Война, блокада, я и другие… Мемуары ребенка войны

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Что случилось после очередной бомбежки, я уже совсем не могу объяснить. Поезд остановился. Все вышли из вагона. Лежачих тоже вынесли из вагона на поляну под откосом. Зачем? Не знаю. Как долго стоял поезд, тоже не знаю. Почему поезд стал двигаться, если люди не успели сесть в вагон, я тоже не знаю. Бегущих детей стали подсаживать в вагон, и запрыгивали сами взрослые. Поезд набрал скорость и ушел, а лежачие раненые дети остались на поляне под откосом. Мы орали от ужаса до изнеможения. Ползком мы сбились в одну кучку, тесно прижимаясь друг к другу. Мы были раздеты, голодны, беспомощны, без взрослых. Мы даже не знали имен друг друга. Мы орали, засыпали и снова орали, когда просыпались. Сколько это продолжалось, не знаю. И вдруг кто-то стал разбирать нас из нашей дрожавшей и орущей кучи. Когда я пришла в себя, увидела, что меня несет на руках военный в очках. Других детей тоже несли военные. Может, это была одна из наших отступающих частей, наткнувшаяся на нас случайно. Они нас успокоили, накормили и обогрели. Они расспрашивали нас, откуда мы там оказались, в безлюдных местах. Я не знаю, что рассказывали дети. Я не знаю, как долго мы шли, и как далеко это случилось от Ленинграда, и как мы добрались до дома…

Дома была только соседка – бабушка Даниловна. Она всплеснула руками и запричитала надо мной: «Охтиньки! Как же это мать-то не знает! Чиво делать-то будем, мать-то давно домой не ходит, как отца взяли…» Я расплакалась, уткнулась носом в постель и плакала, пока не уснула. Когда проснулась, Даниловна накормила меня и стала расспрашивать, что такое со мной случилось. Она много чего еще спрашивала. Но мало того, что плохо слышала, мне совсем не хотелось разговаривать. Да и не понимала я, что же такое со мной произошло…

Отца забрали на фронт в самые первые дни войны. Сохранилась фотография родителей перед отправкой отца на фронт. Отец в военной форме с тремя кубиками в петличках. Мама осунувшаяся и очень грустная. На обороте дата – 27.06.1941 г., они успели сфотографироваться. Мама пришла с работы, а на столе записка и часы отца «Павел Буре», которые он оставил маме «на черный день». Мама помчалась на вокзал, откуда уезжал отец, но ее на перрон не пустили, и они даже попрощаться не смогли. Брата тоже отправили в эвакуацию с яслями. Ему было 3 года. Оттуда, откуда не знаю, его через какое-то время заберет к себе в Горький бабушка, и он будет жить у них до осени 1947 г.

А мама, чтобы не оставаться одной в сразу опустевшей комнате, после работы ехала на Большой пр. В. О. к родным. Поэтому-то ее и не было дома несколько дней. А когда однажды она случайно забежала домой и увидела меня в таком безобразном виде, была потрясена. В Ленинграде было еще спокойно. Его еще не бомбили и не обстреливали, а я вся в кровавых бинтах. Поплакала надо мной мама и начала приводить меня в порядок. Я дико орала, когда мама снимала с меня бинты, хотя предварительно она их отмачивала и смазывала чем-то масляным, чтобы они легче снимались. Под бинтами все распухло, покраснело, и по телу растекалась кровь с гноем, и все это дурно пахло. Бинтовать она ничего не стала до прихода доктора, а просто завернула меня в простыню. Доктор сразу хотел отправить меня в больницу, но мама сказала, что никому и никуда меня больше не отдаст и что она никому больше не верит, и что это все преступление, чтобы так изуродовать ребенка… Доктор долго ругался с мамой. Потом ощупал все мои косточки, распухшие ноги и тряпочную руку. Я орала от боли. Не нравился ему и мой разодранный живот и обожженная стопа. И вообще ему не нравились все мои «боевые раны», и он даже пробурчал сердито: «Как будто на войне побывала…» Доктор еще приходил ко мне. Потом его, наверное, забрали на фронт, и ко мне стала приходить тетенька-доктор. Я долго болела. Мама так и не отдала меня в больницу. Постепенно я стала приходить в себя и была счастлива, что дома и с мамой. Я могла к ней прижаться, а она меня пожалеть, обнять и погладить по головке. Я знала, что она за меня и заступится, и спасет.

И никто еще не знал и даже не предполагал, что нас всех ждет…

Мой спаситель

 
Меня, измученную болью,
В крови, в бинтах, в полубреду,
Нес на руках солдат усталый
Через кровавую войну…
 
 
Тяжелые смежались веки,
В бинтах гудела голова…
Сквозь бессознательную дрему
Едва расслышала слова:
 
 
«Азохен вейн, азохен вейн,
Очнись, дитя, испей водицы…»
И помню горечь на губах,
И помню, как метались птицы.
 
 
Глаза за стеклами очков,
Надежность рук, меня несущих…
«Азохен вейн, дитя мое».
Он звал меня из тьмы грядущей…
 
 
И приходя опять в себя,
К нему с надеждой прижималась,
«Азохен вейн…» – и он упал…
И наша кровь в одну смешалась…
 
 
Меня спасли, меня прикрыли,
Меня не бросили тогда…
И до сих пор я вспоминаю
Его прощальные слова…
 
 
Кем был солдат тот безымянный?
Что ты наделала, война!
Нас дома ждали наши мамы,
Его – солдата и меня…
 
 
Он не вернется, он остался
Там, в разнотравьи, навсегда…
«Азохен вейн, не надо плакать,
Ты выживи, мое дитя…»
 
 
И я живу, живу и помню,
Такое забывать нельзя…
Меня моя дождалась мама,
Его – не встретит никогда…
 
 
А мне бы ей сказать спасибо
И поклониться до земли,
Что сын ее, меня, чужую,
Спасал от смерти и войны…
 

Родные пенаты

Мы жили на ул. Стачек. Наш двухэтажный каменный дом был с трех сторон окружен пятиэтажными домами. В нашем доме было три подъезда с широкими деревянными лестницами. Нашу лестницу всегда мыли с голиками2, и она была очень-очень чистая. На лестничной площадке три квартиры. Наша, № 55, была средняя. В квартире три комнаты, кухня и уборная в углу кухни. Коридор длинный и узкий. Наша комната 12 кв. метров тоже длинная и узкая, почти как трамвай. В блокаду мне казалось, что расстояние от двери до окна бесконечно. Нас было четверо – мама, папа, брат и я. Отец был единственный мужчина в квартире. В соседней комнате жили Зойка с мамой и бабушкой. Напротив их двери стоял огромный черный шкаф, пугавший меня в детстве, когда я была маленькой. За шкафом, в торце коридора, комната тети Ксении. Из-за шкафа дверь ее комнаты только приоткрывалась…

Мы любили играть в своем уютном дворе, где под ногами путались куры, где жил задиристый петух, который не жаловал «чужаков». Мама рассказывала, что, когда я была маленькая и шла из булочной с Хлебом и булкой, орава кур набрасывалась на меня и выклевывала куски из прижатого к груди Хлеба. Я отбивалась от них и кричала: «Ой, кулька-ляба меня кусает…»

Когда меня привезли домой после неудачной эвакуации в самом начале июля 1941 г., я долго болела и не могла выходить из дома, пока не заросли «мои боевые раны». А когда стало можно выходить, город показался мне странным и чужим, и я ничего не понимала, что произошло. Окна во всех домах были заклеены крест-накрест бумажными полосками. Всюду эти кресты, кресты… кресты… На улицах, и особенно у Нарвских ворот, стояло множество каменных пирамид и железных «ежей». Некоторые улицы перерыты… Гуляя с соседкой Зоей по окрестностям, мы видели много странного и непонятного. Мы видели зенитки, которые почему-то называли «хлопушками». Видели на крышах звукоулавливатели, похожие на уличные репродукторы, только с изогнутой узкой частью, как у граммофона, и вертелись они в разные стороны и по кругу. Они ловили звуки приближающихся немецких самолетов. Похожи они были на четырехглавых чудищ. Кругом много военных и женщин с лопатами и противогазами. Часто у длинных черных репродукторов собираются люди и слушают сводки с фронтов. Но больше всего меня поражали аэростаты – огромные, серые, они словно плыли по улицам и занимали собой много места. Каждый такой аэростат несли люди…

Вечером город погружался в темноту. Все соблюдали светомаскировку. Поздно ходить не разрешали. Когда начались обстрелы и налеты, все равно было очень страшно, хотя я уже прошла через такое… К страху привыкнуть невозможно… Когда объявляли тревогу, первое время соседка – бабушка Даниловна – хватала нас с Зойкой за руки, совала нам в руки узелки с едой и тащила нас в бомбоубежище. Мы бежали, подгоняемые воем сирены, оповещавшей о налете или обстреле. Мне казалось, что этот противный вой накручивает на себя все мои внутренности и вытягивает их из меня, оставляя внутри острую боль. Когда на Турбинке от прямого попадания рухнул дом и завалил бомбоубежище и мы увидели, как из-под руин вытаскивали мертвых и искалеченных людей, мы перестали ходить в бомбоубежище. Бабушка сказала, что дом наш маленький и фриц его с неба не разглядит, а потому и «бонбу» на него не сбросит, а если «бонба» и попадет в наш дом, то нас завалит не пять этажей, а только два, и что она лучше будет умирать у себя дома…

Недалеко от нас был Кировский завод. Его часто бомбили и обстреливали. Все это доставалось и на нашу голову. И все же, пока было не слишком холодно, мы с Зоей бродили по улицам и везде совали свои любопытные носы…

Было еще тепло, когда немцы начали бомбить город. Мы с Зоей слышали разговоры старших, что в городе во многих местах были сильные пожары и что разбомбили и полностью сгорели какие-то Бадаевские склады, а в них запасы продуктов для всего города. О чем мы могли тогда думать, слушая тревожные разговоры взрослых? Да ни о чем и ничего. Одни сгорели – будут другие… Но очень скоро начали сокращать пайки и мы почувствовали первый голод.

 

Как-то мама сказала мне, что поедем на Бадаевские и, может, что-нибудь найдем там из продуктов. Не знаю, кому и что там досталось после пожара, удалось ли хоть что-то спасти, но когда мы приехали туда, там, кроме обгоревших обломков да спекшейся земли, ничего не было. Но там были люди. Они что-то ковыряли, долбили и складывали в сумки. Мы тоже присоединились к ним и стали ковырять спекшуюся землю. Это была земля, пропитанная жженым сахаром. Когда наступил отупляющий голод, эта земля очень и очень выручала меня. Я клала в ковшик горсть земли и заливала водой. Земля оседала на дно, «сахар» растворялся, мусор всплывал. Я старалась аккуратно процедить раствор в кружку. Цвет этой жидкости был очень сомнительным, с запахом земли, пыли, гари и еще чего-то непонятного. Зато это «что-то непонятное» было почти сладкое. Вначале мне это не понравилось, и тогда мама убрала сумку, но мыши ее прогрызли, видимо тоже с голода… Тогда мама разложила землю по кастрюлям и спрятала в шкаф, чтобы мыши не перепачкали землю своими каками. А в страшную блокадную зиму этот «чай» согревал и, наверное, давал силы…

Очень была сокращена выдача Хлеба. Я получала всего 125 грамм Хлеба. Люди пухли от голода и замерзали от морозов. У мамы очень распухло лицо и было похоже на восковое. Ходила она, тяжело шаркая ногами. Она их совсем не поднимала, а перетаскивала одну за другой. Я не представляю, как мама могла работать в таком состоянии…

А зима тогда выдалась очень холодная, и как справлялись с ней наши голодные, оскелетившиеся тела, теперь невозможно даже представить…

2Голик – веник из сухих прутьев.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»