Читать книгу: «МЕЖДУ СЛАВИСТИКОЙ И ИУДАИКОЙ. Книга промежуточных итогов», страница 2
Встреча с Учителем. Профессор Широкорад
Осенью 1989 г., напутствуемый бабушкой и дедушкой, я стал студентом русского отделения харьковского филфака, не вполне представляя себе, в чем же, собственно, заключается профессия филолога. «Ты будешь работать со словом!» – предрекал мне дед. На первых порах это пожелание было путеводной нитью. Но освоение новой реальности затянулось: на первом и втором курсе студенчество мое было, по сути, школярством. Я исправно получал хорошие оценки, но так и не преодолел наивного прекраснодушия. На третьем курсе это привело к затяжному кризису, разрешившемуся только годы спустя, после окончания университета, с расширением круга интересов и знакомством с новыми людьми. Тогда же, осенью 1991-го, нам, студентам III курса, предстояло выбрать специализацию, записавшись в научный семинар. И вот здесь, на пути к «взрослой» науке, меня ожидала первая судьбоносная встреча. Замечу, что выбор семинара, действительно важный для дальнейшей профессиональной жизни, в те наши девятнадцать-двадцать лет многим казался не слишком значительным. Я же отнесся к нему со всей серьезностью. Особенность научного семинара состояла в том, что занятия в нем обязательно приводили к подготовке дипломной работы, а также предопределяли специфику государственного экзамена при выпуске: специализация в лингвистическом семинаре предполагала экзамен по истории русской литературы и наоборот – «литературоведы» сдавали весь курс русского языка. Чем руководствовались студенты? И тем, что, как им казалось, будет проще сдавать на V курсе, и тем, кто из преподавателей объявлял набор в семинар и какие темы предлагал. Были бесспорные фавориты, например, профессор А. Д. Михилев с кафедры зарубежной литературы с его темами по модернизму, современной французской, английской и американской литературе, или доцент В. А. Маринчак с кафедры русского языка, отец Виктор, который уже тогда преподавал историю языка и культуры как духовно-символическую и мифологическую реальность. Были и другие семинары, ведущих которых я знал и уважал как своих учителей: семинар Л. А. Быковой («Ложные друзья переводчика: русско-польские параллели») или Г. М. Зельдовича («Русские временные квантификаторы» – тема, по которой он через несколько лет защитил докторскую диссертацию). У этих преподавателей я попробовал позаниматься несколько раз, но, в конце концов, отказался от предложенных тем, как и от темы по лингвистике текста, которой я немного тогда увлекался. Шли недели, а я все еще оставался без семинара и без научного руководителя. Как это часто бывает в жизни, дело решила случайность или, вернее, не сразу оцененная по достоинству деталь. Моя сокурсница Оля Пащенко, не задумываясь, выбрала семинар, который вела профессор кафедры русского языка Ефросинья Фоминична Широкорад, поскольку ее мама, выпускница 1972 г., была дипломницей Ефросиньи Фоминичны. Однажды Оля между делом рассказала мне об этом семинаре. До этого я не был знаком с профессором Широкорад, но в преддверии выбора семинара один важный разговор у нас состоялся: мы пришли к ней вдвоем с моим другом Олегом Ковалем, который учился тогда на II курсе, но был охвачен серьезным научным поиском. Надеясь на встречу с «настоящим ученым», мы попросили Ефросинью Фоминичну проконсультировать нас. Мы хотели получить у нее ориентиры в изучении санскрита, который, начитавшись Вяч. Вс. Иванова и В. Н. Топорова, считали достойным для исследований предметом. Разговор быстро пошел в другом направлении, почти неуловимом для меня, но что-то услышанное и воспринятое тогда заставило меня прийти к ней еще раз, с тем, чтобы уже более не уходить.
Решение учиться у Е. Ф. Широкорад появилось по нескольким соображениям: и тяга к истории языка и славянским древностям, которую я почувствовал еще с первого курса, после лекций Виктора Андреевича Маринчака по «Введению в славянскую филологию», и ее обаяние, которое не сразу, постепенно открывалось в общении с ней. Это было обаяние безыскусной правды, надежности и какой-то глубокой, органичной доброжелательности. Вместе с тем, у нее была репутация строгого и взыскательного педагога; идти к ней учиться решались немногие. В конечном итоге нас осталось пятеро. Работа в семинаре строилась индивидуально, с учетом темы каждого студента, а встречи с преподавателем проходили как обсуждение найденных в текстах словоупотреблений, разбор словарных значений и библиографических ссылок. От каждого студента требовалось ведение картотеки, и многие карточки с библиографическим описанием или словарной статьей Ефросинья Фоминична приносила нам сама. В ходе длительных поисков тема работы была выбрана – «Концепт „Чудо“ в языке и культуре восточных славян». После выхода в свет в том же году сборника статей «Логический анализ языка. Культурные концепты» слово «концепт» не сходило с филологических уст; заданное им направление входило в моду. Материал быстро набирался, в основном, за счет этимологических разысканий по слову «чудо» и однокоренных, а также «диво» и его многочисленных образований. Помимо этого, фиксировалось словоупотребление по литературным памятникам, начиная с древнейших русских житий и заканчивая современной беллетристикой; выявлялся массив словарных значений по всем существующим словарям славянских языков. Семинарские занятия продолжались два года, и после них я летом 1994 г. на «отлично» защитил дипломную работу, а еще через несколько лет продолжил работать над этой темой в аспирантуре.
Завершить обучение и представить диссертацию мне в ту пору не удалось, но выбранная как альтернатива окончанию аспирантуры учеба в магистратуре открывшегося тогда Центра иудаики и еврейской цивилизации, в Институте стран Азии и Африке при МГУ, привела меня в Москву. Магистерская программа принесла мне не только новую специальность востоковеда, но и возможность многие годы преподавать любимые исторические и филологические дисциплины в Международном Соломоновом университете. Я освоил новое направление – иудеославику (междисциплинарную область исследования еврейско-славянских контактов), в котором сумел найти свою нишу – повести о царе Соломоне – и впоследствии защитить диссертацию. Все это стало возможным благодаря тому, что в свое время я прошел «школу Широкорад», а Ефросинья Фоминична после нашего официального расставания осталась для меня не только Учителем, но другом, советчиком и собеседником. Я с удовольствием бывал у нее дома, в тесной квартирке на пятом этаже, где она жила одна и где шли наши неспешные разговоры под неизменный растворимый кофе со сгущенным молоком.
«…В её доме не было признаков старости. Это поражало в первый момент, но потом не удивляло. Даже не замечалось, как её возраст. Вероятно, за этим приходили сюда – за временем, которое не умирает, за историей, которая не кончается».
Написанные о другом человеке, эти строки справедливы и по отношению к профессору Широкорад. Изредка Ефросинья Фоминична посещала и наш дом; мы встречались с ней на заседаниях историко-филологического общества, в библиотеке и на конференциях. Я счастлив, что она присутствовала на защите моей диссертации, а после мы отметили это событие в дружеском кругу.
Уйдя на пенсию, она продолжала активно трудиться. Университет и кафедра русского языка торжественно отметили в 2008 г. 80—летний юбилей профессора Широкорад, на котором посчастливилось выступить и мне, а затем опубликовать на основе доклада посвященную Ефросинье Фоминичне статью. На этом же юбилейном заседании выступила коллега и соавтор Е. Ф. Широкорад, Л. М. Черняк, с приветственным словом «Встреча с Радостью», из которого я тогда узнал, что изысканное древнерусское имя «Ефросинья» – это греческое слово «радость». К счастью, жизнь Ефросиньи Фоминичны сложилась согласно с ее именем.
Придя в Харьковский университет девочкой Асей, выпускницей послевоенной школы, в 1948 г., она не покидала его до последнего дня. В юбилейном издании коллеги по кафедре писали:
«…как историк русского языка Ефросинья Фоминична оказалась приобщена к научной деятельности, требующей предельной точности знания, четкости научных доказательств, обширного языкового материала. Ее личностные особенности и принципы жизни стали гарантией безусловного профессионализма в области исторического языкознания. Подвижничество, исключительное трудолюбие, добросовестность как органические свойства личности Ефросиньи Фоминичны предопределили и содержание ее жизни, которая всецело была наполнена педагогической и научной работой».
Жить несуетно и в тихой сосредоточенности – привилегия, данная немногим, ценность которой понимают все меньше. Обдуманная размеренность, дни, наполненные кропотливой работой, скупость в словах и филигранная точность в выборе слов, негромкая, приглушенная речь, недоверие к публичности, неприятие конформизма, нелицеприятность, – все это было знаками неповторимой личности, чудесным и радостным образом оказавшейся моим учителем и собеседником. Своим трудом и жизнью Ефросинья Фоминична бережно хранила филологию, служа ей, но не менее важно и то, что филология сама хранила ее, давая возможность работать, жить интересами науки, поддерживать отношения с достойными людьми и привечать тех, кто нуждался в утешительном слове. А ведь сама она была воспитана своими учителями – Н. М. Баженовым, А. М. Финкелем, В. П. Бесединой-Невзоровой, о которых всегда рассказывала с трепетом. От этих корифеев ниточка тянется уже к дореволюционной науке, к тем, кто слушал лекции самого Потебни. Благодаря трудам Ефросиньи Фоминичны, ставшей еще и историком университета, собраны и сохранены свидетельства научной деятельности многих ученых, чья жизнь прошла в Харьковском университете. Она воспринимала себя как звено в эстафете научных поколений, хотя прямо никогда не говорила об этом. Надо помнить и о том, что Ефросинья Фоминична не делала скидок на чины и положения, не боялась остаться в меньшинстве или оказаться непонятой; больше всего ее заботила справедливость, а ее моральный камертон был настроен весьма точно.
Мы продолжали видеться с Ефросиньей Фоминичной до самого конца. Днем 1 декабря 2010 г., поработав в университетской библиотеке и заглянув на кафедру, она попрощалась с присутствующими и сообщила, что отправляется к родственникам в Шебекино. После этого ее никто не видел, и никому не приходило в голову беспокоиться по поводу ее отсутствия. Но несколько дней спустя ее телефон молчал, а когда коллеги, все же заподозрив неладное, наведались к ней домой, в двери они обнаружили телеграмму от родни, встревоженной тем, что гостья не прибыла…
Обо всем дальнейшем Ефросинья Фоминична, к счастью, не узнала, удостоившись высшей награды ученого – легкой смерти за рабочим столом, в окружении рукописей и книг. Здесь античный афоризм о кончине филолога за работой как нельзя более уместен. Стоя у закрытого гроба в зале крематория, мы слушали о. Виктора Маринчака, который провожал ее последним словом, хотя церковного отпевания не было. «Всю жизнь она работала над собой», – говорил оратор, – «и умерла в доброй старости, насытившись годами, как библейские патриархи». Ученики разного возраста, пришедшие с ней проститься, воплощали цепочку поколений, подтверждая правильность выбора, сделанного когда-то Асей Широкорад. Пусть нет больше маленькой квартиры, от обширной библиотеки остались лишь перевезенные на кафедру словари, а прах ее покоится в Белгородской области, в городке Шебекино, – с нами всегда будет чудо встречи и радость неторопливого общения с учителем о самых важных вещах в жизни.
Как писал У. Оден, «время… поклоняется языку и прощает тех, кем он жив…». И верно, достаточно взглянуть на одну из ее последних фотографий. Здесь она все еще среди нас, лишь на мгновение остановленная объективом фотографа, но глаза уже прозревают иное, и весь ее облик устремлен куда-то за грань неведомого…
Е. Ф. Широкорад. 2010 г. Фото из архива В. А. Глущенко
Историк языка. О чудесах и текстах
Тема научно-исследовательской работы в семинаре Е. Ф. Широкорад вначале была сформулирована как «Противопоставление „свой“ – „чужой“ в истории русского языка». Обсуждая лексическое наполнение этой оппозиции, мы с научным руководителем вспомнили о «чуде», как одной из номинаций в ряду чужого, чуждого, и постепенно стало ясно, что смысловой центр всей проблематики состоит именно в изучении «чуда». И вот тогда было решено направить усилия на описание «Чуда» как концепта восточнославянской книжной культуры.
В фундаментальном труде Ю. С. Степанова «Константы. Словарь русской культуры» концепт «Чудо» определяется формулой:
«нечто, обозначающее цельную ситуацию, в которой «говорение» предполагает «слушание» и наоборот, – «круговорот речи» или даже нечто большее – «круговорот общения».
Оставалось «одеть» эту гипотезу академика Степанова в одежды конкретных текстов, в первую очередь, евангельских, а затем житийных. Если Ю. С. Степанов допускает ранее не предпринимавшееся учеными сближение «Чуда» с концептом «Слово» (подтвержденное также и этимологией: слав. *čudo – «чудо, воспринятое на слух»), то мы предложили следующее толкование «Чуда»:
«словесное действие (творчество), проявление Бога в человеке и / или для человека».
Преимуществом такого определения славянского «Чуда» можно считать его рассмотрение как культурной ценности, включенной в широкий круговорот общения.
Христианское понимание «чуда», которое зафиксировано в тексте Евангелий, проникает в восточнославянскую культуру с переводами священных текстов Нового Завета.
В Евангелиях описано несколько десятков чудес, совершенных Иисусом, но при этом они редко обозначаются собственно словом чудо. Это слово может присутствовать в текстах, и тогда оно выступает как ключ к повествованию о «чуде». Так же редко чудеса называются делами или знамениями. Значительно чаще бывает так, что описанная ситуация не содержит лексических признаков для ее определения как «чудесной». Но, принимая диалогическую модель представлений о «чуде», такие признаки можно заметить, а затем обнаружить их устойчивость и повторяемость.
Евангельские «чудесные» истории обладают следующими признаками:1
– Ряд обозначений «Чуда» представлен существительными дела, знамения, чудеса. Между тем, редкость появления этого признака говорит о его второстепенности.
– «Чудо», в соответствии с гипотезой о тождественном устройстве концептов «Чудо» и «Слово», возникает во время встречи, контакта и общения двух сторон. Один из участников такого контакта неизменен – это Иисус, всегда названный по имени. Второй – человек, находящийся в кризисной ситуации, требующей разрешения, – болезни или недостатка (слепота, немота, глухота, одержимость бесами). В тексте названо лицо и его атрибут, обозначен признак «объект»: теща, лежащая в горячке (Мф. 8:14), глухой косноязычный (Мк. 7:32), страждущий водяною болезнью (Лк. 14:2).2
– Признак «встреча/установление контакта» описан как просьба, молитва страждущего с использованием глаголов приступити, кланятися, поклонитися,3 которые можно рассматривать как описание собственно встречи, а также других глаголов: глаголати, зъвати, возопити, молити, отъвещати, вознести гласъ, возопити гласъмь велиемъ, очистити, помиловати, возложити руку, сънити исцелитъ, помочи. Можно говорить об открытости, ожидании чуда как одном из условий его совершения:
«Христос, как известно, не мог творить чудеса в Назарете: там никто не ждал от него чуда и не открывался чуду… Христос исцелил женщину, открытую чуду…».
В то же время есть примеры, когда инициатива в установлении контакта исходит от Иисуса, и в таком случае данный признак выступает как «благорасположение», «предложение изменения»: И видя Иисус веру их, сказал… (Мф. 9:2), Иисус, увидев ее, подозвал… (Лк. 13:12).
– Признак «способ/средство воздействия». Этот признак, в свою очередь, состоит из компонентов: «слово к страждущему» (в ответ на его просьбу) со значением «испытание веры»: И говорит им Иисус: веруете ли, что Я могу это сделать? (Мф. 9:28); «испытание готовности к чуду»: хочешь ли быть здоров? (Ин. 5:6), а также слова с предписанием «восполнить недостаток», выраженным с помощью глаголов: очистися, деръзаи, въстани и возьми и иди, не плачися, гряди вънъ, буди тебе яко же хощеши, простьри руку, прозьри; и, наконец, «констатация свершившегося изменения»: ибо не умерла девица, но спит (Мф. 9:24). Само словесное воздействие Иисуса описано глаголами рече, глагола, отъвеща, возгласи, вопроси, возъва.
– Признак «подготовка к чудотворному действию», который реализуется словами: милосердовати, приступити, приiти, обратитися, видети, разумети, дивитися, возьрети на небо, въздохнути и связан с компонентом «акт чудотворения», получающим повествовательную характеристику: прикоснутися, простеръ руку, въложити перъсты, плинути, сътворити бръние, коснувъ одръ, имъ за руку, помазати очи, возложити руку. Сам «способ чудотворства» представлен комбинацией признаков «слово», «намерение» и «действие», но может быть выражен только как «слово» или только как «действие». Иными словами, в каждом конкретном явлении «чуда» реализуется общая модель, но в наборе компонентов того или иного признака концепта, как и в их последовательности, она достаточно свободно варьируется.
– Дополнительные элементы вступления, заставки, диалога между Иисусом и страждущим, представляющие собой замедление в развитии действия:
а) нравоучение: о, род неверный и развращенный! Доколе буду с вами? Доколе буду терпеть вас? (Мф. 17:17);
б) обращение к Богу: Отче! Благодарю Тебя, что Ты услышал Меня… чтобы поверили, что Ты послал Меня (Ин. 11:41—42);
в) притча: [Хананеянка] говорила: Господи! Помоги мне. Он же сказал в ответ: не хорошо взять хлеб у детей и бросить псам. Она сказала: так, Господи! Но и псы едят крохи, которые падают со стола господ их. Тогда Иисус сказал ей в ответ: о, женщина! Велика вера твоя; да будет тебе по желанию твоему (Мф. 15:26—28).
7) Признак «разрешение кризиса», «восполнение недостатка», «мгновенное преображение», с таким лексическим и синтаксическим выражением:
а) использование слова абие (тотчас): и он тотчас очистился от проказы (Мф. 8:3);
б) указание на время происходящего: и выздоровел слуга его в тот час (Мф. 8:13);
в) синонимическое, тавтологическое обозначение происходящих изменений: и возвратился дух ее; она тотчас встала (Лк. 8:55);
г) интенсификация признака: и горячка оставила ее, и она встала и служила им (Мф. 8:15). Возможно «восполнение недостатка» в случае двух кризисных состояний сразу: и тотчас отверзся у него слух, и разрешились узы его языка (Мк. 7:35).
8) Признак «эффект славы», в структуре которого отчетливо выделяется несколько уровней по степени яркости этого эффекта:
а) «удивление», выраженное глаголами чудитися (удивиться): народ же, видев это, удивился (Мф. 9:8) и дивитися: и чрезвычайно дивились (Мк. 7:36);
б) «страх, ужас»: и всех объял страх (Лк. 7:16); ученики ужаснулись от слов Его (Мк. 10:24);
в) «прославление», которое может выражаться в сочетании с глаголом одной из предшествующих фаз: народ же, видев это, удивился и прославил Бога (Мф. 9:8) или самостоятельно. Отмечаются иные лексические средства с семантическим компонентом «слава»: и весь народ, видя это, воздал хвалу Богу (Лк. 18:43).
Несомненно, важен для характеристики нашего концепта компонент «вера». Его параллель с «чудом» объясняется развитием «чудесной» ситуации по направлению к пределу, результату воздействия, и этим результатом можно считать «уверование» в творца чуда – Иисуса.
Итак, структура концепта «Чудо» включает как обязательные, так и дополнительные элементы. Располагаются они в определенной последовательности, разворачивая картину чудесного явления. Еще раз представим ее обобщенную модель.
«Чудо» происходит в точке встречи Иисуса и «объекта» в ситуации «кризиса» или «страдания». Болезнь или недостаток «объекта» предполагает его готовность к изменению, необыкновенному контакту («молитва» или «просьба»), но также и «инициативу чудотворца», проявляющего благую волю. Как кульминация действия, происходит «чудесное воздействие» и «преображение», нередко мгновенное, в котором и заключается сверхъестественный эффект. Как следствие этого преображения выступает реакция «прославления» (обратный импульс от человека к Иисусу и самому Богу; «возвращение» той самой «ценности», обмен которой предполагается в общении сторон) и «торжество веры» («спасение»).
Если евангельские эпизоды чудес подобны сценическому действу, в котором событие разворачивается во времени (перед читателем проходят «экспозиция», напряженное «развитие действия», «кульминация», сменяющаяся «овациями» и «занавесом»), то подобная драматургичность подхватывается затем литературой житий святых, что объясняет предлагаемый здесь сюжетный, ситуационный принцип узнавания агиографического повествования о «чуде».
Житийный жанр, кристаллизующийся на христианском Востоке из различных источников, затем проникающий в Европу и на Русь, включает мотив исцеления, превращая его в стереотип, «трафарет ситуации» (согласно Д. С. Лихачеву). Обязательность житийных формул в описании жизни и деяний святого составляет часть агиографического канона: «раз речь заходит о святом – житийные формулы обязательны, будет ли говориться о нем в житии, летописи или хронографе»; «чудо в житийной литературе – совершенно необходимая составная часть. Только оно вносит движение и развитие в биографию святого».
Жития, перенимая пафос новозаветных историй, все же не наследуют этот образец буквально; житийные исцеления происходят более разнообразно, в частности, не только святой, но и его тело (мощи) исцеляет людей. Таковы, скажем, посмертные чудеса Алексея, человека Божия из знаменитого византийского агиографического памятника:
«Страждавшие неисцелимыми недугами, взглянув на святого, разрешились от всех скорбей своих – немые заговорили, слепцы прозрели, одержимые демоном стали здоровы, прокаженные очистились и всякая иная болезнь отошла от них».
«Чудо» как «знак верности и преданности» отвечает назначению жития – быть посредником в контакте между миром реальным, несовершенным, конечным и идеальным, истинным, нетленным. Эта функция требует соблюдения канона, который практически исключает новизну и увлекательность (в смысле событийной и фабульной занимательности). Заменой этих впечатлений читателя служит в житиях умиление (соотносимое с реакцией на чудо), позволяющее читателю прикоснуться к образу святости, воплощающему жизнь уподобленную Христу. Умилением, с помощью страха божия освобождающим восторженное изумление чуду, агиография создает атмосферу подданнической присвоенности, в которой легко блаженствовать.
Таковы, по Б. И. Берману, основные категории мировосприятия, которые транслирует житие. Но изображая «чудо», житие, с одной стороны, сохраняет верность жанровой трафаретности, с другой, понемногу допускает сюжетную занимательность. Одним из каналов, по которым протекал процесс беллетризации русской литературы, можно считать «чудесный» нарратив, характерный особенно для севернорусских (более поздних) житий. Исследователь агиографии русского Севера Л. А. Дмитриев писал по этому поводу:
«В разделе чудес агиограф был менее всего связан обязательным соблюдением риторических правил житийного жанра: каждое чудо представляло собой отдельный самостоятельный рассказ о каком-то событии, и рассказ этот мог быть либо сухой протокольной записью в несколько строк, либо развернутым повествованием, длительным во времени и сложным своими перипетиями».
Среди языковых средств, организующих «сферу чудесного» в системе житийной поэтики, следует рассмотреть само слово чудо, которое функционирует в текстах следующим образом:
– Вводит в тональность повествования, играет роль ключа к эпизоду либо эмблемы, открывающей «чудесный» эпизод: хочу побеседовать с вами о преславных чудесах, которые творит Бог праведникам (здесь и далее примеры – из «Жития Сергия Радонежского» Епифания);
– Обрамляет эпизод с чудесным событием: сколь много, говорит, чудес творит Бог с помощью своего служителя, святого Сергия, может быть, и к нам будет милосерден… и радуясь, пошел к себе, благодаря Бога, творящего дивные и славные чудеса с помощью праведника;
– Регистрирует, фиксирует состоявшееся «чудо», словно присваивает ему ярлык: узнали об этом чуде от ученика святого [Сергия].
Роль «ключа» выполняет и эмблема в тексте, встречающаяся, когда повествование останавливается, чтобы включить рассказ о чудесах. В этом случае о чудесах повествуется в рамках маленьких вставных новелл, слабо связанных с фабулой: и стал столь добродетелен, что творил чудеса. Скажем нечто о них. Чудо первое… («Житие Серапиона», л. 15об.). Точно так же может вводиться и второе, и третье, и десятое чудо. Списки многих десятков посмертных чудес присоединяются зачастую к основному тексту жития.
Наблюдения над текстами дают возможность наметить основы композиции повествования о чудесах в агиографических памятниках:
– вводимая рассказчиком экспозиция (Хочу побеседовать с вами о преславных чудесах… или: Скажем нечто о них…);
– место действия и обозначение ситуации (Так как не было вблизи обители воды, а братия умножилась, нужно было издалека носить воду… или: Пришла смертоносная язва на Великий Новгород…);
– кризис (и поэтому кое-кто начал роптать на святого, говоря, зачем, не подумав, основал здесь обитель, рядом с которой нет воды; здесь и ниже примеры из «Жития Сергия» – К. Б.);
– необязательный элемент: святой увещевает братию, отсылая к общеизвестному прецеденту, как правило, из Библии (Бог захотел такую обитель создать, чтобы прославить его святое имя; дерзайте в молитве и не пренебрегайте, и уж если строптивым израильтянам дал воду из камня, то вас, работающих ради него день и ночь, отвергнет ли?);
– молитва, состоящая из: а) прославления Бога (молю, Боже, Отче Господа нашего Иисуса Христа, создавший небо и землю); б) самоуничижения и упования (о том молимся мы, грешные и недостойные рабы твои: услышь нас и яви славу свою); в) конкретной просьбы, иногда сопровождающейся апелляцией к библейскому прецеденту (как в пустыне сотворил чудо Моисею крепкой рукой, заставив своим повелением водоточить камень, так и здесь покажи свою силу, дай нам воду на этом месте). Стандартное содержание молитвы может быть представлено и без вводных мотивов (Архиепископ Серапион, объятый скорбью, начал молится Богу и святой Богородице со слезами);
– внезапное изменение, собственно «чудо» (и только проговорил святой и место наметил, как внезапно появился мощный источник, который и сегодня все видят…);
– действие «чуда» (из него черпают для всех монастырских нужд, благодаря Бога и его угодника Сергия. Многие, приходя к источнику с верой, исцеляются…).
Естественно, что наиболее важными в диагностическом отношении являются последние два элемента, так или иначе присутствующие в любом рассказе о чуде, в каждом житии, например: и встал тот человек в тот же миг здоровым; все люди возрадовались радостью великой, неописуемой (примеры из «Жития Серапиона») и ряд других контекстов.
Представленная конструкция отражает свойства «чуда» как композиционного единства, созданного с помощью последовательности речевых средств. В их числе может находиться слово чудо; может быть и другое лексическое наполнение модели, но содержание ее (набор и связь структурных единиц) остается принципиально неизменным. Использование «чуда» как компонента духовной культуры в памятниках житийного жанра способствует достижению задачи произведения. В этом смысле житийные описания чудес сочетают полноту религиозных переживаний с сюжетной увлекательностью.
И наконец, «чудо» может выступать как повествовательный элемент и как прием, организующий композицию, в фольклорных и беллетристических текстах. При таком подходе «чудом» может быть назван любой элемент структуры, который не обусловлен предыдущим; «чудо» открывает новый сюжетный такт и включает в него героя, указывая на значимость последующего компонента. Универсальность этой трактовки позволяет применять ее к различным текстам. Так, исследователи давно обратили внимание на сходство повествования у Пушкина с традициями волшебной сказки. В частности, по наблюдениям Н. Н. Петруниной, природа фантастики в повести «Пиковая дама» и ее отношения с реальностью восходят к народной сказочной традиции. И если в «Пиковой даме» отражен «художественный опыт Пушкина-сказочника… в способе развертывания повествования», то вполне допустимо предполагать в числе писательских приемов такой сюжетно-композиционный элемент сказочно-былинного эпоса, как «чудо». Согласно С. Ю. Неклюдову, место «чуда» в эпическом тексте определяется «взглядом изнутри», «глазами героя», «средствами самого текста». При этом фольклористическая терминология («чудесный предмет», «волшебное средство») предполагает «взгляд извне», «авторскую речь» в былине или сказке или, если угодно, оценку исследователя. Таким образом, оказывается, что «внешняя» оценка дает признаки «чудесного» на уровне структуры – более или менее постоянные персонажи и их функции, описанные В. Я. Проппом, и в целом характеризует мир сказки как чудесный, волшебный. Оценка же «внутренняя» показывает этот мир «совершенно нечудесным», и тем более важно, что «явление из ряда вон выходящее, заслуживающее удивления» предстает как «чудо». Попробуем выявить сказочный прием, названный С. Ю. Неклюдовым «метамотивом», в тексте «Пиковой дамы». На наш взгляд, эта задача включает обращение к другим особенностям преломления сказочной поэтики у Пушкина.
Сочетание реального и фантастического организует художественную систему повести; также и волшебная сказка знает «модель органического слияния реальности и фантастики». Кроме того, мы знаем, что «из множества возможных коллизий Пушкин выбирает простейшие, наиболее традиционные <…> разрабатывая замыслы из разных эпох, он пользуется одними и теми же сюжетными ходами, которые лишь варьируются в зависимости от места и времени».
Например, функции и расстановка персонажей «Руслана и Людмилы» создают композицию «двухходовой» волшебной сказки, по В. Я. Проппу. При этом отступление от традиционной схемы заключается в обособлении линии Людмилы, образующей «сказку в сказке» и заканчивающейся в рамках истории Руслана (ср. у Проппа: «случаев, когда сказка следит как за искателем, так и за пострадавшим, в нашем материале нет»). Происходит подчинение разнонаправленных элементов сказочного повествования замыслу поэмы. Другой пример. «Сказка о мертвой царевне и семи богатырях» содержит иное отступление – соединение двух рассказов: истории героя-искателя и истории преследуемой мачехой царевны, причем первая существенно перерабатывается. В ней королевич Елисей не влюбляется в случайно увиденную мертвую царевну, подобно типичному герою-искателю, а целенаправленно разыскивает невесту.
Бесплатный фрагмент закончился.