Читать книгу: «Иностранная литература №04/2011», страница 5

Литературно-художественный журнал
Шрифт:

Много лет назад, когда я был более жизнерадостным, а до душераздирающей гибели двух мух Поллак дело еще не дошло (и, следовательно, эта гибель еще не могла служить мне напоминанием, что перед лицом судьбы нужно держаться спокойнее), в это-то время я после всяческих сомнений наконец собрался с духом и приобрел трость. Чтобы искать приключений. Без трости это невозможно. Ведь и рыцарь не мог бы сражаться за свою деву с великанами, карликами и драконами без легкого щита или же с седлом, которое еще не имеет имени.

Однажды воскресным днем я – в первый и последний раз – завязал галстук с той тщательностью, с какой, если мне позволят такое сравнение, пророки, должно быть, некогда препоясывали свои чресла, и на трамвае выехал в Зифринг37. Немалое наслаждение – мчаться мимо остановок, в то время как другие вынуждены оцепенело на них стоять. На Бильротштрассе, к сожалению, в вагон вошел один мой дальний знакомый, сноб до мозга костей, из кармана у него горделиво торчал томик Бальзака. Я в шутку сказал, что зря он таскает на лоно природы книги в тяжелых переплетах, да к тому же такие, которые вскоре будет таскать каждый кому не лень. Обратил его внимание и на то, что пропагандировать такую литературу – не самое достойное дело для модерниста. Он же, неправильно истолковав мое намерение, втянул меня в нескончаемый разговор. О конце Бальзака; о том, как Жорж Санд, по слухам, обманывала Мюссе, а Фридерика38 – Гёте; и – ах! идиллия Зезенгейма! – как эта дочка священника, само собой, в конце концов родила от какого-то теолога – если, конечно, отцом ребенка не был Ленц или кто-то из французских погран-офицеров… Поэзия и правда!39Мы говорили о женщинах, о том, что всякое одаренное разумом или фантазией существо, будь то мужского или женского пола, ревниво уже само по себе, а сверх того, неизбежно страдает от ревности, унаследованной от животных предков… Перескакивали с пятого на десятое, и только тогда, когда было уже слишком поздно, когда лес обступил нас, этот злополучный субъект открыл рот, дабы сообщить мне, что я-де пропустил самое важное. В трамвае, мол, к моим шуточкам прислушивалась одна элегантная барышня, все время глаз с меня не спускала, а потом, уже в лесу, за нами увязалась еще одна красивая штучка, но, так и не найдя приличного повода заговорить со мной, отстала от нас. Я рассуждал о женщинах – пока в двух шагах от меня смеющаяся, покачивающая бедрами и пританцовывающая, роскошная в своем цветении жизнь не развернулась и не побрела прочь!.. И словно этого мало: когда на узкой тропе мы хотели пропустить встречную любовную парочку, дама наступила на трость, которую я элегически волочил за собою; трость сломалась – явное предупреждение свыше, что тропу, на которую мы едва ступили, необходимо тотчас покинуть… На лугу же недалеко оттуда какая-то шестнадцатилетняя фройляйн, сопровождаемая мамашей, не придумала ничего лучше, как рвать осенний безвременник. Я последовал ее примеру…

Я постоянно живу в ожидании чего-то чудовищного, чего-то такого, что вторгнется ко мне, внезапно явится, вломится. Орангутанг, например, или глухарь с пылающими очами, или – лучше всего – свирепый бык. Потом мне приходит в голову, что уж бык-то никак не мог бы протиснуться в мою дверь, и я на время оставляю свои грандиозные надежды… Когда начинает тренькать дверной звонок, все соседи выбегают в прихожую. И я тоже немедленно выглядываю из своего апартамента с отдельным входом… На случай, если меня разыскивает кто-нибудь из старых приятелей, я готовлюсь накинуть пальто и отправиться с ним на прогулку; или же, коли он того пожелает, показать ему достопримечательности моего жилища: денщика Филиппа и – давая разъяснения голосом, окутанным траурным флером – двух покойных мух Поллак… Ожидаю я чего-то чудовищного или все же приятного, но когда открываю входную дверь, то, как правило, оказывается, что пришли к кому-то из соседей. Или – что это нищий. Таким я не подаю. Во-первых, у меня у самого ничего нет, а во-вторых, даже если им даешь что-то, они тотчас уходят и оставляют тебя в одиночестве. А это совершенно не входит в мои планы… Другие, увы, столь же бесцеремонны: позвонят в дверь и, получив нужную справку, удаляются. Вот на днях… Затрезвонили ни свет ни заря, я поспешно и кое-как одеваюсь, отворяю дверь, стою на сквозняке: посетитель спрашивает, не я ли, дескать, тот господин, который заказывал спрей для ухода за собачьей шерстью. Другой на моем месте, чертыхнувшись, захлопнул бы дверь, я же, человек вежливый, опрометчиво отвечаю: “Нет!”; не скрывая, тем не менее, намерения вступить с ним в разговор… пусть даже только из-за необычности его профессии. Агент по продаже спрея для собак… Он, однако, делает резкий разворот, показывает мне спину и начинает подниматься по лестнице… Мне пришлось взять себя в руки, чтобы не рухнуть под тяжестью всех постигших меня разочарований…

Джахангир Мирза говорит: “Словно бесплотная тень, я зыблюсь; и, если стена не поддержит меня, плашмя упаду на землю”. Меня стена не поддержала. Мне кажется, что со мною тоже случится нечто подобное этому “падению плашмя”… Нет, я больше такого не вынесу! Что же удерживает меня здесь? Шнуди, карликового бульдога, уже нет в живых. Старик с колючей бородой, с узлом на плечах… вылитый Агасфер… вошел во двор, выкрикивая: “Товарец!” Приход чужака, казалось, взбесил пса, он ринулся вперед. Торговец раз-другой выкрикивает: “Пшел!” Пес будто не слышит, хватает непрошеного гостя за икры. Тот демонически плюет ему между глаз; бульдог, как сумасшедший, начинает крутиться на месте, стараясь коротким языком удалить с носа инородное тело. Это ему удается, уличный торговец уходит, но пес продолжает крутиться, его глаза ничего не видят, они ослепли от неистовой гонки. Шнуди… Шнуди с розовым бантом все крутился, крутился… пока не пришлось его застрелить… Нынче у меня никого больше не осталось. Я приглядываюсь к одной лошади, запряженной в телегу: может, она могла бы со мной говорить…

Бьюсь об заклад: она лишь не хочет быть замеченной в разговоре со мною. Думаю, что с другими, приложив некоторые усилия, она бы сумела поговорить…

Что же удерживает меня от того, чтобы разом покончить со всем, обрести вечный покой в каком-нибудь озере, сиречь чернильнице, или решить вопрос, какому сошедшему с ума богу или демону принадлежит та чернильница, в которой мы все живем и умираем, и кому, в свою очередь, принадлежит этот сумасшедший бог? Красться тайком к Марише, да кто бы она ни была, в любом случае – к какой-то девке, грязнухе или прелюбодейке, вдобавок остерегаться всякой всячины… кучи навоза справа и фекальной жижи слева… чтобы затем, вернувшись домой, воспевать горестную любовь Джахангира Мирзы и красавицы Маасумех Султан-Бегум… Да вправду ли это такое уж удовольствие – производить амброзию, когда сам ты глотаешь дерьмо? И даже если ты настоящий поэт, все равно ты не более чем прирожденный имитатор звериных голосов. Да будь ты хоть мастером слова, находящим слова полнозвучные, словно рев быка: нищим останешься ты и будешь как подражатель выпускать из себя голос князя, правящего конем, или мотылька, взлетающего из черной куколки вверх, к свету, – а то и голос какого-нибудь другого поэта; все голоса, о имитатор звериных голосов, ты будешь выпускать из себя для того только, чтобы они заглушили собственную твою пустоту, отсутствие собственного голоса… Чего же я медлю? Сгинуть! Пока я еще не уподобился скрученному подагрой сапожнику… К чему давиться этой тошниловкой – изнурительным противоречием между ничтожной судьбой и чудовищно не соответствующими ей чувствами и амбициями?

Жизнь. Какое великое слово! Я представляю себе жизнь официанткой, которая спрашивает, какой приправы я желаю к колбаскам – горчицы, хрена или огурцов… Официантку зовут Текла… Наши возможности ограничены, зато всегда находятся громкие слова… Несоответствие – удел многих. Однажды меня пригласили на синхронный сеанс известного шахматиста. Зал для выступления оказался затхлым и душным, полным табачного дыма. Внезапно раздался крик: “Приближается мастер!” И кто же, вы думаете, вошел? Лопоухий, туповатый на вид человек в поношенном костюме. Куцый синий сюртучишка выглядел, однако, не более поношенным, чем его лицо. Ха-ха! “Приближается мастер”… Что же тогда нам остается? Немногое. Когда-то у меня был один знакомый, имевший, со своей стороны, одного коллегу, с которым в свое время учился в гимназии. Потом этого коллегу моего бывшего знакомого из школы забрали – поскольку он не очень старался стать олухом, как другие, и тем снискать расположение учителей – и определили в ученики… Вы думаете, к мяснику или сапожнику? Нет, как ни странно, – в винный магазин. Спустя несколько недель человек этот встретил на набережной моего знакомого – знакомого звали Вальдемар Тибитанцель, он писал непубликуемые стихи – и похвастался, что даже после столь короткого ученичества уже умеет за несколько минут изготовить поддельное бордо якобы столетней выдержки. Достойно сожаления, что подающий надежды юноша со сновидческой быстротой соскользнул и с этой жизненной колеи. При его гениальных способностях он мог бы вскоре угостить нас вином из подвалов Вечности, не говоря уж о Кембрийском периоде. Однако он поступил иначе. Этот способный к превращениям человек внезапно вынырнул в качестве Архангела на подмостках Бургтеатра. Мой знакомый вскоре после описанной встречи снова увидел его на Грабене. Борода Вальдемара Тибитанцеля, если применить к ней художественные критерии, в то время представляла собой нечто среднее между бородою Христа и пушком на девичьем подбородке, а обычный внимательный наблюдатель, выражая близкую к истине догадку, сказал бы, что он попросту небрит. С пряжек башмаков облупился черный лак, обнажив желтую латунь, то есть даже в самых незначительных мелочах проявлялось безнадежное состояние финансов Тибитанцеля и его, если можно так выразиться, австрийства. Архангел, мнимо углубленный в свое же гладковыбритое лицо, сделал вид, будто не заметил Непубликуемого, который потом несколько дней горько мне на это жаловался. Но не прошло и недели, как Вальдемар Тибитанцель умер прямо посреди трагедии в пяти актах. И если завтра я привлеку к ответу незнакомого мне человека, фальсификатора вин и лицедея, за дела, которые давно поросли быльем, то сделаю это из солидарности; короче, речь здесь идет о принципиальных вещах… а не просто о каких-то там прихотях… Потому что и сам я, о Боже, еще когда был королем и множество людей дожидались моего приветствия, приветствовал их – со стороны своей персоны – неравномерно. Я приветствовал один раз в двойном объеме, то есть с глубоким поклоном, другой раз, скованный своего рода параличом воли, не приветствовал вовсе; и если подданные не довольствовались тем, чтобы, сложив двойную порцию с нулевой, потом разделить полученную сумму надвое, а начинали брюзжать по поводу моего неучтивого поведения, то меня чертовски мало заботило, что обо мне думают эти мухи. Так вот, если завтра я пошлю наверх к Архангелу секундантов – товарищей моих по судьбе и братьев по выбору, старого сапожника и шляпника, других и искать не надо, – то это будет совершенно иной случай. Я хочу умереть – и, воспользовавшись такой возможностью, закрутить другого человека, которого я познал в его ничтожестве… Как закручивают кран с ядовитым газом, как Агасфер закрутил карликового бульдога Шнуди… Если же я после поединка останусь в живых, на что у меня мало надежды, то мой денщик Филипп и известная чернильница когда-нибудь – по завещанию – все равно перейдут к тем, кто захочет их получить; среди множества претендентов на наследство, при прочих равных условиях, преимущество будут иметь надушенные постовые. Но прежде чем я поверну пусковую ручку автомобиля и вылечу из поворота, чтобы разбиться о придорожный столб, прежде чем я отправлюсь в ту последнюю дорогу… Прежде чем жалюзи окончательно упадут, лишив меня вида на Линцерштрассе, я хочу набраться храбрости и пролаять ответ трусливо бегающему по платформе фургона пинчеру, хочу посидеть с шестью ребятишками возле дорожного рабочего, хочу спросить сапожника Энгельберта Кокошнигга, почему он завел себе вывеску “У двух львов”, а зеленщицу – не вдова ли она, и, если нет, то почему терпит клюющего горох воробья, чьей беззаботной жизни я завидую; я также попытаюсь увидеть ресторатора Доминика, понаблюдать за самим собой в обличье галки с перебитым крылом на Вайбурггассе и, если окажусь в соответствующем настроении, собственноушно решить проблему: правда ли, что в одном специфическом случае лирически настроенные венские барышни восклицают “Тири-ли-ли!” Больших радостей жизнь мне все равно не подарит… Вы думаете, я весельчак? Конечно! Душераздирающий весельчак! Все это не что иное, как юмор висельника. И страх. Ведь если жизнь кажется мне состоящей именно из таких пустяков, какими занимаюсь я сам, то что, если и смерть захочет надо мной подшутить, сыграв соответствующую роль? И – разочарует меня? Смерть – которая прежде была деревенским косарем, грубой, но именно потому респектабельной личностью, чья правомочность подтверждена бессчетными картинами достопримечательных живописцев, – в моем воображении принимает все более комические обличья. Я вижу ее отнюдь не как черного рыцаря: она приближается как тот шахматный гроссмейстер или выбегает на арену как клоун, высовывает язык, который вытягивается до бесконечности и своим кончиком пронзает меня… Я вижу ее кондуктором, который компостирует мой билет, признает его негодным и, не желая ждать до следующей остановки, принуждает меня выпрыгнуть из трамвая на ходу… ругаясь не без чешского акцента… Я узнавал смерть и в жестоких мальчишках, гвоздями прибивающих к воротам летучих мышей, и в разбивающих уличные фонари студентах, и в министрах, которые распускают рейхстаг, а недавно – даже в машинисте подземки. “Вагоновожатому запрещено разговаривать с пассажирами”. Поразительное совпадение…

Думаю, я бы не вынес, если б еще и смерть накормила меня разочарованием…

Глубокая апатия и равнодушие овладели мною, моя душа более не способна к высоким взлетам, уже давно я уклоняюсь от чтения Гёте, ибо в глубине души чувствую, что не достоин его. И что же теперь – сияющая смерть от меня ускользнет, Друг Хайн40, сморщившись, превратится в карикатуру на самого себя? Справедливо ли это? Как бы там ни было, мне не остается ничего иного: я уйду отсюда и землю – этот апартамент с отдельным выходом! – покину, покину… Что тут такого особенного? Жалюзи падают… с улицы больше ничего не видно… Как я радуюсь предстоящему! Стоит ли испытывать страх? Возьму разбег и перепрыгну. Или все же остаться? У всех вокруг дела идут неплохо. В витринах бакалейщиков выставлены далматинские вина. Этого прежде не было. Но я по-прежнему совершенно ничем не владею: ничем, что могло бы меня глубоко порадовать. Ничем, кроме уже упомянутого, я не владею – мое имя Тубуч, Карл Тубуч…

1911

Вальтер Райнер


Вальтер Райнер [Walter Rheiner] (1893–1923), настоящее имя Вальтер Хайнрих Шнорренберг. Изучал торговое дело в университетах Кёльна и Люттиха. Периодически жил в Париже и Лондоне. В 1914 году пристрастился к наркотикам, пытаясь симулировать наркозависимость и избежать призыва. Воевал на русском фронте. После войны жил преимущественно в Берлине и Дрездене, где стал членом Экспрессионистского рабочего союза. В Дрездене, между 1918 и 1921 годами, он публикует семь книг: новеллу “Кокаин” [“Kokain”, 1918], поэтические сборники “Звучащее сердце” [“Das tonendeHerz”, 1918], “Остров блаженных” [“Insel der Seligen”, 1918] и др., сборник стихотворений, эссе и прозаических фрагментов “Пестрый день” [“Der bunte Tag”, 1919]. В последние годы не мог писать из-за зависимости от наркотиков. Покончил жизнь самоубийством, выбросившись из окна. Его друг, художник-экспрессионист Конрад Феликсмюллер (1893–1933), прежде проиллюстрировавший книжное издание “Кокаина”, написал картину “Смерть поэта Вальтера Райнера” (1923), фрагмент которой вы видите на этой странице.


Перевод выполнен по изданию: Sekunde durch Hirn. 21 expressionisti-sche Erzahler. Leipzig: Verlag Philipp Reclam, 1983.

Вальтер Райнер

Кокаин
Рассказ

 
Нас утешает Смерть, и на беду она же
Нас вынуждает жить. Она – всей жизни цель,
Надежда добрести с тяжелою поклажей
И ободряющий, вперед влекущий хмель.
 
 
Она единая надежда нам и даже —
Когда бредем в грозу, и в бурю, и в метель —
Тот пресловутый дом, где может люд бродяжий
Присесть и отдохнуть, поесть и лечь в постель.
 
 
То – Ангел, чьи персты дарят и сон, и дрему.
Он учит нас мечте, и свежую солому
На ложе стелет он, чтоб грезил сирота.
 
 
То – слава Божия, с пшеницей тайной кромы,
То – нищих житница, родные им хоромы,
Неведомых небес открытые врата.
 
Шарль Бодлер
Смерть убогих41

Перевод Евгения Воропаева


© Евгений Воропаев. Перевод, 2011

I

Ночь громадой висела в кронах деревьев и каплями стекала на плечи Тобиаса, шагавшего под шепчущими ветвями. Он ходил и ходил, вверх и вниз по аллее, без малого уже два часа.

Уличные часы (медный призрак на перекрестке) показывали половину одиннадцатого. В умирании этого летнего вечера, расплывающегося нежнейшими оттенками чернил позади неизменной серой громады Гедехтнискирхе42, Тобиас чувствовал себя сломленным: мрачное беспокойство неот ступно возвращалось и терзало его тем сильнее, чем старательнее он пытался от него отвязаться или заглушить его в дребезжащей суете кафе. В убогом зальчике с красными плюшевыми креслами и ухмыляющимися физиономиями равнодушных гостей, ведущих там нереальную жизнь пестрых переводных картинок, какие все мы в детстве получали в подарок. Как уже случалось не раз, Тобиас спасался в кафе от плавильни летнего солнца, что тягуче стекало по близкому небу и грозило довести его беспокойство до умопомешательства.

И все-таки беспокойство всегда побеждало. Оно, коли уж наваливалось, вселяло в Тобиаса ненависть ко всем пространствам: к его chambre garnie43 и к уличным кафе, к большому пространству улиц и площадей. Он встревожился, еще когда вечер (темный поток) синью излился на головы прохожих. И вот нагрянула ночь. Мерцающим блеском вспыхивал асфальт, когда мимо Тобиаса с гулом проносился автомобиль. Из садиков кафе выхлестывались волны приятной музыки. Обрывки разговоров, которые были ему не слышны, уносил ветер. Прогуливались нарядные благородные дамы, сдержанные господа, мелькали веселые экипажи и авто: обычная меланхолично-хмельная песнь большого темного города, умеющего жить на свой лад.


…А он? Умеет ли жить? И как живет?

Дойдя до площади, Тобиас остановился: фонтан света и звуков ослепил его. Он задумался – в голове вертелись короткие отрывистые фразы.

Конечно, его жизнь не столь иллюзорна, как эти пестрые платья, сверкающие автомобили, улыбчивые лица-маски, проплывающие мимо. Но как же он живет? Что это такое: эти пробуждения в десять или одиннадцать утра, иной раз даже и в полдень; пробуждения с глубоким отвращением к своей комнате, книгам, одежде, к самому себе? Каждодневная мысль, что денег у него нет, и эти вечные размышления, где бы их достать: у какого знакомого или незнакомого человека и каким способом. Каждодневное ощущение голода (с самого утра) – им, Тобиасом, упорно игнорируемое. Каждодневные препирательства со старой хозяйкой, требующей плату за комнату. Затем – ежеутреннее безрадостное выползание из дома, отвратительного ему, как и та бесконечно-длинная улица, на которой дом стоит и которая, словно в насмешку, носит имя великого философа44 (чьи труды он, Тобиас, когда-то читал и который всегда представлялся ему строгим отцом семейства, грозящим свои детям клюкою). Необходимость с нечистой совестью выпрашивать деньги в кафе или редакциях журналов – у людей, которые удивленно выпускают ему в лицо дым сигары или с досадой от него отмахиваются. Эта пустота в мозгах, отвратительная затаенная обида, которая делает его несправедливым к любому человеку в приличном костюме, с довольным лицом и уверенной походкой. И последнее: вечер – это страшное проклятие, стягивающее его по рукам и ногам, приносящее адскую тревогу, заставляющее вертеться юлой. Птички чирикают – а он не сумел уклониться от судьбы, которая однажды воздвиглась перед ним и властно указала дорогу: “Иди!”


Вот он и шел. Шел каждый день: позавчера, и вчера, и сегодня. Возможности уклониться нет. Смерть рано или поздно наступит; хотелось бы надеяться, что – быстро, в результате несчастного случая. Он шел. В самом деле: вот это место! Он, как всегда, остановился где надо.

“Ночной звонок в аптеку”. Итак, позвонить и ждать…

Вот загорелся свет, окошечко распахнулось. Аптекарь высунул лысую голову.

– Господин доктор…

– Ну, опять здесь?… Вы что же, раньше не могли прийти?

– Прошу прощения, я старался…

Но лысина уже исчезла.

Старался – что? Старался бороться, как почти каждый вечер, и, как всегда, был побежден. Остается только пожать плечами!

Аптекарь появился снова:

– Три марки пятьдесят.

Тобиас пробормотал:

– Столько у меня с собой нет.

– Ладно, – сказал аптекарь, – я запишу еще раз. Но берегитесь, если не заплатите вовремя: надеюсь, вы меня поняли!

– Большое спасибо, – прошептал Тобиас. – Доброй ночи.


Нет больше ни мыслей, ни забот: ведь он держит бессмертный яд в руках, молитвенно сложив их вкруг шестигранной бутылочки. Он сам теперь жизнь, и биение его сердца заглушает все звуки мира!

В кафе, в уборной, он одну за другой сделал себе три инъекции; снова бережно закрыл склянку и коробочку для шприца, сунул их в карман брюк.

Теперь он почувствовал себя свободно и легко, настроился на игру – этакий юный бог!

Он, сияя, вернулся в кафе и улыбнулся молодым женщинам, окинул надменным взглядом их кавалеров. Стоит ему захотеть, и он, как божественный Икар, улыбаясь, воспарит к потолку, с песней выскользнет из окна над полосатой маркизой и, закружившись, взлетит к шелестящим звездам…

II

Упругим шагом вошел он в зал и подсел к освещенному мраморному столу, к беседующим дамам и господам. Он попросил кельнера принести ему терпкую папиросу – верную спутницу в печали и радости – и закурил.

Но, взглянув вверх, он увидел за струей благовонного дыма, выталкиваемого его ртом, грозную ночь: его ночь, ту, что ударом черного кулака разбивает такие краткие мгновения радостного дурмана и сама безжалостно придвигается к нему с новым дурманом-мукою – песнь о котором, до бесконечности растянутая, с этого мгновения будет вливаться в его, Тобиаса, уши.

Почему так исказились лица сидящих напротив – лица, только что улыбавшиеся? Что означают косые взгляды, которые эти люди бросают на него, а потом многозначительно переглядываются?

Вот они уже склонились друг к другу и шепчутся…

Он напряженно вслушивался… И тут, не оно ли тут прозвучало? Разве он не расслышал отчетливо то самое, то фатальное слово, которое исполинской аркой перекинулось над его ночами и (будучи, как ясно уже по звуку, безжалостной машиной) медленно его расчленяло:

– Кокаин!.. Ко-ка-ин!

Оно отсекает от него кусок за куском, пока – когда-нибудь, скоро – не изничтожит совсем.

Вот, тот господин (…ужас бледной тенью метнулся в глазах Тобиаса…) совершенно отчетливо – невероятно тихо, но внятно – произнес:

– Эта скотина каждый вечер накачивается кокаином!

Ох, тут-то сердце и заколотилось барабанной дробью, тут спазмом стиснуло холодную глотку, тут чья-то призрачная рука прошлась по всколыхнувшимся волосам, и сразу вдоль позвоночника выступил холодный пот.

Встать! И вон отсюда! Уже в воздухе засвистела огромная плеть, в воздухе над его головой. Что-то щелкнуло и громко прихлопнуло. Он, дрожа, рассчитался с кельнером; поднялся, шатаясь, словно паралитик; и – рванул, рванул прочь из этого дьявольского котла.

На бегу оглянувшись, он успел заметить, что уже привлек к себе внимание публики. Люди хохотали, указывали на него пальцем.

Какой-то тучный господин с апоплексически-красным лицом раскатисто хохотал, бил себя по ляжкам и так откидывался назад, что красная голова, казалось, вот-вот отломится, покатится за спинку стула. Мерзость! Вращающаяся дверь выплюнула Тобиаса на улицу.


Однако и здесь он не нашел покоя.

Прохожие замедляли шаги и глазели на него. Гуляющие качали головами и простодушно ждали, пока он подойдет ближе, чтобы получше его рассмотреть. Здесь он оставаться не мог!

Он поспешил по Иоахимшталерштрассе к вокзалу, жался к стенам домов: пугаясь, как затравленный зверь, каждого луча света, падающего из-за ставни.

И что же ему остается в столь бедственном положении, когда сам Господь насмешливо прикрикивает на него из-за ночных туч, а архангелы потрясают железными кулачищами так, что дребезжат оконные стекла? Что ему остается, кроме благословенного яда, припрятанного в кармане?


Слезы уже комом стояли в горле, когда он исчез в здании вокзала. Вновь он свернул к уборным – он, гадкая подвальная мокрица, завсегдатай отхожих мест.

Тут-то, как милые пташки в сумерках, и засвистели в свои свистки вокзальные служащие; ах, тут с шумом распахнулись окошечки билетных касс, и все головы повернулись вслед этому – по всей видимости – пьянчужке, который нетвердым шагом поспешал к уборным.


В кабинке он заперся на задвижку. Разве это жизнь? Сволочная жизнь! Ты, ненавистно-любимый яд, Кокаин, Кокаин (…машина вновь заработала: клик-клак, клик-клак: отсекая очередной кусок плоти…).

Наверху прогрохотал поезд (…наверняка, подумал Тобиас, экспресс на Ривьеру; дело известное: синее море, порхающие голуби, сосны и апельсиновые рощи, блаженная гора Санта-Маргерита…); и он сделал себе еще две инъекции, по одной в каждое бедро.

Это мгновенно принесло облегчение:…Ривьера, думал Тобиас, Ривьера, Санта-Маргерита…

Затем он решил помолиться, забормотал: Дорогой Господь Бог, Ваше Святое Превосходительство, сделай так, чтобы я безболезненно издох еще до следующего укола!

Пока он покидал гигиенический отсек вокзала, какой-то шум, как ему показалось, сотряс гигантское сводчатое помещение. Часы на стене грозили воздетым пальцем: полночь!

В зале ожидания царила неслыханная суета. Визжание сатанинских орд врывалось в уши Тобиаса, который проталкивался сквозь (примерещившиеся ему) толпы народа, сгорая от стыда, словно был голый.

Неужели всем этим злопыхателям нечего больше делать, кроме как подстерегать его, выстроившись ночью на вокзале, чтобы всласть насладиться любимым зрелищем: как он – кокаинист с кровоточащими ранами, к которым присохла рубаха, – выползает из своей клоаки на свет божий? Да будьте вы прокляты! Будь проклят его светлый костюм…

Вот: уж не пятна ли это крови?

Тобиас послюнил кончики пальцев и попытался оттереть пятна.

На выходе он уже хотел было кинуться в уличный прибой, но внезапно передумал и спрятался под железнодорожным виадуком.

III

Две дамы стояли на углу, напротив выхода из вокзала. Тобиас, задыхаясь, взглянул в их сторону: ох, а этих-то как сюда занесло?

Его мать и сестра. Но разве они не в Кёльне?

Конечно, они должны быть в Кёльне! Но кто знает? Быть может, господин начальник вокзала вызвал их телеграммой в Берлин, чтобы мать полюбовалась на своего сыночка, сестра – на брата, чтобы обе могли поприсутствовать на спектакле, которым ежевечерне наслаждается публика на вокзале “З.-Берлин”; спектакль этот интереснее и дешевле, нежели те, что идут в театре “Паласт”, или антреприза Нельсона: он представляет собой забавную трагикомедию под названием “Принц клоаки, или Боже мой! Боже мой! для чего Ты меня оставил? ”45.


Они стояли на углу, в резком свете голубоватых дуговых ламп. Платья колыхались. Слышался треск, словно стучали их кости. Или то его кости? Колени у него дрожали. Руки тоже. Такие тонкие руки! Если посмотреть сквозь растопыренные пальцы, можно увидеть огоньки хаотично качающихся холодных лун, которые тихо отскакивают от черных столбов и разбиваются об асфальт.

Как неподвижно стоят обе женские фигуры. Ах, он догадался!.. Они только притворяются равнодушными, а сами не спускают с него глаз!..

Белокурая сестричка, голубка Доц, почему ты не оставишь меня в покое? И вы, госпожа Ш., Эвелина или Эрнестина с труднопроизносимой фамилией… Вы, дорогая матушка, как?… Снова меня преследуете? И отважились на такой дальний путь! С окраины Германии в Берлин, лишь бы напугать Блудного Сына? Да, чего только не сделаешь ради материнской любви!..

Что же вы стоите? Как? Вы гримасничаете?!

Волна прокатилась по его кипящему мозгу. Но он взял себя в руки. Несмотря на нараставшее бешенство.

Он двинулся к обеим фигурам, хотел пройти мимо выхода из подземки, которая извергала на улицу свою лестницу, обвитую стилизованными светильниками.

Но из пасти подземного строения вдруг выплеснулась… черная людская толпа, быстро его окружившая. Многоголосый шум надавал ему новых оплеух. Учащенно дыша, он вырвался из объятий этой новой опасности и стремглав бросился к перекрестку, где еще стояли обе дамы.

Стояли? Стояли ли?

Он увидел лишь пару рекламных щитов, черного цвета и золотого, которые бесстыдно светились ему навстречу. И никаких женщин, вообще ни души!.. Ах, только жалкий пес медленно завернул за угол, принюхался и справил свою незатейливую нужду.

Тобиас, которому собственные легкие казались теперь плотными бархатными лоскутами, юркнул в ближайший подъезд и, трясясь от страха, что его кто-нибудь увидит, впрыснул себе новую дозу кокаина в быстро освобожденное от рукава предплечье.

IV

Да, гляди-ка, тут дрожащие звезды снова остановились, на мгновение. “Священный яд! Священный яд!” – вот что почувствовал Тобиас; и увидел ужасного демона, давно знакомого, расположившегося высоко в ночном небе. Тут Тобиас все понял и зашептал вверх, прямо в небо:

– Ты еси смерть и милость и жизнь46. Нет иного бога, кроме Тебя!


Он снова спустился по улице. На пересечении с Курфюрстендамм вошел в озаренную зеленым светом ротонду. Внутри оказался какой-то господин постарше его, приводящий в порядок одежду. Тобиас встал в одну из кабинок и приготовился помочиться.

Но он чувствовал, что за ним наблюдают. Его руки беспомощно обшаривали костюм. Он ни мгновения не мог простоять спокойно: обернулся, сменил кабинку, ощупал карманы, нашел склянку и шприц и, наконец, растерянно посмотрел в глаза господину, который, вовсе не торопясь удалиться, внимательно и с холодным спокойствием за ним наблюдал.

Наконец господин ушел и оставил Тобиаса в полном отчаянии… Какой ужас! Это же был детектив, сотрудник санитарного управления, посланец матери, которую Тобиас недавно повстречал и которая от него спряталась!

37.Зифринг – окраинный район Вены, часть 19 округа.
38.Фридерика Элизабет Брион (1752–1813) – дочь эльзасского священника, жившего в деревне Зезенгейм; в 1770–1771 гг. – возлюбленная И. В. Гёте. В 1772 г. к ней посватался поэт Якоб Михаэль Рейнхольд Ленц (1751–1792), но получил отказ.
39.“Поэзия и правда” (1811–1833) – автобиография Гёте.
40.Друг Хайн (Freund Hein) – персонификация смерти в немецкоязычных странах, впервые упоминается на листовке 1650 г.
41.Перевод С. Петрова. В оригинале стихотворение приводится по-французски. (Здесь и далее – прим. перев.)
42.Мемориальная церковь кайзера Вильгельма на Курфюрстендамм в Берлине.
43.Меблированная комната (франц.).
44.Имеется в виду Кантштрассе.
45.Евангелие от Марка. 15:34.
46.Ср. в Евангелии от Иоанна: “Я есмь путь и истина и жизнь” (14:6).

Бесплатный фрагмент закончился.

Литературно-художественный журнал
Текст
Бесплатно
149 ₽
Возрастное ограничение:
16+
Дата выхода на Литрес:
30 декабря 2021
Дата написания:
2011
Объем:
22 стр. 38 иллюстраций
Главный редактор:
Правообладатель:
Редакция журнала "Иностранная литература"
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 10 оценок
Текст PDF
Средний рейтинг 4,1 на основе 38 оценок
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,1 на основе 99 оценок
По подписке
Текст PDF
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4,7 на основе 115 оценок
По подписке
Текст PDF
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 3,5 на основе 6 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке