Достоевский. Энциклопедия

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Виргинская (девица Виргинская)

«Бесы»

«Студентка и нигилистка»; сестра Виргинского, племянница Капитона Максимовича. Она появляется в главе седьмой «У наших»: «Всех дам в комнате было три: сама хозяйка, безбровая её сестрица и родная сестра Виргинского, девица Виргинская, как раз только что прикатившая из Петербурга. <…> Прибывшая девица Виргинская, тоже недурная собой, студентка и нигилистка, сытенькая и плотненькая как шарик, с очень красными щеками и низенького роста, поместилась подле Арины Прохоровны, ещё почти в дорожном своём костюме, с каким-то свёртком бумаг в руке, и разглядывала гостей нетерпеливыми прыгающими глазами. <…> Студентка же, конечно, ни в чём не участвовала, но у ней была своя забота; она намеревалась прогостить всего только день или два, а затем отправиться дальше и дальше, по всем университетским городам, чтобы “принять участие в страданиях бедных студентов и возбудить их к протесту”. Она везла с собою несколько сот экземпляров литографированного воззвания и, кажется, собственного сочинения. <…> Майор приходился ей родным дядей и встретил её сегодня в первый раз после десяти лет. Когда вошли Ставрогин и Верховенский, щёки её были красны, как клюква: она только что разбранилась с дядей за убеждения по женскому вопросу…»

Эта девица весьма напоминает Нигилистку из неопубликованной пьесы-фельетона в стихах «Офицер и нигилистка», тем более, что всё время спорит-дискутирует не только с ненавистным ей Гимназистом, но и со своим дядей-майором Капитоном Максимовичем. Впоследствии она на скандальном бале в пользу гувернанток выскочит на сцену в самом конце, по-прежнему со свёртком под мышкой, в сопровождении «ненавистного» Гимназиста и начнёт агитировать-кричать о бедственном положении студентов…

Прототипом девицы Виргинской послужила 19-летняя А. Дементьева-Ткачёва, на средства которой нечаевцами была устроена подпольная типография, в которой она напечатала сочинённую ею прокламацию «К обществу» о бедственном положении студентов.

Виргинская Арина Прохоровна

«Бесы»

Акушерка; супруга Виргинского, сестра Шигалева. Хроникёртак характеризует «передовую» жену Виргинского вкупе с другими дамами семьи – тёткой и свояченицей: «Супруга его, да и все дамы были самых последних убеждений, но всё это выходило у них несколько грубовато, именно, тут была “идея, попавшая на улицу”, как выразился когда-то Степан Трофимович по другому поводу. Они всё брали из книжек, и по первому даже слуху из столичных прогрессивных уголков наших, готовы были выбросить за окно всё, что угодно, лишь бы только советовали выбрасывать. M-me Виргинская занималась у нас в городе повивальною профессией; в девицах она долго жила в Петербурге…» И далее приводится характерный пример-эпизод супружеского «счастья» в эмансипированном семействе: «Рассказывали про Виргинского и, к сожалению, весьма достоверно, что супруга его, не пробыв с ним и году в законном браке, вдруг объявила ему, что он отставлен и что она предпочитает Лебядкина. <…> Этот человек пренеделикатно тотчас же к ним переехал, обрадовавшись чужому хлебу, ел и спал у них, и стал наконец третировать хозяина свысока…» Правда, однажды Виргинский, впав в истерику, оттаскал капитана Лебядкина за волосы, но потом, опять-таки, просил за это у супруги прощения на коленях.

Подкаблучничество Виргинского объяснялось отчасти тем, что дом их принадлежал жене, да и доход она имела немалый, но главную роль, конечно, играла её натура: «Виргинский жил в собственном доме, то есть в доме своей жены, в Муравьиной улице. Дом был деревянный, одноэтажный, и посторонних жильцов в нём не было. (К слову, в доме этом проходила сходка-собрание «наших». – Н. Н.) <…> Сама же m-me Виргинская, занимавшаяся повивальною профессией, уже тем одним стояла ниже всех на общественной лестнице; даже ниже попадьи, несмотря на офицерский чин мужа. Соответственного же её званию смирения не примечалось в ней вовсе. А после глупейшей и непростительно откровенной связи её, из принципа, с каким-то мошенником, капитаном Лебядкиным, даже самые снисходительные из наших дам отвернулись от неё с замечательным пренебрежением. Но m-me Виргинская приняла всё так, как будто ей того и надо было. Замечательно, что те же самые строгие дамы, в случаях интересного своего положения, обращались по возможности к Арине Прохоровне (то есть к Виргинской), минуя остальных трёх акушерок нашего города. Присылали за нею даже из уезда к помещицам – до того все веровали в её знание, счастье и ловкость в решительных случаях. Кончилось тем, что она стала практиковать единственно только в самых богатых домах; деньги же любила до жадности. Ощутив вполне свою силу, она под конец уже нисколько не стесняла себя в характере. Может быть даже нарочно, на практике в самых знатных домах, пугала слабонервных родильниц каким-нибудь неслыханным нигилистическим забвением приличий или наконец насмешками над “всем священным” и именно в те минуты, когда “священное” наиболее могло бы пригодиться. <…> Но хоть и нигилистка, а в нужных случаях Арина Прохоровна вовсе не брезговала не только светскими, но и стародавними, самыми предрассудочными обычаями, если таковые могли принести ей пользу. Ни за что не пропустила бы она, например, крестин повитого ею младенца, причём являлась в зелёном шёлковом платье со шлейфом, а шиньон расчёсывала в локоны и в букли, тогда как во всякое другое время доходила до самоуслаждения в своём неряшестве. И хотя во время совершения таинства сохраняла всегда “самый наглый вид”, так что конфузила причет, но по совершении обряда шампанское непременно выносила сама (для того и являлась, и рядилась), и попробовали бы вы, взяв бокал, не положить ей “на кашу”…»

О внешности Виргинской (в момент собрания «у наших») говорится вскользь: «Арина Прохоровна, видная дама лет двадцати семи, собою недурная, несколько растрёпанная, в шерстяном непраздничном платье зеленоватого оттенка, сидела, обводя смелыми очами гостей и как бы спеша проговорить своим взглядом: “видите, как я совсем ничего не боюсь”.

 M-me Виргинская активно участвует в диспутах «наших», а затем даже, можно сказать, непосредственно принимает участие в ключевом действе: пытаясь вместе с мужем каким-то образом избежать участия его в убийстве Шатова и не совсем веря в предательство Шатова, она охотно бежит ночью помогать внезапно объявившейся шатовской жене Marie при родах, дабы заодно разведать обстановку.

Виргинский

«Бесы»

Чиновник, член революционной пятёрки, соучастник (наряду с Липутиным, Лямшиным, Толкаченко и Эркелем) убийства Шатова Петром Верховенским; муж Арины Прохоровны Виргинской, брат девицы Виргинской, племянник Капитона Максимовича. Поначалу он представлен как один из постоянных посетителей «вечеров» у Степана Трофимовича Верховенского: «Являлся на вечера и ещё один молодой человек, некто Виргинский, здешний чиновник, имевший некоторое сходство с Шатовым, хотя по-видимому и совершенно противоположный ему во всех отношениях; но это тоже был “семьянин”. Жалкий и чрезвычайно тихий молодой человек, впрочем лет уже тридцати, с значительным образованием, но больше самоучка. Он был беден, женат, служил и содержал тётку и сестру своей жены. <…> Сам Виргинский был человек редкой чистоты сердца, и редко я встречал более честный душевный огонь. “Я никогда, никогда не отстану от этих светлых надежд”, – говаривал он мне с сияющими глазами. О “светлых надеждах” он говорил всегда тихо, с сладостию, полушёпотом, как бы секретно. Он был довольно высокого роста, но чрезвычайно тонок и узок в плечах, с необыкновенно жиденькими, рыжеватого оттенка волосиками. Все высокомерные насмешки Степана Трофимовича над некоторыми из его мнений он принимал кротко, возражал же ему иногда очень серьёзно и во многом ставил его в тупик. <…> Рассказывали про Виргинского и, к сожалению, весьма достоверно, что супруга его, не пробыв с ним и году в законном браке, вдруг объявила ему, что он отставлен и что она предпочитает Лебядкина. <…> Уверяли, что Виргинский, при объявлении ему женой отставки, сказал ей: “Друг мой, до сих пор я только любил тебя, теперь уважаю”, но вряд ли в самом деле произнесено было такое древнеримское изречение; напротив, говорят, навзрыд плакал. Однажды, недели две после отставки, все они, всем “семейством”, отправились за город, в рощу кушать чай вместе с знакомыми. Виргинский был как-то лихорадочно-весело настроен и участвовал в танцах; но вдруг и без всякой предварительной ссоры схватил гиганта Лебядкина, канканировавшего соло, обеими руками за волосы, нагнул и начал таскать его с визгами, криками и слезами. Гигант до того струсил, что даже не защищался и всё время, как его таскали, почти не прерывал молчания; но после таски обиделся со всем пылом благородного человека. Виргинский всю ночь на коленях умолял жену о прощении; но прощения не вымолил, потому что всё-таки не согласился пойти извиниться пред Лебядкиным; кроме того, был обличён в скудости убеждений и в глупости; последнее потому, что, объясняясь с женщиной, стоял на коленях…»

Впоследствии сам Виргинский стал принимать «гостей». «Виргинский жил в собственном доме, то есть в доме своей жены, в Муравьиной улице. Дом был деревянный, одноэтажный, и посторонних жильцов в нём не было…» Именно здесь, у Виргинских, состоялась «наших» под видом празднования дня рождения хозяина.

В кульминационной сцене убийства Шатова Виргинский, который и до того пытался предотвратить преступление, ведёт себя крайне пассивно, а затем, вслед за Лямшиным, почти впадает в истерику и всё твердит-повторяет: «– Это не то, не то! Нет, это совсем не то!..» Это и смягчило его участь после ареста «наших»: «Виргинский сразу и во всём повинился: он лежал больной и был в жару, когда его арестовали. Говорят, он почти обрадовался: “с сердца свалилось”, проговорил он будто бы. Слышно про него, что он дает теперь показания откровенно, но с некоторым даже достоинством и не отступает ни от одной из “светлых надежд” своих, проклиная в то же время политический путь (в противоположность социальному), на который был увлечён так нечаянно и легкомысленно “вихрем сошедшихся обстоятельств”. Поведение его при совершении убийства разъясняется в смягчающем для него смысле, кажется, и он тоже может рассчитывать на некоторое смягчение своей участи…»

 

Прототипами Виргинского, в какой-то мере, послужили «нечаевцы» П. Г. Успенский и А. К. Кузнецов.

Владимир Семёнович

«Двойник»

Коллежский асессор; племянник Андрея Филипповича. Именно этот блестящий молодой чиновник (ему 25 лет) – главный претендент на руку Клары Олсуфьевны Берендеевой: на балу в её честь он смотрится уже совсем женихом, танцует с виновницей торжества, держится всё время рядом с ней, вызывая ревнивую зависть униженного Якова Петровича Голядкина: «С другой стороны кресел держался Владимир Семёнович, в чёрном фраке, с новым своим орденом в петличке…» Повествователь в преувеличенно торжественном тоне так аттестует его: «Я ничего не скажу, но молча – что будет лучше всякого красноречия – укажу вам на этого счастливого юношу, вступающего в свою двадцать шестую весну, – на Владимира Семёновича, племянника Андрея Филипповича, который встал в свою очередь с места, который провозглашает в свою очередь тост и на которого устремлены слезящиеся очи родителей царицы праздника, гордые очи Андрея Филипповича, стыдливые очи самой царицы праздника, восторженные очи гостей и даже прилично завистливые очи некоторых молодых сослуживцев этого блестящего юноши. Я не скажу ничего, хотя не могу не заметить, что всё в этом юноше, – который более похож на старца, чем на юношу, говоря в выгодном для него отношении, – всё, начиная с цветущих ланит до самого асессорского, на нём лежавшего чина, всё это в сию торжественную минуту только что не проговаривало, что, дескать, до такой-то высокой степени может благонравие довести человека!..» В последний момент, когда бедного господина Голядкина увозили в жёлтый дом, ему показалось, что Владимир Семёнович прослезился.

Ворохова

«Братья Карамазовы»

Генеральша; благодетельница-воспитательница Софьи Ивановны Карамазовой, родственница Ефима Петровича Поленова. Повествователь сообщает: «Софья Ивановна была из “сироток”, безродная с детства, дочь какого-то темного дьякона, взросшая в богатом доме своей благодетельницы, воспитательницы и мучительницы, знатной генеральши старухи, вдовы генерала Ворохова. Подробностей не знаю, но слышал лишь то, что будто воспитанницу, кроткую, незлобивую и безответную, раз сняли с петли, которую она привесила на гвозде в чулане, – до того тяжело было ей переносить своенравие и вечные попрёки этой, по-видимому не злой старухи, но бывшей лишь нестерпимейшею самодуркой от праздности…» Когда Софья убежала с Фёдором Павловичем Карамазовым, благодетельница жестоко обиделась: «О житье-бытье её “Софьи” все восемь лет она имела из-под руки самые точные сведения, и слыша, как она больна и какие безобразия её окружают, раза два или три произнесла вслух своим приживалкам: “Так ей и надо, это ей Бог за неблагодарность послал”…» Но после смерти воспитанницы отыскала заброшенных отцом её сыновей Ивана и Алексея Карамазовых, сама тоже вскоре умерла, но успела отписать им в завещании по тысяче рублей, да, кроме того, как бы по наследству передала их на воспитание Ефиму Петровичу Поленову.

Врублевский

«Братья Карамазовы»

Товарищ и «телохранитель» пана Муссяловича. Он при первой встрече в Мокром сразу поразил Дмитрия Карамазова своим высоким ростом: «Другой же пан, сидевший у стены, более молодой, чем пан на диване, смотревший на всю компанию дерзко и задорно и с молчаливым презрением слушавший общий разговор, опять-таки поразил Митю только очень высоким своим ростом, ужасно непропорциональным с паном, сидевшим на диване. “Коли встанет на ноги, будет вершков одиннадцати”, мелькнуло в голове Мити. Мелькнуло у него тоже, что этот высокий пан, вероятно, друг и приспешник пану на диване, как бы “телохранитель его”, и что маленький пан с трубкой конечно командует паном высоким…» Митю недаром, видно, поразил рост «телохранителя» – он предполагал, что без ссоры-драки дело не обойдётся. Но поляки оказались в итоге жидковаты и уступили «поле битвы»: в решающий момент Митя бросился на Врублевского, «обхватил его обеими руками, поднял на воздух и в один миг вынес его из залы». Перед этим ещё и выяснилось, что пан Врублевский – карточный шулер, подменивший колоду карт. Более того, когда позже началось дознание и допросили поляков, то спесивый «пан» Врублевский «оказался вольнопрактикующим дантистом, по-русски зубным врачом».

Вурмергельм, барон

«Игрок»

«Длинный, сухой пруссак, с палкой в руке», которого Алексей Иванович оскорбил (вместе с супругой, баронессой Вурмергельм) по капризу Полины. «Барон сух, высок. Лицо, по немецкому обыкновению, кривое и в тысяче мелких морщинок; в очках; сорока пяти лет. Ноги у него начинаются чуть ли не с самой груди; это, значит, порода. Горд, как павлин. Мешковат немного. Что-то баранье в выражении лица, по-своему заменяющее глубокомыслие…».

Вероятно, прототипом спесивого барона послужил Ф. Майдель.

Вурмергельм, баронесса

«Игрок»

Супруга барона Вурмергельма. «Помню, баронесса была в шёлковом необъятной окружности платье, светло-серого цвета, с оборками, в кринолине и с хвостом. Она мала собой и толстоты необычайной, с ужасно толстым и отвислым подбородком, так что совсем не видно шеи. Лицо багровое. Глаза маленькие, злые и наглые. Идёт – точно всех чести удостоивает…» Игрок, оскорбив супругов Вурмергельм по капризу Полины, потом так объяснял происшествие Генералу: «Мне ещё в Берлине запало в ухо беспрерывно повторяемое ко всякому слову “ja wohl” [нем. да, конечно], которое они так отвратительно протягивают. Когда я встретился с ним в аллее, мне вдруг это “ja wohl”, не знаю почему, вскочило на память, ну и подействовало на меня раздражительно… Да к тому же баронесса вот уж три раза, встречаясь со мною, имеет обыкновение идти прямо на меня, как будто бы я был червяк, которого можно ногою давить. Согласитесь, я тоже могу иметь своё самолюбие. Я снял шляпу и вежливо (уверяю вас, что вежливо) сказал: “Madame, j’ai l’honneur d’кtre votre esclave” [фр. “Мадам, честь имею быть вашим рабом”]. Когда барон обернулся и закричал “гейн!” [от нем. gehen – убирайтесь!] – меня вдруг так и подтолкнуло тоже закричать: “Ja wohl!” Я и крикнул два раза: первый раз обыкновенно, а второй – протянув изо всей силы. Вот и всё…» Здесь самое знаменательное – «как будто бы я был червяк», ибо фамилия «Вурмергельм» – это по сути «червяк в квадрате»: от нем. Wurm, Würmer – червь, глист; гр. Helmins – червь, глист. Впрочем, если и вторая половина фамилии образована от немецкого слова Helm (шлем, каска), то фамилию чванливых барона и баронессы можно образно перевести как – червь в шляпе.

Г—в Антон Лаврентьевич

«Бесы»

Хроникёр. Он где-то «служит» и, по словам Липутина, «классического воспитания и в связях с самым высшим обществом молодой человек». Он не только повествователь-хроникёр всех событий, но и сам активный их участник. Г—в присутствует буквально на каждой странице, в каждом эпизоде «Бесов», представляя собой полноправное (и одно из главных!) действующее лицо, которое условно можно назвать – обыватель. При вопросе: как могло произойти такое буйство «бесов» в тихом городке, кто позволил, допустил и способствовал? – перед глазами сразу возникает фигура Антона Лаврентьевича Г—ва. Быть в курсе всех событий ему позволяет то, что он очень близко знаком со многими действующими лицами и вхож во все дома города. Особо доверительные отношения сложились у Антона Лаврентьевича со Степаном Трофимовичем Верховенским: он его «конфидент». А вот с Лизаветой Николаевной Тушиной хроникёра связывает не только взаимная симпатия и дружба, но даже, как можно догадаться, он влюблён в неё… О внешности Г—ва судить трудно, но о характере его отзывается та же Лиза Тушина в разговоре с ним так: «Впрочем, что же стыдиться того, что вы прекрасный человек?..»

Именно хроникёру в «Бесах» Достоевский доверил высказать ряд остро критических суждений о современной литературе. К примеру, Антон Лаврентьевич в одном месте высказывает убийственную оценку знаменитым, но «исписавшимся» писателям (см. Кармазинов). В другом, рассказывая о том, как Варвара Петровна Ставрогина решила открыть у себя в Петербурге «вечера», рисует обобщённый портрет всякой «литературной сволочи»: «Она позвала литераторов, и к ней их тотчас же привели во множестве. Потом уже приходили и сами, без приглашения; один приводил другого. Никогда ещё она не видывала таких литераторов. Они были тщеславны до невозможности, но совершенно открыто, как бы тем исполняя обязанность. Иные (хотя и далеко не все) являлись даже пьяные, но как бы сознавая в этом особенную, вчера только открытую красоту. Все они чем-то гордились до странности. На всех лицах было написано, что они сейчас только открыли какой-то чрезвычайно важный секрет. Они бранились, вменяя себе это в честь. Довольно трудно было узнать, что именно они написали; но тут были критики, романисты, драматурги, сатирики, обличители. <…> Явились и две-три прежние литературные знаменитости, случившиеся тогда в Петербурге и с которыми Варвара Петровна давно уже поддерживала самые изящные отношения. Но к удивлению её эти действительные и уже несомненные знаменитости были тише воды, ниже травы, а иные из них просто льнули ко всему этому новому сброду и позорно у него заискивали…»

Г—ков (Г—в)

«Записки из Мёртвого дома»

Подполковник, «добрый командир-начальник». «Подполковник Г—ков упал к нам как с неба, пробыл у нас очень недолго, – если не ошибаюсь, не более полугода, даже и того меньше, – и уехал в Россию, произведя необыкновенное впечатление на всех арестантов. Его не то что любили арестанты, его они обожали, если только можно употребить здесь это слово. Как он это сделал, не знаю, но он завоевал их с первого разу. “Отец, отец! отца не надо!” – говорили поминутно арестанты во всё время его управления инженерною частью. Кутила он был, кажется, ужаснейший. Небольшого роста, с дерзким, самоуверенным взглядом. Но вместе с тем он был ласков с арестантами, чуть не до нежностей, и действительно буквально любил их, как отец. Отчего он так любил арестантов – сказать не могу, но он не мог видеть арестанта, чтоб не сказать ему ласкового, весёлого слова, чтоб не посмеяться с ним, не пошутить с ним, и, главное, – ни капли в этом не было чего-нибудь начальственного, хоть чего-нибудь обозначавшего неравную или чисто начальственную ласку. Это был свой товарищ, свой человек в высочайшей степени. Но, несмотря на весь этот инстинктивный демократизм его, арестанты ни разу не проступились перед ним в какой-нибудь непочтительности, фамильярности. Напротив. Только всё лицо арестанта расцветало, когда он встречался с командиром, и, снявши шапку, он уже смотрел улыбаясь, когда тот подходил к нему. А если тот заговорит – как рублём подарит. Бывают же такие популярные люди. Смотрел он молодцом, ходил прямо, браво. “Орёл!” – говорят, бывало, о нём арестанты. Облегчить их он, конечно, ничем не мог; заведовал он только одними инженерными работами, которые и при всех других командирах шли в своём всегдашнем, раз заведённом законном порядке. Разве только, встретив случайно партию на работе, видя, что дело кончено, не держит, бывало, лишнего времени и отпустит до барабана. Но нравилась его доверенность к арестанту, отсутствие мелкой щепетильности и раздражительности, совершенное отсутствие иных оскорбительных форм в начальнических отношениях. Потеряй он тысячу рублей – я думаю, первый вор из наших, если б нашёл их, отнёс бы к нему. Да, я уверен, что так было бы. С каким глубоким участием узнали арестанты, что их орёл-командир поссорился насмерть с нашим ненавистным майором. Это случилось в первый же месяц по его прибытии. Наш майор был когда-то его сослуживец. Они встретились после долгой разлуки и закутили было вместе. Но вдруг у них порвалось. Они поссорились, и Г—в сделался ему смертельным врагом. Слышно было даже, что они подрались при этом случае, что с нашим майором могло случиться: он часто дирался. Как услышали это арестанты, радости их не было конца. “Осьмиглазому ли с таким ужиться! тот орёл, а наш…”, и тут обыкновенно прибавлялось словцо, неудобное в печати. Ужасно интересовались у нас тем, кто из них кого поколотил. Если б слух об их драке оказался неверным (что, может быть, так и было), то, кажется, нашим арестантикам было бы это очень досадно. “Нет, уж наверно командир одолел, – говорили они, – он маленький, да удаленький, а тот, слышь, под кровать от него залез”. Но скоро Г—ков уехал, и арестанты опять впали в уныние. Инженерные командиры были у нас, правда, все хорошие: при мне сменилось их трое или четверо; “да всё не нажить уж такого, – говорили арестанты, – орёл был, орёл и заступник”. Вот этот-то Г—ков очень любил всех нас, дворян, и под конец велел мне и Б—му ходить иногда в канцелярию…»

 

Прототипом Г—кова послужил И. Гладышев.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»