Читать книгу: «Козацкий шлях», страница 4

Шрифт:

Глава VI

Был полковник собою доброй презенции и крепкого сложения, в расцвете своих лет, в той благословенной поре, когда прожитые лета дают мудрость, но ещё не отбирают силу. Исполненный достоинством облик, бывший для уродзоного дворянина врождённым свойством натуры, в муже из затерявшейся за порогами Сечи выдавал природную привычку к воле и оружию, а властные манеры – многолетнюю повадку распоряжаться чужими жизнями.

Его смуглый, как у всякого степняка лик мог бы показаться даже приятным, ежели бы каждая черта его не дышала жестокой суровостью. Под пышным, свисающим на самую грудь усом, змеились узкие злые губы. Высокое и просторное чело, казалось, собрало в своих морщинах все козацкие недоли. Насупленная бровь с тяжёлым веком таила прищур очей, в которых навеки застыла тяжкая тайная дума. Долгая подбритая чуприна, густо перевитая серебряными нитями, вьющейся прядью сбегала до самого плеча, закрывая сабельный рубец, располовинивший бровь и завершавший свой страшный бег далеко на щеке. Голова его не раз пробовалась на прочность всяким железом, и немало сыскивалось охотников отделить её от тела, да только вот где они теперь? Жизнь часто была к нему люта, но и он редко поворачивался к ней незащищённым боком.

…Был Шама́й доброго козацкого рода. Батьке его, всю жизнь прожившему в суровом целомудрии своего сердца на Запорожье, посудьбилось дожить до преклонных годин, что в среде сечевиков было скорее исключением. Таковые заслуженные ветераны коротали остаток своего века при куренях на Сечи либо удалялись в монастыри отмаливать грехи бранной молодости, а не то вольно селились по хуторам.

Когда козак почуял свой срок, то, отказав немало добра на сечевую церкву, честно простился с товариществом, закатив на прощание знатную гульбу. Через неделю, провожаемый всем оплакивающим потерю рыцарством, абшитованый запорожец, едва держась в седле, удалился на свой хутор. Там вскоре глянувшаяся вдовица через положенный богом срок принесла ему сына. Когда крестили дитя, отец, по старому запорожскому заведению, сотворил закваску для козацкого духу, подсыпав в купель пороху.

Но низовую вольницу козак не забыл и, не желая навек сгинуть подле бабьего подола, положил себе раз в год навещать своих товарищей и проводить на Сечи месяц-другой.

Едва дитя отстало от люльки, как он принялся брать его с собою, с малолетства приучая к коню и оружию. Хлопчик ещё и тетивы не мог натянуть, а уже часами стоял с вытянутою рукою, держа палку, которая со временем становилась всё тяжелее.

Наука сгодилась нежданно скоро, ибо детство Шама́я оказалось коротким, как засапожный нож, и оборвалось в тот злокозненный день, когда хутор их был побит татарами, а сам он, успев взять стрелою своего первого человека, попал в неволю.

Казалось, судьба его была, переменив веру, сделаться жестоким наемником без роду и племени и воевать, с кем султан прикажет, хотя бы и со своим народом. Но не тут-то было. В янычары он не попал после того, как прокусил руку ходже – наставнику, приставленному к детям для первоначального магометанского обучения.

Диковатого степового волчонка перепродавали несколько раз, и нигде хозяева не могли найти ему должного применения. Строптивец отказывался принимать веру Магомета, портил и ломал всё, что попадало в его руки, и несколько раз пытался бежать. Били его нещадно, но наука не шла впрок. Спасся он вместе с запорожским есаулом Корсако́м, с которым судьба свела его в неволе, но дал себе зарок возвратиться и вернуть магометанам долги сторицей.

Едва отрастив чуприну, молодой козак, исполняя клятву, так сильно обозначил своё присутствие в тех краях, где когда-то был рабом, что вскоре по всей окружности Чёрного моря не осталось поселения, которое не почувствовало бы его посещения. В какие-то несколько лет он сделался непременным участником любой экспедиции, опустошавшей берега Крыма, Малой Азии и Румелии. Как только Шама́й слышал что где-то собираются воевать врагов христианства, тот час он был там. Чёрным морем неспокойный запорожец не ограничился и, соединившись в устье Волги с донскими и яицкими казаками, побывал на морях Хвалынскоем и Рыбном; а через Круглое и Белое моря выбирался в Средиземноморье и даже, по слухам, достигал Белой Аравии.

Многие его товарищи за широкую козацкую гульбу украсили стены султанского дворца в Истанбуле своими засоленными головами. Пленников частью обращали в галерных рабов, частью казнили. Козаков давили слонами, разрывали галерами на части, закапывали живьём и сжигали в чайках, а султан, развлекаясь, стрелял по ним из лука. Шама́й же, как заговорённый, всегда возвращался на Сечь невредимый и с добычею, но, едва возвратившись, тотчас искал нового похода.

Не удивительно, что низовое братство, страшно суеверное и весьма чувствительное к славе и добыче, скоро обратило внимание на удачливого козака и подняло его на атаманство, ибо на Сечи, никогда не испытывавшей недостачи в отчаянных удальцах, умели ценить трезвомыслящих самородков, способных стройно повести в бой все тридцать восемь куреней.

…Началось всё с того, что однажды беспокойному Шама́ю прискучило мирное безделие на Сечи. Взяв намерение «полюбоваться на красоты Царь-города», собрал он вокруг себя самых бесшабашных молодцев, прельщённых жаждой богатой добычи, страстью к далеким походам и заманчивостью самого предприятия. Задумав такое богоугодное дело, Шама́й, ничтоже сумнящеся, обратился прямо к кошевому.

В тот год кошевым был запорожец Лесько по прозванию Малдаба́й, козак степенный, в летах и с наклонностью к сытой полноте. Уже наперёд упреждённый старши́ною о баламутившем воду запорожце принял он молодого козака хмуро.

В прежнюю пору и Лесько был жвавым козаком, одна лишь водилась за запорожцем охулка – крепко любил Малдаба́й добро. А, как известно, где с молодых лет прореха, там под старость дыра. И пропал козак…

Надобно сказать, что ещё смолоду тайный предмет его помышлений составляла гетманская служба. Видел Лесько вчуже, какими щегольскими жупанами обзаводилась перенимавшая польские обычаи гетманская старши́на, какую роскошь заводили сотники и полковники на своих хуторах и какими вельможами держали себя с простыми козаками.

И подался бы козак на гетманскую службу, и верно дослужился бы бог весть до каких чинов и рангов, но удержали его на Запорожье несколько удачных, в рассуждении дувана, походов. Справедливо рассудил Лесько, что гетманский бунчук, не более как журавль в небе, а хабар от набегов – верно синица в руках.

С течением времени, выйдя в сечевые старши́ны, Малдаба́й о Гетманщине более не помышлял, найдя, что человеку с головою и на Запорожье можно приобресть и достаток, и значение. Подержавшись за атаманскую булаву, Лесько как-то поостыл, поостепенился, оброс жирком заможности и почти растерял все свои добрые свойства. Вместо того выучился он носить подбитую соболями делию с золотым галуном и, важно потупив голову рассуждать значительно о любом предмете: о посольстве ли в Крым речь или об отскочившей от чобота подмётке. Уже крепко привязан был он всеми помыслами к бесхитростным житейским утехам, что обещали согреть грядущую старость, а именно: пасеке с пчёлами, мельнице и рыбному пруду на хуторе, да тучным табунам, гуртам и отарам в степи.

Долгими зимними вечерами, когда за стенами завывала вьюга, лёжа на турецком ковре и посасывая люльку в жарко протопленной хате кошевого, грезилось ему, замирая в сладостной истоме, как добре будет боковать на хуторе, плодить пчелу да сидеть с удой погожим летним вечером на берегу пруда. Да мало ли что́ можно выдумать, чтобы сыто и неторопливо доживать на этом свете, коли у тебя закопан чималый котёл с золотыми цехинами! Грех признаться, но в грёзах являлась ему даже сдобная бабёнка (весьма смазливая вдовица, живущая на его хлебах и призревающая за хозяйством), и тогда Лесько, которого от греховных мечтаний бросало в пот, встряхивал головою совершенно как конь и, откашлявшись, произносил значительно: «Гхм! Однако»!

Одним словом, мыслил пан кошевой лишь о том, как досидеть спокойно на атаманстве положенный срок. А кроме того, совсем недавно польский король писал на Сечь, что ввиду того, что теперь у него с турецким султаном мир, то гетман Запорожского Низового Войска не должен допускать козаков на море ни под каким видом, и что он, король, крепко надеется на благоразумие ясновельможного пана гетмана.

В этом послании Лесько особенно польстило, что король назвал кошевого атамана гетманом, и теперь всякий разговор Малдаба́й сводил на то, что: «Круль59! чуете?! сам круль!» с ним, с Лесько, советовался и величал его «ясновельможным паном гетманом».

Оттого кошевой, по укоренившейся привычке придав своему лику то выражение застывшей важности, которое можно узреть разве только у покойников, в нескольких скупых выражениях представил Шама́ю, сколь несходно его предприятие, изъяснив, что чаек заготовлено малое число, провианта, стрельбы и всяких прочих потребных вещей на Сечи для похода недостача, и самих молодцев на такое великое дело сейчас малолюдно. Тем паче… (тут и Шама́ю припала возможность выслушать историю про то, как сам польский король просил «ясновельможного пана гетмана» не ходить на море).

Возможно, что благоразумие и взяло бы в Шама́е верх, ибо он, откланявшись, вышел было в сени. Но тут кошевой допустил непоправимую небрежность, известную запамятовав поговорку, что человек, который не владеет своим языком, может потерять его вместе с головою. Едва за молодым запорожцем затворилась дверь, Лесько, поворотившись к бывшему тут же войсковому писарю, отпустил о молодом козаке что-то крайне пренебрежительное, навроде: «Тьфу! Куда кинь з копыто́м – туда и корова з рогом! Молоко ще на губах не обсохло, а туда ж, на поход вин поведе»!

На его беду, Шама́й услыхал обидное слово, вспыхнул и, с трудом сдержавшись, положил себе проучить старого дурня. С этого мгновения мысль о походе отступила на задний план, и душу его непреклонно занимали лишь планы мести кошевому.

Вскоре многие запорожцы, прогулявшие и заложившие шинкарям всё своё добро, тут и там начали поговаривать, что кошевой, дескать, обабился и, сделавшись ганчиркою, избегает опасностей войны, а, кроме того, больно много стал слушать ляхов.

Недовольные быстро сколотили партию войны. Как нарочно, тут же сыскалась и самая подходящая парсуна возглавить её, а именно – Шама́й. Не обошлось и без бочки крепкой просяной паленки, которая оказалась в Шама́евом курене как бы сама собою.

Хмельные и беспокойные головы, прихватив бочку, пошли кучами из куреня в курень и сбили с панталыку многих, хотя бы и разумных. Перечисляя всё, что знали дурного о кошевом, депутаты прямо объявляли всем, что не желают, чтобы их вожаком оставался не дорожащий войсковою честью тюхтий. Как водится, некстати всплыли и прежние обиды при дележе дувана, и табуны, и отары и даже смазливая вдовица на хуторе.

Сечь взволновалась и загудела, как гудят встревоженные пчелы на пасеке. Неурочно была созвана Войсковая Рада, но благоразумные и трезвые пересилили, и Лесько, не без труда, но удержал булаву кошевого.

Однако хмельные и неуступчивые козаки решительно отказались от Малдаба́я и, разгорячившись, пригрозили посадить в воду уже всю сечевую старши́ну.

Часть запорогов, взявши вместо войсковых литавров куренные котлы, хватили по ним поленьями, другие силою захватив старши́н, снова поволокли их на майдан. Третьи, уже изрядно хмельные, завладев атаманской булавою, принялись разыскивать Шама́я.

Дело начинало принимать скверный оборот. Старши́на, зная буйный нрав братии, не на шутку обеспокоилась, как бы её панование не завершилось на дне Днепра с полными пазухами песка. Да и Шама́й, совсем не желавший поднимать всей Сечи, сидел на запорах в своём курене, ибо находиться на майдане сделалось не безопасно.

Но это не спасло его от раздухарившейся толпы. Сечевики, выбивши дверь, вскочили в курень. Подбадривая своего ставленника кулаками под микитки, запороги с криками: «Шо ты сыдышь тут, собака!? Иды закон брать, скурвый сын60! Ты теперь наш батько61, и будешь паном над нами!», – выволокли Шама́я на майдан, где без лишних околичностей и церемоний в виде троекратного отказа и посыпания головы землёю, всучили булаву.

Но противная сторона и слышать не хотела о перемене кошевого. Закипел жаркий спор, за спором последовала ссора, затрещали чубы. Драка быстро переросла в ужасное избиение сторонников Малдаба́я, которые, не выдержав, побежали и затворились в церкви, где уже служилась вечерня. Но разъярённые преследователи вскочили и в церкву. Священник, видя такое смятенье, снял с себя епитрахиль и, не дослужив, ушел, а сечевой иеромонах в гневе запечатал и самую церкву.

Унять страсти выступили было куренные атаманы, увещевая сперва словами, а когда слова не помогли, прибегнув к палкам. Но вошедшие в раж запороги поколотили и куренных. Прежняя старши́на при виде такой великой шкоды разбежалась и попряталась, куда попало, а Малдаба́й, переодевшись монахом и подвязав себе бороду, спасся бегством и больше уж о нём на Сечи не слыхали. Всё сбылось над ним ровно по промыслу Шама́я, и соболья делия кошевого надолго пережила его ничтожное имя.

Воистину, неисповедимы пути господни! Начал свой день человек могущественным властелином над христианским войском, державшим в страхе Истанбул, Бахчисарай и Краков, принимающим послов от иноземных держав и на равных говорящим с коронованными особами. А закончил – гонимою и презираемою всеми собакой.

Меж тем, подогретые паленкой страсти не унимались, и запорожская сиромашня пустилась на грабеж торговых и ремесленных людей, живущих в предместье Сечи. Пользуясь всеобщей безурядицей, козаки напали на предместье, прозываемое на татарский манер Гасан-Баша, и начали разбивать шинки и лавки. Опамятавшись, базарные люди, как могли, принялись защищать свое добро и, вооружившись, кто самопалом, кто просто дубьём встали у ворот, ведших из Сечи в предместье, пытаясь остановить разбушевавшихся запорогов.

Когда дело дошло до смертоубийства, с церковной колокольни дали залп пушки, ударил набат, и появился Шама́й с атаманской булавою в руке. За ним шёл весь сечевой чин, тридцать восемь куренных атаманов, почтенные сивоусые старики и иеромонах со всем сечевым церковным причетом. Действуя частию увещеваниями, частию палками они загнали хмельных сечевиков за ограду и с великим трудом водворили спокойствие.

Козаки, почувствовав настоящую, твёрдую руку, наконец, угомонились. При этом, характерный след атаманской булавы ещё довольно долго можно было различать на лбах некоторых сечевиков. А ведь это был тот самый их товарищ Шама́й, который только час тому назад на майдане смиренно говорил, что почитает себя лишь самым младшим и незначительным членом Козацкого Войска и, с охотою будет всегда следовать его благоразумным советам!

На другой день, чем свет, когда хмельные козацкие головы ещё спали кучами, как попало, новый кошевой, переколотив со старши́ною все винные бочки, созвал раду и объявил смолить чайки. С этой минуты на Сечи кончились всякие перекоры и брожения, ибо если во время недолгой мирной жизни братия часто навязывала старши́не свою волю, то во время войны, кошевой брал в руки неограниченную власть и, делаясь господарем живота и смерти каждого, имел право единолично выносить даже смертные приговоры.

Вскоре, спустив белый прапор и против обыкновения оставив на Сечи вместо себя наказного атамана, молодой кошевой, взяв в помощь господа бога, привёл запорогов прямо в Босфор. Несколько тысяч удальцов высадились в устье Золотого Рога и дали понюхать пороху Царьграду так, что задрожали его стены. Козаки, ввиду султанской столицы хладнокровно грабили её окрестности и, мигая огнями походных костров в самые окна сераля, задали небывалого страху султану и всем цареградским обывателям.

…Странный то был человек! Вся жизнь его была одна нескончаемая битва, и не все из них были праведны. Злые языки поговаривали, что будто бы по молодым ретивым летам, искавший везде добычи и славы Шама́й, в смутное время Русского царства воевал с Сагайдачным православную Москву, после чего год жил, не знаясь с людьми, в береговых пещерах Днепра, отмаливая пролитую кровь единоверцев и спасаясь о Христе.

Своего первого человека взял он в тринадцать лет, а с той поры уж и счёт потерял. Природный степняк и матёрый черноморский лев, умелец войны, из тех, кто на вечной охоте, он не отличался постоянством, равно как и Сечь Запорожская никогда им не отличалась. Внутренние свойства его натуры состояли из причудливой, взаимоисключающей смеси добродетелей и пороков, что всегда, впрочем, свойственно людям, почитающим войну и набег главным ремеслом своей жизни. Мятежным его духом овладевали то дикие страсти, то жажда поисков правды, рука тянулась к мечу, а душа искала спасения в вере, которую пронес он через всю свою жизнь, как непогашенную вербную свечу…

Полковник незаметно задремал, подперев свесившуюся голову перевитой чёрными жилами рукою. В другой руке ещё тихо курилась люлька…

Вдруг в самое ухо ему словно кто-то страшно гаркнул: «Лыхо62, пан Данило! Татарва!» Тотчас явственно увидел он и своего батьку Данилу, седлавшего нетерпеливого Буяна, и рыдающую мать, которая, держась за стремя, долго бежала рядом с конём и всё пыталась целовать чёрную от загара руку отца…

Шама́й содрогнулся всем телом, выронил люльку и, выхватив саблю, вскочил. Побывавший волею Морфея в последнем дне своего детства, долго ещё ворочал он вокруг бессмысленными, ничего не понимающими очами.

Поняв, что это был лишь только сон, полковник, обтерев пот со лба, устало опустился на седло. Убрав саблю и выколотив дрожащими руками люльку, он пошёл к воде и долго плескал прохладной влагой в самое лицо, смывая навязчивое марево сна. Вернув себе таким образом некоторую бодрость, полковник спросил есаула.

Скоро выяснилось, что есаул Корса́к пропал, и куда он делся никто, не исключая обоих сотников, не знает.

Новость была дурная, ибо пропажа человека в степи добра не сулила. Ежели козак ушёл самочинно, беглеца, не мешкая, следовало догнать, допросить с пристрастием и судить на месте, а по походному положению наказание за это полагалось одно – смерть.

Коли пропавшего похитили, то тем паче, по неписанному закону степи надобно было тотчас отряжать погоню, и дело было не столько и не сколько в ужасной участи полонянника, но и в том, сумеет ли тот под пытками не развязать языка. В обоих случаях степовые суровые законы требовали удваивать меры предосторожности, а не то и менять место ночлега.

Однако ничего этого не случилось, и только сотник Панас по прозванию Чгун, подошедши к полковнику и скребя в потылице мрачно прогудел:

– А враг його, Корса́ку знае, куда вин згынув63… – сотник набожно перекрестился. – Кони його на месте…

– А Баба́й?

– И нехристя голмозого64 чортма65, – Панас снова перекрестился.

Столь дикий ответ, однако, не смутил полковника, и он лишь невозмутимо кивнул головою. Здесь должно объяснить, кто таков был загадочный есаул Корса́к и что делал некрещёный татарин в козацком стане.

Дело в том, что Корса́к был запорожским чаклуном, а татарин Баба́й – его служкой.

Глава VII

В народе прозвание этих козацких чародеев было химородники либо характерники, татары же называли их урус-шайтанами.

В людях этих витал дух гораздо более древний, чем христианство. Языческая вера угасла уже почти полностью, но потомки древних волхвов, со временем уничтоженные цивилизацией, всё же в ту эпоху были на Южной Руси таким же привычным явлением, как придорожный шинок. Их далёкие суровые наставники ещё, когда в звериных шкурах ютились по земляным норам и недоступным пещерам, в совершенстве овладели искусством перевоплощения и растворения в природе, и, лишь много спустя, Византия, посредством наложения креста на лоб, отторгла от них породу человеков.

На Сечи даже в среде безжённых запорогов выделялись они тем, что чурались женщин во всю жизнь, ибо «потерять голову» от любви могли в прямом, а не в переносном смысле. Женщин они на дух не переносили, и, как видно, то была плата за силу и знание. Оттого не имея своих детей, наступников искали они повсюду и загодя, умудряясь различить будущего чародея ещё в утробе матери, ибо колдун, которому подошёл срок, не мог покинуть земную юдоль, не передав своего дара. Только совершив древний обряд посвящения и оставив ненужную телесную оболочку в могиле, устремлялся он в мир духов. Но и после этого козаки, суеверные как всякие люди живущие большей частью в дикой природе, в некотором отрыве от источников христианской веры, долго ещё не осмеливались селиться вблизи тех мест, где обретался чаклун.

Погубить химородника, по рассказам досужих людей, можно было, лишь попав серебряной пулей либо пуговицей с крестом в левое око. Но наверняка угомонить чародея можно было, разве только вбив в сердце осиновый кол и положив в могилу лицом вниз, дабы не восстал он из мёртвых.

Но, как ни странно, сами запорожские характерники себя нечистью не только не полагали а, напротив, по слухам, бывало, вступали с ней в борьбу. Старые запорожцы рассказывали, что когда-то давно, не поделив что-то с ведьмами, козацкие чародеи извели их на запорожских землях подчистую.

С малолетства Корса́к ведал, что народился наособицу – дух его не был скован позднейшими напластованиями человеческих условностей. Всевидящее око вечности когда-то воззрилось на него и с той поры уже не сводило с него пристального взора. Он уж точно был не из этого века, но и не из того, что катился навстречу. Страшные озарения часто посещали его, и бессмертие жутко просвечивало через его стылый зрак. Таинственная музыка сакральных сфер была ему доступна и, глядя на небо, он часто различал там кривые письмена грядущих невзгод.

Оттого застигнуть есаула врасплох было так же просто, как поймать на голый крючок столетнего пескаря, тем паче что настоящая сила чародея была не в умении владеть изрядно любым оружием (ибо кого этим удивишь на Сечи!), а в даре предвидения, в умении отводить глаз и напускать морок. Знал он замолвления от всякой раны, от пули и сабли, от опоя коня и укушения змеи. Говорили, что доступны ему спрятанные и заговоренные клады, что способен он разгонять облака и вызывать грозу, оборачиваться в зверей, переливаться в речку, и даже ставить на ноги мертвецов!

Имя его всегда было покрыто дымкой таинственности. Кем был Корса́к на самом деле и откуда пришёл на Сечь – то теперь никто уже и не помнил, да и сам он об этом рассказывал всегда разно. Злые языки поговаривали, что он не иначе как одминок – ребёнок, с божьего попущения подменённый в детстве ведьмою.

На Сечи есаул жил, казалось, вечно, и угадать наверняка его лета было невозможно. Умерший тому как лет десять назад столетний запорожец дед Путря́к как-то рассказал с божбою, что когда он пятнадцатилетним молодиком пришёл на Сечь, Корса́к уже был самым старым в своём Пластуновском курене.

Но возраста своего есаул, казалось, не чуял. Время и бедствия также мало действовали на его наружность, как и на каменного скифского истукана, торчащего на кургане посеред степи. Хворать он тоже сроду не хворал, а только с летами, как бы усыхал помаленьку.

Иногда, хватив чарку-другую у козацкого костра, он вдруг начинал рассказывать о некогда прославленных и давно сгинувших атаманах, о страшных колдунах которые водились в прежние времена, о зарытых и утопленных кладах. И, лишь услышав чьё-нибудь изумлённое: «Тю66!» и узрев вокруг широко распахнутые очи и раскрытые рты, спохватывался и замолкал.

Где жил есаул, откуда появлялся и куда уходил, никто не знал. На Сечи химородник надолго задерживаться не любил и появлялся неизменно либо перед большой бедой, либо перед войною, словно волк, чуя большую кровь на дальности расстояния. Но заканчивался поход, и есаул, взяв свою долю, снова пропадал. Поговаривали, что живёт колдун в берлоге с медведицей, среди непроходимых заболоченных плавней одного из островов Великого Луга, и ходу туда нет никакой христианской душе, один лишь нечистый дух прячется там от колокольного звона.

В козацком чародее не ощущалось никакого страха, ни божьего, ни смертного, ни человеческого, зато самого его одинаково боялись и люди и звери.

Животные всем естеством своей натуры угадывали в Корсаке́ природного хищника.

Собаки позволяли себе лаять на него только с почтительного расстояния. Самый свирепый и неукротимый пёс при его приближении, жалобно скуля, покорно ложился на спину. Кони испуганно ржали, пряли ушами и, сбиваясь в кучу, поворачивались к нему задом, норовя накинуть ногами.

Выбирая себе коней, меринов Корса́к не признавал и держал в заводе только жеребцов. Трёх своих нынешних угорских коней есаул сам принял от кобылицы, саморучно выкормил и заездил. Не став их холостить и обучив разным хитрым штукам, есаул из мирных травоядных сделал выносливых хищников. Диковатые жеребцы не подпускали к себе никого, кроме Корсака́, но и с ним свыклись с трудом: когда есаул подходил к ним своей мягкой звериной походкой, жеребцы прижимали уши, тревожно храпели и передёргивали всей кожей. И лишь одни кошки, которым, как известно, доступен потусторонний мир, льнули к есаулу.

Друзей, в людском понимании этого слова, у старого химородника не было, ибо вокруг него, словно бы невидимая крепостная стена стояла, через которую никому не было ходу. От есаула, как от холодной звёзды в беспредельном ночном небе, ощутимо веяло неземным холодом. Одинокий вечный скиталец, неизвестно где и рождённый…

Средь людей было у него лишь три постоянные привязанности. Одна из них – запорожец Богуслав по прозванию Лях либо Корсачёнок, которого он ещё малым дитём выкрал чуть ли не в Польше и привёз на Сечь, объявив своим сыновцем. По гулявшим смутно слухам, мать Богуслава была красивой и ветреной польскою шляхтянкой и нагуляла дитя от козака.

Есаул сам растил чадо, сам ставил ему руку и разум, и со временем из небожа вышел козак на загляденье: и разумен был изрядно, и грамоту знал, и презрение к смерти ставил выше прочих доблестей, ни единожды не сплоховав ни в степи, ни на море.

Другая привязанность Корсака́ была совсем иного рода – не то раб, не то джура, страхолюдного обличья татарин Хамраз по прозванию Баба́й, которого есаул держал при себе ещё бог весть с какой стародавней поры. Взял он нехристя с давнего набега на крымский юрт и с тех пор везде таскал за собою.

Татарчонок не то уже был немым от рождения, то ли сам химородник лишил его языка (к чему сильно склонялись запорожцы), но Хамраз уже и состарился на службе у чародея, а речи человеческой от него сроду не слыхали. Неволить ясыря в перемене веры Корса́к не стал, а со временем и вовсе даровал волю. И хотя Баба́й волен был вернуться в свой улус, он как верный и преданный пёс остался при есауле, привязавшись к своему господину и, как видно, посвящённый им в какие-то тайны. Тот, в свою очередь, весьма дорожил преданным немым.

Как-то раз, на Святую Троицу, будучи по какой-то надобности в Чигирине, есаул послал Хамраза на торжище. Там, на майдане, Баба́й и подвернулся некстати под руку подгулявшим гетманским козакам чигиринского полка.

Напрасно немой отчаянными знаками пытался объяснить, чей он слуга, хмельные и горячие головы, приняв его за лазутчика, решили вешать подозренного татарина тут же, на рынке.

Бог весь как почуявший это Корса́к, как вихорь, примчался на торжище на своём бешеном жеребце. Потоптав горою наваленные дыни и арбузы, опрокинув несколько возов и яток с товаром, есаул, страшно бранясь и действуя одною нагайкою, отбил немого.

Связываться с запорожским есаулом никому не достало охоты, ибо зацепив даже одного сечевика можно было навлечь на себя гнев не только его куреня, но и всей, скорой на расправу Сечи. Оттого козаки, ввиду открывшихся новых обстоятельств, разом потеряли интерес к татарину и, как ни в чём не бывало, пошли броить дальше, почёсывая те места, по которым пришлась плеть.

И всё бы ничего, и возможно случай этот скоро бы позабылся, да только уже к вечеру все участники потехи, мучаясь животами, не успевали подвязывать очкур на портках.

Несчастные перепробовали все известные средства от постыдной хворобы: и горилку, густо приправленную порохом, и настойку корня калгана, и козье сало, и даже особое снадобье, состоящее из толчённых в порошок куриных желудочков – ничего не помогало.

Ввиду особого случая был привлечён даже чигиринский цирюльник, отворявший кровь и ставивший пиявок шляхтичам и полковой старши́не. Но и жид, выучившийся в Гданьске у немца, оказался бессилен против «медвежьей болезни» и присоветовал идти к старой колдунье, про которую ходила молва, что умеет лечить все на свете хвори.

Старуха, жившая в убежавшей за край Чигирина прескверной хате, оказалась вылитой попелюхой: её впалые щёки переходили в острый, усеянный бородавками и пучками седых волос, подбородок, почти соприкасавшийся с вислым крючковатым носом, а довершал картину одиноко торчавший в провалившемся рту жёлтый клык.

Только взглянув бельмастым оком на бережно державшихся за животы просителей, ведьма криво оскалилась и велела искать чаклуна, которого они шибко прогневали третьего дня.

К их счастию Корса́к об эту пору ещё был в Чигирине, и недужные явились к нему на поклон, приложив каждый к повинной голове, что следует. Есаул против ожиданий выслушал дурней благосклонно, мягко пожурил и, велев тому же Баба́ю принять подношения, отпустил с миром. Козаки поблагодарили за науку, и на том их позорный недуг прошёл сам собою. Слух о происшествии с чигиринцами быстро облетел Заднепровье и, как водится, со временем оброс небылицами и прибавлениями.

Другая, почти отеческая привязанность, была у есаула к Шама́ю. Судьба-злодейка свела их в невольничьей яме, а угодил туда неуязвимый дотоле чародей, нарушив свои неписанные законы и потеряв голову по той самой известной поговорке…

Как-то есаул со свитою запорожцев в три десять коней возвращался на Сечь из коронного города Брацлава, куда ездил по поручению кошевого к тамошнему воеводе.

Запорожцы ехали берегом реки, то удаляясь, то приближаясь к ней и присматривая место для ночлега. Лесная дорога, петлявшая среди тянувшегося вдоль Буга довольно густого леса, то суживалась, так что и два коня рядом едва проходили, то снова расширялась. Июльская ночь занималась дивная, лунная, с мириадами густо засеявших всё небо звёзд. Растянувшись долгой вереницею козаки тихо переговаривались, то и дело отодвигая ветви, так и норовившие сорвать с них шапки. Уставшие кони фыркали и спотыкались о корни деревьев.

59.Круль (польск. król) – король.
60.Ску́рвый сын (искаж. польск. skurwýsyn) – сукин сын, незаконнорожденный. Ку́рва (польск. kúrva) – в буквальном переводе – «кривая», а в бранном значении – развратная, распутная женщина).
61.Ба́тько (укр. батько) – на Южной Руси и на Запорожье форма обращения «ба́тько» использовалась при обращении к мужчине старшего возраста, либо при желании выразить к нему особое уважение, почтение. Дети, обращаясь к отцу, как правило, использовали форму обращения «та́ту».
62.Лы́хо (укр. ли́хо) – беда.
63.Вра́г його́ зна́е (укр. вра́г його́ зна́є) – чёрт его знает. В описываемую эпоху, православные, из суеверий, избегали произносить слова «чёрт», «бес», «сатана» и т.п., заменяя их, например, словом «враг» («сатана – враг рода человеческого»). Згы́нув (укр. зги́нув) – сгинул, пропал.
64.Голомо́зый (укр. голомо́зий) – гололобый, бритоголовый. Здесь в значении «некрещённый татарин». Татар называли голомо́зыми из-за того, что в описываемую эпоху все татары мужского пола ходили бритоголовыми, т.к. это считалось у мусульман признаком чистоплотности.
65.Чортма́ (укр. чортма́) – здесь в значении «нету».
66.Тю (укр. тю) – универсальное восклицание, возглас. Может выражать самые разные аспекты эмоционального восприятия мира: удивление, недоумение, разочарование и т. д.
Бесплатно
200 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
18 августа 2018
Объем:
520 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785449329684
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,4 на основе 1123 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 3,7 на основе 3 оценок
Аудио
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке