Дни в Бирме. Глотнуть воздуха

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Дни в Бирме. Глотнуть воздуха
Дни в Бирме. Глотнуть воздуха
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 478  382,40 
Дни в Бирме. Глотнуть воздуха
Дни в Бирме. Глотнуть воздуха
Аудиокнига
Читает Валерий Кухарешин, Юрий Красиков
249 
Синхронизировано с текстом
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

На исходе войны мистер Лэкерстин, сумевший избежать военной службы, сильно разбогател, и сразу после прекращения военных действий семья переехала в новый, большой, довольно холодный дом в Хайгейте, с массой теплиц, кустарников, конюшен и теннисных кортов. Мистер Лэкерстин нанял уйму прислуги, включая (так велик был его оптимизм) дворецкого. Элизабет отправили на два семестра в очень дорогую школу-пансион. О, радость-радость, незабвенная радость тех двух семестров! Четверо девочек в школе были из «Благородных» семейств, и почти у каждой имелся собственный пони, на которых им разрешалось кататься субботними вечерами. В жизни каждого есть такой период, когда его характер получает окончательную формовку; для Элизабет это произошло в те два семестра, что она провела бок о бок с дочерьми сильных мира сего. С тех пор весь ее жизненный кодекс сводился к одному убеждению, и весьма простому. Оно состояло в том, что Добро (она обозначала его словом «прелесть») – это синоним всего дорогого, элегантного, аристократичного; а Зло («пакость») – это все дешевое, убогое, потертое, трудовое. Возможно, для этой цели – усвоить подобный кодекс – и существуют элитные женские школы. Это убеждение усиливалось в Элизабет по мере взросления, находя отклик во всех ее мыслях. Все – от чулок до души человеческой – она классифицировала как «прелесть» или «пакость». И, к сожалению, в ее жизни (процветание мистера Лэкерстина не продлилось долго) доминировала «пакость».

Неизбежная катастрофа разразилась в конце 1919 года. Элизабет забрали из школы, и ей пришлось сменить ряд дешевых, пакостных школ, прерывая обучение на семестр-другой, когда у отца совсем не было денег. Когда ей было двадцать, отец умер от гриппа. Миссис Лэкерстин осталась с доходом в 150 фунтов стерлингов в год, и это был ее пожизненный рубеж. Две женщины, по разумению миссис Лэкерстин, никак не могли прожить в Англии на три фунта в неделю. И они переехали в Париж, где жизнь была дешевле и где миссис Лэкерстин намеревалась всецело посвятить себя Искусству.

Париж! Парижская жизнь! Флори промахнулся, воображая нескончаемые беседы с бородатыми художниками под зелеными платанами. Жизнь Элизабет в Париже была совсем другой.

Ее мама сняла студию в квартале Монпарнас и тут же впала в состояние беззаботной безалаберности. С деньгами она обращалась до того бестолково, что доход не покрывал расходов, и несколько месяцев Элизабет голодала. Затем она стала преподавать английский на дому в семье одного француза, управляющего банком. Эти люди называли ее notre mees Anglaise[53]. Банкир жил в двенадцатом округе – не ближний свет от Монпарнаса – и Элизабет сняла комнату в пансионе по соседству. Это был узкий, желтушный дом в переулке, напротив мясной лавки, обычно украшенной смрадными кабаньими тушами, которые каждое утро любовно обнюхивали престарелые парижане, похожие на дряхлых сатиров. Рядом располагалось загаженное кафе с вывеской Cafe de l’Amitie. Bock Formidable[54]. Как же Элизабет презирала этот пансион! Патронша была старой пронырой в вечном трауре, дни напролет шуршавшей по лестницам, выслеживая жилиц, стиравших чулки в раковине. Жилицы, острые на язык желчные вдовушки, увивались за единственным жильцом-мужчиной (робким, лысым созданием, работавшим в универмаге La Samaritaine[55]), словно воробьи, подбиравшие крошки. За едой все они косились в тарелки друг другу, прикидывая, кому досталось больше всех. Ванная комната представляла собой темную конуру с облезлыми стенами и шатким ржавым краником, который выплевывал в ванну тепловатой воды на два дюйма и неизменно пересыхал. Управляющий банка, чьих детей учила Элизабет, был толстяком пятидесяти лет, с потрепанным лицом и лысиной, выступавшей из венчика русых волос, точно страусиное яйцо. На второй день ее работы он зашел в комнату, где она давала детям уроки, подсел к Элизабет и, не тратя времени, ущипнул ее за локоть. На третий день он ущипнул ее за голень, на четвертый – под коленкой, на пятый – над коленкой. Так и повелось, что каждый вечер между ними разыгрывалось молчаливое противостояние: поминутно она отпихивала под столом его настырную руку, словно отгоняла вредного хорька.

Это было низменное, пакостное существование. Откровенно говоря, оно достигало таких степеней «пакости», о существовании которых Элизабет даже не помышляла. Но ничто не ввергало ее в такое уныние, вызывая ощущение падения на самое дно, как мамина студия. Миссис Лэкерстин относилась к тем людям, кто, едва лишившись прислуги, тут же опускается. Жизнь ее превратилась в сплошной кошмар между живописью и домашними делами, и ни там, ни там она не достигала успеха. Периодически она посещала «школу», где создавала унылые натюрморты под руководством мастера, учившего, что настоящая живопись начинается с грязных кистей; в остальное время она слонялась с неприкаянным видом по своей студии с заварными чайниками и сковородками. Окружающая обстановка не просто удручала Элизабет – ей виделся в этом оскал Сатаны. Мама жила в холодном, грязном хлеву, где по всему полу валялись книги и газеты, на ржавой газовой плите громоздились горы заросших жиром кастрюль, постель оставалась незастланной до вечера, и на каждом шагу можно было споткнуться об измазанную краской жестянку скипидара или заварной чайник с остывшим черным чаем. Стоило взять подушку со стула, и под ней могла оказаться тарелка с недоеденной яичницей. Всякий раз, переступая порог маминой студии, Элизабет восклицала:

– Ох, мама-мамочка, как так можно? Посмотри, во что превратилась комната! Это же просто кошмар!

– Комната, душечка? А что с ней? Не прибрана?

– Не прибрана! Мама, разве обязательно оставлять тарелку с овсянкой посреди постели? А эти кастрюли! Меня от них в дрожь бросает. Представь, если кто войдет!

Стоило миссис Лэкерстин услышать любой намек на то, чтобы засучить рукава, лицо ее вспыхивало нездешним светом.

– Милая, никто из моих подруг мне слова не скажет. Мы же богема, мы художницы. Ты не понимаешь, как мы без остатка поглощены нашей живописью. У тебя, видишь ли, нет художественной жилки, милая.

– Мне надо взять и вымыть эти кастрюли. Просто сил нет думать, что ты вот так живешь. Куда ты девала жестяную щетку?

– Щетку? Дай-ка подумать, я точно где-то видела ее. Ах, да! Вчера чистила ей палитру. Но это ничего, надо только хорошенько отмыть ее скипидаром.

Миссис Лэкерстин присела и продолжила мазать лист чертежной бумаги пастельным мелком, пока Элизабет трудилась.

– Какая ты молодец, милая. Такая практичная! Не представляю, от кого ты это унаследовала. Для меня искусство – это просто всё. Я чувствую, словно во мне волнуется огромное море и смывает все низменное и мелочное. Вчера в обед я ела с журнала, чтобы не тратить время на мытье посуды. Отличная идея! Нужна чистая тарелка – просто вырви страницу. И т. д. и т. п.

Элизабет ни с кем не дружила в Париже. Мамины подруги были такими же сумасбродками, а друзья – пожилыми неустроенными холостяками, едва сводившими концы с концами, занимаясь каким-нибудь жалким ремеслом вроде резьбы по дереву или раскраски фарфора. Вся прочая публика, с которой сталкивалась Элизабет, состояла из иностранцев, и никто из них не вызывал у нее симпатии; по крайней мере, никто из мужчин, с их очевидно дешевой одеждой и возмутительной фамильярностью. В то время она знала лишь один способ отвести душу: пойти в Американскую библиотеку в Елисейском дворце и разглядывать иллюстрированную периодику. Иногда по воскресеньям или свободными вечерами она просиживала там часами за большим полированным столом, предаваясь мечтам над страницами таких журналов, как «Скетч», «Старьевщик», «Графика», «Спорт и драма».

Что за красоты можно было там увидеть! «Гончие собираются на газоне Чарлтон-холла, прелестной уорикширской резиденции лорда Берроудина». «Дост. миссис Тайк-Баулби в парке со своим великолепным псом породы овчарка, Кублай-ханом, получившим этим летом второй приз на конкурсе Крафтса». «Солнечные ванны в Каннах. Слева направо: мисс Барбара Пилбрик, сэр Эдвард Тюк, леди Памела Вестроуп, капитан «Коняга» Бенакр».

Прелесть, прелесть, просто золото! Дважды Элизабет случалось узнать на страницах журналов старых школьных подруг. Какая жгучая зависть охватывала ее. Вот они, ее одноклассницы, со своими лошадьми и машинами, и мужьями-кавалеристами; а вот она, со своей ужасной работой, ужасным пансионом и ужасной матерью! Неужели у нее нет выхода? Неужели она навечно обречена влачить столь жалкое существование, без надежды снова вернуться в приличный мир?

Не стоит удивляться, что Элизабет, имея такой пример в лице матери, прониклась к искусству здоровым презрением. Более того, всякий избыток интеллекта – всякая «заумь», как она это называла – приравнивался в ее глазах к «пакости». Настоящие люди, в ее понимании, приличные люди – люди, стрелявшие куропаток, отдыхавшие в Аскоте, ходившие под парусом в Каусе – не были умниками. Они не забивали себе голову всякой галиматьей вроде написания романов и малевания картин; равно как и всякими высоколобыми идеями вроде социализма. «Высоколобость» была бранным словом в словаре Элизабет. Когда же ей случалось раз-другой познакомиться с настоящими художниками, готовыми всю жизнь перебиваться с хлеба на воду, только бы не продаться какому-нибудь банку или страховой компании, она проникалась к ним еще большим презрением, чем к дилетантам из круга маминых знакомых. Чтобы мужчина сознательно отказывался от всего хорошего и приличного, принося себя в жертву какой-то бессмыслице, без всяких перспектив, это был стыд и срам, и деградация. Элизабет ужасно боялась остаться старой девой, но она бы скорее прожила тысячу жизней в одиночестве, чем связала себя узами брака с таким человеком.

 

Прожив в Париже почти два года, мама Элизабет внезапно скончалась от отравления трупным ядом. Можно было только удивляться, что этого не случилось с ней раньше. Элизабет осталась менее чем с сотней фунтов годового дохода. Ее дядя с тетей, не мешкая, послали ей телеграмму из Бирмы, прося ее приехать жить к ним, и сказали ждать письма.

Письмо далось миссис Лэкерстин нелегко; довольно долго она просидела, склонив над страницей свое треугольное лицо и покусывая перо, неуловимо напоминая змею перед броском.

– Полагаю, мы должны приютить ее, во всяком случае, на год. Какая тоска! Так или иначе, если девушка не страхолюдина, она обычно находит мужа в течение года. Что мне сказать ей, Том?

– Сказать? Ну, просто скажи, что здесь она подцепит мужа, как нечего делать, не то, что дома. Ну, знаешь, что-нибудь такое.

– Дорогой мой Том! Какие невозможные вещи ты говоришь!

Миссис Лэкерстин написала:

Конечно, это очень маленькая станция, и значительную часть времени мы проводим в джунглях. Боюсь, вы будете ужасно скучать после сокровищ Парижа. Но на самом деле эти маленькие станции имеют в некоторых отношениях свои преимущества для молодой девушки. Она чувствует себя прямо-таки королевой в местном обществе. Неженатые мужчины так одиноки, что ценят общество девушки и готовы на многое. И т. д. и т. п.

Элизабет накупила летних платьев на тридцать фунтов и отправилась в плавание. Корабль пересек Средиземное море, сопровождаемый резвящимися дельфинами, и, пройдя по Суэцкому каналу, вышел в Красное море, поражавшее своей эмалевой синевой, а дальше – на зеленый простор Индийского океана, где стаи летучих рыб бросались врассыпную из-под киля корабля. По ночам вода фосфоресцировала, и казалось, что корабль – это гигантская стрела, летящая сквозь зеленый огонь. Жизнь на корабле Элизабет находила «прелестной». Прелестны были танцы по вечерам на палубе и коктейли, которыми ее наперебой угощали мужчины, прелестны были и палубные игры, хотя они довольно быстро утомляли ее, как и остальную молодежь. Ее не смущало, что со времени смерти матери прошло всего два месяца. Она никогда не питала к ней глубоких чувств, к тому же на корабле никто не знал о ее прошлом. Так прелестно было после двух бесславных лет снова дышать воздухом достатка. Большинство пассажиров не выделялись богатством, но каждый на борту вел себя как богач. Элизабет знала, что Индия – прелестная страна. У нее вполне сформировалась картина Индии из разговоров других пассажиров; она даже выучила самые нужные фразы на хинди, такие как «идар ао», «жялди», «сахиблог»[56] и др. Элизабет предвкушала располагающую атмосферу клубов, где над головой покачиваются опахала, а босоногие мальчики в белых тюрбанах чинно раскланиваются; а также майданы, по которым галопируют загорелые англичане с подрезанными усиками, играя в поло. Жить в Индии в ее представлении было почти так же хорошо, как быть богатым.

Корабль вошел по гладким зеленым водам в порт Коломбо, где бултыхались черепахи и черные змеи. Навстречу кораблю потянулись сампаны, управляемые чернокожими мужчинами с кроваво-красными губами от сока бетеля. Пока пассажиры спускались по трапу, чернокожие в сампанах тараторили и ругались между собой. Когда подошла очередь Элизабет с друзьями, к трапу пристали два сампана, и их «капитаны» принялись кричать наперебой.

– Не садись к нему, мисси! Не к нему! Плохой дурной он человек, негожий брать мисси!

– Не слушай его враки, мисси! Грязный жалкий плут! Грязный плутни он делай. Грязный туземный плутни!

– Ха-ха! Он сам не туземный! О нет! Он сам европейца, белокожий, как есть, мисси! Ха-ха!

– А ну хватит, обоим говорю, или сейчас кто-нибудь получит, – сказал муж одной из подруг Элизабет, плантатор.

Они уселись в один из сампанов и поплыли к залитой солнцем пристани. Их капитан, радуясь своей удаче, повернулся в сторону соперника и исторг струю слюны, которую, должно быть, копил все это время.

Это был восток. По воде тянулись в жарком воздухе запахи кокосового масла и сандала, корицы и куркумы. Элизабет с друзьями отправилась в Маунт-лавинию, где все искупались в теплом море, которое пенилось, как кока-кола. Вечером Элизабет вернулась на корабль и через неделю сошла в Рангуне.

Поезд на древесном угле тащился на север от Мандалая со скоростью двенадцать миль в час по обширной, засушливой равнине, ограниченной на горизонте синими округлыми холмами. Белые цапли, так похожие на английских журавлей, неподвижно стояли, и блестели багряные горы чили, выложенного на просушку. Иногда над равниной поднималась белая пагода, точно грудь лежащей великанши. Опустились ранние тропические сумерки, а поезд продолжал ползти, то и дело останавливаясь на полустанках, где из темноты доносились варварские голоса. В свете фонарей по платформе бродили – сущие демоны в глазах Элизабет – полуголые мужчины с длинными волосами, собранными на затылке. Поезд въехал в лес, и невидимые ветви стали скрестись в окна.

Около девяти вечера поезд остановился в Чаутаду, где Элизабет встречала чета Лэкерстинов, приехавшая в машине мистера Макгрегора, и их слуги, державшие фонари. Тетя приблизилась к Элизабет и несмело обняла ее за плечи своими тонкими, как лапки ящерицы, руками.

– Полагаю, ты наша племянница, Элизабет? Мы так рады тебя видеть, – сказала она и поцеловала ее.

Из-за плеча супруги показался в свете фонаря мистер Лэкерстин, который присвистнул и воскликнул:

– Ну, черт меня дери!

После чего заключил племянницу в объятия и поцеловал неожиданно сердечно для человека, который видел ее впервые в жизни. Элизабет была несколько озадачена. После ужина в гостиной, под опахалом, миссис Лэкерстин завела разговор с Элизабет. Мистер Лэкерстин тем временем прохаживался по саду, якобы наслаждаясь ароматом плюмерии, а на деле прикладываясь к бутылке, которую вынес ему один из слуг с заднего хода.

– Милая моя, до чего же ты прелестна! Не могу на тебя наглядеться, – она взяла ее за плечи. – Я правда думаю, что тебе идет стрижка «под мальчика». Ты подстриглась в Париже?

– Да. Все стриглись под мальчиков. У кого голова небольшая, тем идет.

– Прелестно! А эти черепаховые очки просто писк моды! Мне говорили, что все… э-э… demi-mondaines[57] в Южной Африке пристрастились к ним. Я и думать не думала, что моя племянница окажется такой сокрушительной красавицей. Сколько тебе лет, ты сказала?

– Двадцать два.

– Двадцать два! В каком восторге будут все мужчины, когда мы с тобой покажемся завтра в клубе! Им так одиноко, бедняжкам, без новых лиц. И ты прожила в Париже целых два года? Представить не могу, что там за мужчины, если отпустили такую невесту.

– Боюсь, я мало общалась с мужчинами, тетя. Только с иностранцами. Нам приходилось жить скромно. И я работала, – добавила она, тут же устыдившись такого признания.

– Конечно, конечно, – вздохнула миссис Лэкерстин. – Кругом одно и то же. Такие прелестные девушки должны трудом зарабатывать себе на хлеб. Такая досада! Я думаю, это ужасно эгоистично, не так ли, что эти мужчины не хотят жениться, когда рядом столько бедных девушек. – Элизабет ничего не сказала на это, и миссис Лэкерстин добавила со вздохом: – Уверена, будь я молодой девушкой, я бы за любого вышла замуж, буквально за любого!

Глаза двух женщин встретились. Миссис Лэкерстин хотела сказать так много, но она намеревалась ограничиться не более чем деликатными намеками. Львиная доля их разговора состояла из намеков; тем не менее она сумела вполне ясно донести свое мнение. Она заговорила в душевной, безличной манере, словно обсуждая некую общую тему:

– Конечно, должна сказать. Бывают случаи, что, если девушка не может выйти замуж, она сама виновата. Даже здесь такое иногда бывает. Совсем недавно был такой случай: приехала девушка к брату и целый год прожила у него, и ей делали предложение самые разные люди – полицейские, лесничие, сотрудники лесоторговых фирм с весьма хорошими перспективами. И она им всем отказывала; я слышала, она хотела выйти замуж в МПС[58]. Ну, что тут скажешь? Естественно, брат не мог бесконечно ее содержать. И теперь, как я слышала, она в Англии, бедняжка, работает кем-то вроде компаньонки, фактически служанкой. И получает всего пятнадцать шиллингов в неделю! Разве не ужасно?

– Ужасно! – отозвалась Элизабет.

Больше они не касались этой темы. А следующим утром, когда Элизабет вернулась после происшествия с волами, побывав в гостях у Флори, она рассказала о своем приключении дяде с тетей. Они завтракали за столом, украшенном вазой с цветами, над головой покачивалось опахало, а за стулом миссис Лэкерстин стоял навытяжку буфетчик-мусульманин в белом костюме и тюрбане, с подносом в руке.

– И вот, что интересно, тетя! На веранду вышла бирманская девушка. Я никогда их раньше не видела, во всяком случае, не думала, что это девушки. Презабавное создание – она была почти как кукла с этим круглым желтым личиком и черными волосами, собранными на макушке. Ей на вид было лет семнадцать. Мистер Флори сказал, она его прачка.

Буфетчик окостенел всем своим длинным телом (он хорошо знал английский) и скосил на девушку круглые глаза, особенно выделявшиеся на его темном лице. Мистер Лэкерстин застыл, не донеся вилку с рыбой до рта.

– Прачка? – сказал он недоуменно. – Прачка! Однако здесь какая-то ошибка, черт возьми! В этой стране, знаешь ли, нет такой штуки, как прачка. Всей стиркой занимаются мужчины. Если хочешь мое мнение…

Но тут он смолк на полуслове, как если бы кто-то наступил ему на ногу под столом.

8

Тем вечером Флори послал Ко Слу за цирюльником. В Чаутаде был единственный цирюльник, индиец, который брил через день по-сухому индийских кули, получая за это восемь анна в месяц. Европейцы обращались к нему за неимением лучшего. Когда Флори вернулся после тенниса, цирюльник ждал его на веранде, и перед тем, как довериться ему, он прокипятил ножницы и обтер их дезинфицирующей жидкостью.

После этого он велел Ко Сле достать его лучший выходной костюм, шелковую рубашку и туфли из оленьей кожи, а также новый галстук, доставленный из Рангуна на прошлой неделе.

– Я все сделал, такин, – сказал Ко Сла, имея в виду, что он все сделает.

Войдя в спальню, Флори увидел, что Ко Сла ожидает его с хмурым видом рядом с разложенной одеждой. Не вызывало сомнений, что Ко Сла понял, зачем Флори прихорашивался (чтобы произвести впечатление на Элизабет), и он этого не одобрял.

– Чего ты ждешь? – сказал Флори.

– Помочь вам одеться, такин.

– На этот раз я оденусь сам. Можешь идти.

Он собирался побриться – второй раз за день – и не хотел, чтобы Ко Сла видел, как он возьмет в ванную бритвенные принадлежности. Последний раз он брился дважды в день несколько лет назад. Он подумал, что не иначе провидение надоумило его заказать новый галстук на прошлой неделе. Тщательно одевшись, Флори почти четверть часа причесывался, ведь волосы у него были жесткими и не желали укладываться после стрижки.

 

И вот, не прошло и пары минут, как он уже шел с Элизабет по базарной дороге. Он встретил ее одну в клубной «библиотеке» и в порыве мужества пригласил ее прогуляться с ним; она согласилась с готовностью, удивившей его; даже не зашла ничего сказать дяде с тетей. Он так давно жил в Бирме, что забыл английские нравы. Под фиговыми деревьями на базарной дороге было совсем темно, листва скрывала ущербную луну, но в просветах то и дело сверкали звезды, яркие, словно фонари на невидимых веревках. Периодически накатывал приторный запах плюмерии, перемежаемый холодным едким смрадом навоза или духом разложения из хижин напротив бунгало доктора Верасвами. В некотором отдалении звучали барабаны.

Услышав барабаны, Флори вспомнил, что чуть дальше, напротив дома Ю По Кьина, намечалось пуэ; сам Ю По Кьин и был устроителем, пусть и за чужой счет. Дерзкая мысль посетила Флори. Он покажет Элизабет пуэ! Ей, несомненно, понравится; никто, имеющий глаза, не сможет устоять против танца пуэ. Возможно, их ожидает скандал, когда они вернутся в клуб вдвоем после столь долгого отсутствия; ну и черт с ними! Велика важность. Элизабет не такая, как это клубное стадо. И до чего же весело будет посмотреть с ней пуэ! В этот момент оркестр исторг нечто адское: пронзительный визг труб, треск кастаньет и грозный грохот барабанов, а над всем этим вознесся яростный мужской вопль.

– Что это за какофония? – сказала Элизабет и остановилась. – Напоминает джаз-бэнд!

– Туземная музыка. У них там пуэ – это вроде бирманского театра; нечто среднее между исторической драмой и эстрадой, попробуйте вообразить такое. Думаю, вам будет интересно. Прямо за поворотом дороги.

– О, – сказала она с сомнением в голосе.

Они вышли из-за поворота на яркий свет. Вся дорога на тридцать ярдов вперед была запружена народом, пришедшим смотреть пуэ. В глубине стоял помост, над которым шипели керосинки, а прямо перед ним визжал и гремел оркестр; на сцене двое мужчин, облаченные в наряды, напомнившие Элизабет китайские пагоды, принимали грозные позы с кривыми мечами в руках. А по всей дороге простирались белые муслиновые спины женщин, розовые платки, накинутые на плечи, и черные валики волос. Кто-то спал, раскинувшись на циновках. Через толпу протискивался старый китаец с подносом арахиса, уныло повторяя нараспев:

– Мьяйпе! Мьяйпе![59]

– Остановимся, посмотрим несколько минут, – сказал Флори, – если желаете.

От резкого света и пронзительной музыки Элизабет оторопела, но больше всего ее поразило, что все эти люди сидели посреди дороги, как в партере.

– А они всегда устраивают свои представления посреди дороги? – сказала она.

– Как правило. Сколачивают грубую сцену, а утром разбирают. Они играют всю ночь.

– Но разве им позволено… перегораживать дорогу?

– Ну да. Здесь нет правил дорожного движения. Никакого движения, видите? Вот и правил нету.

Это с трудом укладывалось у нее в уме. А вся публика тем временем развернулась на своих циновках спиной к сцене и уставилась на «ингалейкму». В центре толпы возвышались полдюжины стульев, на которых сидели клерки и официальные лица. Среди них был Ю По Кьин, силившийся развернуть свою тушу и поприветствовать европейцев. Музыка стихла, и рябой Ба Тайк поспешил сквозь толпу к Флори, раскланиваясь с робким видом.

– Наисвятейший, мой хозяин, Ю По Кьин, спрашивает, не изволите ли вы с юной леди посмотреть наше пуэ несколько минут. У него для вас есть стулья.

– Они просят нас присесть на стулья, – сказал Флори Элизабет. – Не желаете? Это довольно занятное зрелище. Те двое малых скоро уберутся, и будут танцы. Вам ведь не наскучит посмотреть несколько минут?

Элизабет не знала, что сказать. Ей почему-то казалось неправильным и даже небезопасным углубляться в эту толпу туземцев, пахнувших не лучшим образом. Тем не менее она решила довериться Флори, который, вероятно, знал, что делал, и позволила ему отвести себя к стульям. Бирманцы на циновках уступали им дорогу, глазея ей вслед и тараторя; ее голени касались теплых, обернутых муслином тел, и едкий запах пота щекотал ей ноздри. К ней подался Ю По Кьин, поклонившись, насколько ему позволяла комплекция, и сказал, гнусавя:

– Будьте добры приседать, мадам! Для меня высокая честь ознакомиться с вами. Добрый вечер. Доброе утро, мистер Флори, сэр! Совершенно нежданная радость. Знай мы, что вы собирайся почтить нас своей компанией, мы бы обеспечили виски и другие европейские освежения. Ха-ха!

Он рассмеялся, и его зубы, красные от бетеля, сверкнули, словно фольга, в свете ламп. Весь его внушительный вид подействовал на Элизабет устрашающе, и она невольно отстранилась от него. Между тем ей кивал стройный юноша в лиловой лонджи, протягивая поднос с двумя бокалами желтого щербета со льдом. Ю По Кьин резко хлопнул в ладоши:

– Эй, хаун галай! – обратился он к мальчику рядом с собой.

Он сказал ему что-то по-бирмански, и мальчик протиснулся к сцене.

– Он говорит им, – сказал Флори, – выводить их лучшую танцовщицу в нашу честь. Смотрите, вон она.

В свете ламп показалась девушка, которая до этого сидела за сценой и курила сигару. Она была совсем юной, узкоплечей и безгрудой, в голубой сатиновой лонджи до самых пят. Полы ее инджи поднимались на поясе маленькими фижмами, по старинной бирманской моде, напоминая лепестки перевернутого цветка. Девушка вальяжно метнула сигару одному из музыкантов в оркестре, а затем вытянула стройную руку и покрутила ей, как бы разминая мышцы.

Оркестр вдруг пронзительно взвыл. Элизабет заметила духовые наподобие волынок и странный инструмент из бамбуковых дощечек, по которым стучали молоточком, а в самом центре был барабанщик в окружении двенадцати высоких барабанов всевозможных размеров. Он стремительно шлепал по ним основаниями ладоней. Девушка тем временем начала свой танец, а точнее, стала ритмично кивать, застывая в разных позах и выворачивая локти, словно деревянная кукла на шарнирах. При виде того, как она вращает шеей и локтями, возникало ощущение, что смотришь на балаганную марионетку, однако ее движения поражали изяществом. Руки танцовщицы с сомкнутыми пальцами извивались, словно змеи, а пальцы она отгибала настолько, что они едва не касались предплечий. Постепенно движения ее ускорялись. Она принялась скакать из стороны в сторону, приседая в причудливых реверансах и взлетая с удивительной легкостью, несмотря на длинную лонджи, сковывавшую движения. Затем она полуприсела, подавшись вперед, и стала танцевать в такой гротескной позе, вытягивая извивающиеся руки и кивая головой в такт барабанам. Музыкальный ритм нарастал с пугающей скоростью. Девушка распрямилась и закружилась, как юла, а фижмы ее инджи разлетались, точно лепестки снежинки. И тут музыка смолкла так же резко, как началась, и девушка снова согнулась в реверансе под пронзительные овации.

Элизабет смотрела на танец со смесью изумления, оцепенения и смутного ужаса. Отпив щербет, она подумала, что он похож на масло для волос. На циновках у нее в ногах спали три бирманские девочки, положив головы на одну подушку, и их овальные личики напоминали кошачьи мордочки. А Флори говорил под музыку полушепотом на ухо Элизабет, комментируя танец.

– Я знал, вам будет интересно, поэтому я и привел вас сюда. Вы читали книги, вращались в культурных кругах, вы не такая, как все мы здесь, несчастные дикари. Это достойно внимания, несмотря на всю вычурность, не правда ли? Только взгляните, как двигается эта девушка, взгляните, как она странно выгнулась вперед, словно марионетка, и как ее руки от локтей крутятся, словно кобры, готовые нанести удар. Это гротескно, даже уродливо, где-то намеренно уродливо. И в этом есть что-то зловещее. Во всех монголоидах есть нечто дьявольское. И все же, стоит хорошенько присмотреться, и увидишь, сколько в этом искусства, сколько веков культуры! Каждое движение, что совершает эта девушка, было отточено и передано через бесчисленные поколения. Стоит только хорошенько присмотреться к искусству этих восточных народов, и увидишь это – культуру, простирающуюся в глубь веков, практически в неизменном виде, до начала времен, когда мы еще ходили в шкурах. Каким-то образом, неподдающимся определению, вся жизнь и дух Бирмы выражается в том, как эта девушка выкручивает руки. Смотришь на нее и видишь рисовые поля, деревни с тиковыми рощами, пагоды, лам в желтых робах, волов, плывущих по реке ранним утром, дворец Тибо…

Музыка смолкла, и он резко замолчал. Были такие предметы (к ним относился и танец пуэ), которые побуждали его выражаться вычурно и сбивчиво; но теперь он осознал, что говорил, как герой романа, причем не самого хорошего. Он отвел взгляд. Элизабет слушала его в напряженном недоумении.

«О чем вообще говорит этот человек»? – была ее первая мысль.

Более того, она не раз уловила ненавистное слово «искусство». Ей вдруг подумалось, что она совершенно не знает Флори и что поступила неразумно, пойдя с ним одна. Она огляделась – кругом было море темных лиц и ярко горевшие лампы в сумерках – эта странная картина ввергла ее в смятение. Что она вообще здесь делает? Разве подобает ей сидеть вот так среди черных, почти касаясь их, дыша чесноком и их потом? Почему она не в клубе, с другими белыми? Зачем этот Флори привел ее сюда, в эту толпу туземцев, смотреть это гнусное дикарское зрелище?

Музыка снова ударила, и девушка продолжила танец. Ее лицо было так густо напудрено, что блестело в свете ламп меловой маской с живыми глазами. Это мертвенно-белое овальное лицо и марионеточные движения сообщали ей нечто чудовищное, демоническое. Музыка сменила темп, и девушка запела хриплым голосом. Пение было стремительным, хореическим, и задорным, и неистовым. Толпа подхватила его, и сотня голосов принялась скандировать простой мотив. А девушка, оставаясь в странной согнутой позе, развернулась и стала танцевать, выставив ягодицы на всеобщее обозрение. Шелковая лонджи блестела, как металл. Продолжая вращать руками и локтями, девушка покачивала туда-сюда пятой точкой. Затем – поразительное мастерство, которому и лонджи не помеха, – она стала крутить ягодицами по отдельности, в ритме музыки.

53Искаженное фр. «наша мисс англичанка».
54Кафе Дружба. Огромные кружки (фр.).
55Самаритянка – торговый центр в Париже, основанный предпринимателем Э. Коньяком в 1870 г. (фр.).
56Подойдите сюда. Быстро. Сахибство (хинд.).
57Дама полусвета (фр.).
58Международная палата судоходства в Лондоне.
59Арахис (бирм.).
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»