась за Сережей, и он принимал это, как должное. Сам начхоз Яковлев мужчина хоть и видный, и симпатичный, лет 40–45, чем-то не угождал жене, и она, тридцатилетняя, увлеклась двадцатилетним Сережей. А ухаживание жены начхоза в те несытые годы было не так уж бесперспективно, и Сережа питался неплохо.
А чего стоила жена комвзвода Овчаревич Рая! Бабенка была в соку, не уродлива собой, играла на любительских спектаклях. На мужа своего, Овчаревича, мужчину довольно потрепанного вида, начинавшего лысеть, и далеко немолодого, она мало внимания обращала, хотя он и изводил ее ревностью. Кончилось тем, что она сумела-таки совратить очень симпатичного, видного черноволосого мужчину средних лет – политрука по фамилии не то Батурин, не то Бакунин. Дело дошло у них до того, что они уже перестали делать тайну из своих взаимоотношений и совершенно перестали считаться с бедным мужем.
Не могу не вспомнить еще об одной «любовной» паре – это о Заговалко и Ульяне. Ульяна была еще в желдиве, работала прачкой. Была молодой, здоровой девицей, недурной собою. Ничего плохого о ней не говорили, пока не появился красноармеец Заговалко Николай. Николай – стройный, смазливый блондин лет 20–21. Был он на редкость неразговорчив, какой-то замкнутый. Ребята любили подтрунивать над Николаем по поводу его тайных свиданий с Ульяной, но он отмалчивался, или, самодовольно посмеиваясь, на все вопросы о его успехах отвечал немногословно: «Порядок». При встречах с Ульяной на людях он относился к ней подчеркнуто покровительственно, как бы показывая, что ему безразличны и ее робкие взгляды, и смущение при виде него. Забегая вперед, скажу, что позже, уже когда мы были в Москве, у Ули появился ребеночек, и никто не сомневался, что отец его – Заговалко.
1 мая 1922 года в Борисове нас подняли рано. Помимо обычного первомайского парада предстояла церемония принятия воинской присяги. Нам тогда объявили, что это была первая присяга в Красной Армии. Командира полка Седюка почему-то не было. Командовал его помощник Ларин. Нас выстроили на каком-то плацу. Около трибуны – знамя полка. На трибуне кто-то читал слова присяги: «Я сын трудового народа», а мы хором повторяли. Событие это было запечатлено на фотокарточке.
Помощник командира Ларин – высокий, худощавый, неразговорчив. Его жена – миловидная молодая женщина, немая. Объясняются они при помощи письма. Жена Ларина и его сестра Катя живут мирно.
В Борисове мы стояли около железнодорожной станции. До города неблизко, и ни город, ни река Березина как-то не врезались мне в память, хотя были тут исторические места Наполеоновского отступления.
В Борисове на кладбище, вблизи железнодорожного полотна, мы похоронили красноармейца Говорова Василия. Был он веселым, молодым краснощеким парнем, и подкосил его тиф. Над могилой были речи. Приезжали на похороны его родители.
В один из весенних солнечных дней мы лазили по заболоченному лесу. Под ногами кишели небольшие гадюки и ужи. Их было такое множество, что я и сейчас живо представляю это скопище гадов. Даже странно – гадов запомнил, а исторические места Борисова нет.
В мае 1922 года штаб полка передвинули из Борисова в Жлобин. Состав наш поставили напротив вокзала в тупик, упирающийся в паровозное депо. За депо находился сенопункт, где тоже размещались люди нашего полка.
С тех пор, как мы обили наш вагон фанерой, прошло немало времени, и за это время клопики и блохи успешно обосновались на постоянное жительство и размножились до такой степени, что нам стало невмоготу. Они не давали спать и нещадно пили нашу кровь. За дело взялись санитары и решили провести борьбу с паразитами. Заложили в грубку серы и подожгли ее. Вагоны закрыли, и мы спали кто где. Мор этот длился двое суток. Ночи были теплые, мы народ неприхотливый, и несколько ночей провели вне вагона. Потом вскрыли вагоны, сунулись туда – клопы, как будто, подохли, но и нам ночевать нельзя было – воняло серой. Лишь через неделю мы начали ночевать в вагоне и просыпаться утром с головной болью. А когда запах серы выветрился, и мы стали спать более-менее спокойно – клопы снова появились.
В начале июня 1922 года помощник адьютанта Кузнецов отпустил меня на четыре дня в Сновск, что подтверждает сохранившаяся у меня увольнительная. Уходя в Красную Армию, я оставил дома немало всяческих книг и переплетенных журналов, приобретенных разными способами. В журналах отразились все предреволюционные события, а с февраля 1917 года и революционные. Менялись министры, сменялись власти, и все это в журналах описывалось и иллюстрировалось. В общем, это был богатый исторический материал «из первых рук», исходивший и обработанный в духе своего времени вездесущими журналистами и газетчиками. Жизнь моих родных не сильно изменилась за это время, принимали меня очень тепло и радушно. Уезжая, я решил взять с собой наиболее интересные книги и журналы. Я организовал из них одно увесистое место, распростился с родными, провожавшими меня, и устроился на нижней полке вагона. Ехать пришлось ночью сидя. Я положил тюк с книгами меж ног и задремал. Когда проснулся – книг уже не было. Воришка, наверно, немало разочаровался, не найдя в тюке ничего, кроме книг. Из дому продуктов мне не дали, ценностей у них тоже никаких не было. Впрочем, если бы журналы не украли тогда, то их наверняка пришлось бы бросить при эвакуации из Гомеля в 1941 году.
Что значит молодость! Я как вспомню, как висел вниз головой на пальцах ног, так самому не верится. В вагоне нашем обычная дверь товарняка на колесиках была закрыта, а входом служила узенькая дверь на петлях. Спускались на землю по съемной лестнице. Над дверью была прибита неширокая планка. И вот, я берусь руками за эту планку и поднимаю ноги, цепляюсь пальцами ног за планку и медленно опускаю туловище. Повисев некоторое время вниз головой и держась лишь на пальцах ног, я проделываю обратный маневр. Поистине цирковой номер! Конечно, при неудаче я рисковал сломать себе шею или пробить голову.
Проделывал я эти номера не всегда бескорыстно. Мой непосредственный начальник Кузнецов, который частенько получал из дому посылки, награждал меня коржиками домашнего изготовления. Но, как и всякий, даже оригинальный трюк со временем приедается, так и Кузнецову он наскучил, и он все реже заказывал это представление.
В 20-х числах июля 1922 года по каким-то неведомым соображениям высшего начальства нас прокатили из Жлобина в Оршу и в Смоленск. В Смоленске мы пробыли один день, и я успел побегать по центру города, побывал у исторических мест 1812 года и у памятника Глинке. Потом нас снова вернули в Жлобин.
Состав наш временно стоял на сортировочных путях между вокзалом станции Жлобин и северным постом. В выходной день я пошел побродить по городу, отстоявшему километрах в двух от станции и расположенного вдоль берега Днепра. Расположение железнодорожного пути и моста через реку как-то напоминало путь к мосту в Сновске.
Побродив по городу, я под вечер подошел к железнодорожному вокзалу. Встретил среди прогуливающихся красноармейцев несколько знакомых товарищей из полка. И вдруг… перестал видеть. Вернее, я видел не всю фигуру человека и даже не все лицо, а только его глаза. Я остановился и стал спрашивать, нет ли около меня красноармейцев второго желполка. Отозвалось несколько голосов. Я рассказал о своей беде и попросил отвести меня к эшелону. Меня привели в санитарный вагон. И я стал ждать врача. И странное дело – когда я попал в вагон, освещенный электрическим светом, то стал все видеть, в том числе и приведших меня. Врача долго не было, и я, не дождавшись его, пошел в свой вагон и лег спать. В дальнейшем я узнал, что у меня был приступ «куриной слепоты» в результате плохого питания. Не помню, лечился ли я, но некоторое время боялся ходить в вечернее время. Потом все прошло.
Да, как несовершенны были снимки Гриши Федоровича, но они мне напоминают о некоторых полковых товарищах. Вот передо мной майский снимок 1922 года. Различаю свою фигуру, а лица совсем неявны. Вот Табако, а рядом с ним не Катя ли Ларина? Похоже, что она. Оригинальный тип, этот Табако. Рыжеватый, с оттопыренными ушами, он прославился как мастер скабрезных анекдотов. Особенно досаждал он своими насмешками женщинам. Доставалось от него и Кате Лариной. Или вот сидящий в кресле Федорович Гриша. Сидит, важно развалясь. Было такое кресло настоящее, мягкое, у Прокоповича. И откуда только он его выкопал? А вот засняты Федорович и его друг Каптелов. Несмотря на дружбу, политрук Каптелов не сумел сагитировать Гришу вступить в члены партии. Впрочем, ни военком Жизневский, ни политрук Каптелов не досаждали беспартийным в смысле втягивания в ряды партии. Оба они не отличались ораторскими способностями, и дело это было предоставлено на самотек.
С деньгами происходило что-то странное. Записи в моей красноармейской книжке свидетельствуют, что я в апреле 1922 года получил 2 100 000 рублей, в июне 1922 года уже только 4 200 рублей, а в июле 1922 года только 420 рублей. Происходило какое-то отбрасывание нулей. Затем, с августа по ноябрь 1922 года мне платили по 1200 рублей в месяц. В декабре 1922 года после переформирования полка я был назначен старшим переписчиком штаба полка с окладом 1000 рублей в месяц. В начале 1923 года в результате денежной реформы я стал получать десять рублей в месяц.
Подходил к концу 1922 год. Из вагонов нас выкурили не только клопы, но и приказы начальства. Нас разместили в разных помещениях вблизи железнодорожного вокзала станции Жлобин. Часть людей была на сенопункте за депо. Штабная команда, старшиной которой назначили меня, разместилась в каком-то лабазе торговца. Это каменное низкое здание находилось на улице, ведущей от вокзала в город.
Разбирали, чистили винтовки, изучали устав, маршировали, бегали с котелком за обедом и ужином на кухню, находившуюся на сенопункте. Купались в Днепре, который я свободно переплывал в районе мостов. В штабе появилась вольнонаемная жлобинская машинистка Антонова. В свободное время ходили к лесу в сторону Минска или по линии в сторону Могилева. По деревянному мосту, параллельному железнодорожному, пересекали Днепр и шли к станции Хальч. Особенно любил этот маршрут я – он на несколько километров приближал меня к родному Сновску.
Запомнился случай, когда мы на лодке, отъехав несколько километров от Жлобина, около какой-то горы шашками глушили рыбу. Дело это запрещалось и преследовалось, и мы больше натерпелись страха, чем наловили рыбы – всплыло ее немного.
Ну, что еще можно вспомнить о Жлобинском периоде? Разве о Лаврентьеве? Был такой чудак «с улицы Бассейной». Небольшого роста, плотный – он поражал нас своей феноменальной рассеянностью. Неплохой математик и вообще парень далеко не глупый, пожалуй, даже с высшим образованием – он пользовался уважением товарищей. Но рассеян был до чертиков! И этим немало развлекал нас.
Новый 1923-й год встретили в Жлобине. Не помню точно, когда вместо командира полка Седюка и военкома Жизневского появился новый командир Верженский Адам Иванович и комиссар Дьячков, а вместо адьютанта Лисина – Николаев. Может быть, это было в ноябре 1922 года, когда полк был переформирован по штатам мирного времени, а может быть позже, в апреле 1923 года, когда полк переформировали в батальон, но у нас появилось новое командование. По-видимому, Седюку была ближе Орша, и он стал командиром 30-го желдивизиона, располагавшегося в Орше.
После переименования полка в батальон нас погрузили в эшелоны, и мы распрощались со Жлобиным. 28 апреля 1923 года мы миновали Почеп, а 30 апреля очутились в Москве. На этот раз уже не проездом, как в мартовские дни 1921 года, а с выгрузкой из вагонов и «оседлостью» в казармах на целый год.
Еще перед выездом из Жлобина в апреле 1923 года, вероятно в связи с переименованием полка в батальон, у нас отобрали винтовки, а дня через четыре выдали новые. Моя винтовка с семизначным номером 7914972 – номером, который прочно запомнил, сменилась четырехзначным № 9124.
В Москве, освободив состав, мы погрузили на подводы свои винтовки и нехитрый личный багаж и двинулись на новое наше месторасположение в трехэтажную казарму на Измайловском валу в районе Семеновской заставы. Казарма стояла на берегу Хапиловского пруда в тупике Измайловского вала. По ту сторону пруда виднелись стены церкви и службы Преображенского монастыря. В противоположном конце Измайловского вала – Семеновское кладбище, а дальше – Благуша с домиками, как в Сновске, и еще дальше – станция Черкизово и Лосиноостровская Окружной железной дороги. Штаб размещался на втором этаже, в остальных помещениях жили мы и комсостав с семьями. Почти рядом с казармой – футбольное поле. Центр Москвы был в 4-х километрах от казармы.
Меня всегда влекло побывать в новых местах. Познакомиться с их особенностями, красотой, с их историей – это меня всегда манило. За два с половиной года странствий в железнодорожных частях я во многих местах побывал, детально ознакомился с красавцем Киевом и другими городами юго-запада. Пожил по несколько месяцев в Белорусских городах: Орше, Жлобине, Борисове. Во многих местах побывал проездом, но попасть надолго в Москву – такой мысли не было! Поэтому неудивительно, что когда это чудо произошло, то я с азартом игрока кинулся знакомиться со всем, что таил в себе этот великий город. А чудес было – хоть отбавляй! Каждый свободный день и час я не сидел в казарме. Попросив товарища получить на меня обед, а то и ужин, я с увольнительной в кармане отправлялся в путь.
Ботинки я получил, были они тяжелые, но прочные, а это мне и требовалось. Денег я получал немного, рублей 100 в месяц. Купить за них можно было самую малость. Поэтому я предпочитал пешее хождение. А в масштабах Москвы это значило немало.
Наметив какой-нибудь из музеев, я добросовестно часами ходил по его залам и, закончив осмотр, шел еще или на Воробьевы горы, или другой какой пункт, отстоявший в десятке километров от казармы. Когда окончательно выбивался из сил, то назад добирался трамваем. Между прочим, за трамвай тогда платили в зависимости от расстояния. Обычно же туда и обратно я ходил пешком. Обед с ужином поглощался моментально.
Мое непосредственное начальство – адъютант Кучинский, а затем адъютант Николаев, были люди неплохие и увольнительные давали без всяких препятствий. Я у них пользовался авторитетом. Николаев – тщедушный, немного нервный человек. Он близорук, пользовался очками. Чувствовалось, что он человек культурный, и своими манерами, и обращением подтверждал это. Кучинский был проще, в полку жил с семьей. Иногда какой-то польский гонор появлялся в нем, но, в общем, он был безобидный начальник.
Адъютанты мне иногда доверяли выполнение некоторых своих функций. Так, например, поручали давать пароль и отзыв на сутки. С немалой гордостью я в виде пароля давал слова вроде «Камка» и отзыв «Бреч» – слова, очень близкие мне по родному Сновску, и ничего не говорящие тем, кому их приходилось заучивать и ими пользоваться.
Будучи в Жлобине на казарменном положении, штабная команда помещалась обособленно в небольшом здании лабаза. В Москве же нас поместили в большой комнате вместе с красноармейцами других служб и подразделений. У каждого отдельная постель: на двух козлах лежал матрас, подушка, простыни и одеяло. В шесть часов – подъем. Услышав заливистый сигнал фанфары, мы, чертыхаясь, спешили поскорее одеться и заправить постели, чтобы уложиться в минуты, данные на это дело.
Впрочем, был у нас в казарме один чудак. Или у него от природы была замедленная реакция, или ленив он был до чертиков, но почти не было случая, когда бы он уложился в срок. Взыскания не помогали, он безропотно отбывал наказание, но исправляться и не думал.
Жил с нами и глухонемой Кириллюк Зиновий, недавно нашедший свою фамилию. Почему-то немой и чудак не любили друг друга. А мы, раскусив эту их неприязнь, стали пользоваться случаем, чтобы науськивать одного на другого для потехи. Например, подложив под подушку немого кухонный нож, знаками объясняли ему, что это сделал его недруг. Немой с рычанием и с ножом в руках подбегал к чудаку, а тот пускался наутек. Такие неумные шутки нас веселили, и мы дружно хохотали. Вообще же, эти двое – немой и его недруг, были постоянными объектами разных смехотворных и дурацких шуток. То привяжут к козлам веревку, незаметно дернут – и лежащий с вытаращенными глазами уже не лежит, а сидит на полу со своей рухнувшей кроватью. И если сидит немой, то ему внушают, что это сделал его недруг, и тот летит с дикими криками к чудаку. И наоборот. Немой не всегда был безобиден. Если его сильно разозлить, то он мог и изувечить. Одна вроде бы пустяковая комбинация очень раздражала немого. Стоило только приставить большой палец к виску около уха, а остальными помахать, как немой хватал что попало и гнался за обидчиком.