В Питере жить: от Дворцовой до Садовой, от Гангутской до Шпалерной. Личные истории

Текст
Автор:
43
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Пожал?! – вдруг воодушевился Погребняк и сверкнул глазами. – Знаешь что? Я бы вот ему тоже ПОЖАЛ. Одной рукой взял бы и ПОЖАЛ Геннадию Палычу, а другой рукой ПОЖАЛ бы Петру Валерьевичу. Причем одновременно. И, знаешь, от души. Так, чтобы запомнили.

– Ладно, Саша, – сказал я. – Надо это… в конце концов что-то решать.

– Что ты тут решишь?

– Давай, – предложил я, – позвоним Гвоздеву, а? Он придумает что-нибудь…

– Что? Что тут можно придумать?

– Ну, не знаю… – я замялся… – Он же это… художник. Человек с воображением.

А Лёня Гвоздев и впрямь мог что-нибудь придумать. Среди художников он считался законченным психопатом и чуть что – сразу лез в драку. Перспектива провести ночь, пятнадцать суток или даже два года в тюрьме условно нисколько его не пугала. Гвоздева боялись таксисты, официанты, галерейщики и даже бюрократы, брошенные партией на изобразительное искусство и ухитрившиеся пережить Советский Союз.

В тот же вечер я позвонил Гвоздеву.

А еще через три дня нас обоих вызвал к себе Геннадий Палыч, скептически оглядел с ног до головы и велел подойти в пятый кабинет, заполнить ведомость и получить зарплату.

– Как тебе удалось деньги из него выцарапать? – спросил Погребняк.

На худом, покрытом морщинами лице Лёни Гвоздева заиграла довольная ухмылка, татарские глаза весело сузились.

– Проще пареной репы…

Мы втроем сидели в ресторане на Васильевском и отмечали нашу первую зарплату. Сделали заказ и теперь ждали, когда принесут салат и водку.

– Вы оба, – Гвоздев для пущего эффекта зажег сигарету, – просто не знаете, как с такими красавцами разговаривают творческие люди. Слушайте!

– Давай, Лёня, рассказывай, – поторопил философ-постмодернист. – Творческий ты наш…

– Короче, – начал Гвоздев. – Явился я в приемную. Там, короче, секретарша Зоя. Она мне, кстати, сразу понравилась. Сиськи – во!

Гвоздев показал руками.

– Во-первых, – остановил я его, – не надо такие вещи на себе показывать. А во-вторых, давай не про сиськи, это неинтересно.

– Почему? – воодушевился вдруг Погребняк. – Мне, например, очень интересно.

Гвоздев затянулся сигаретой.

– Короче, – снова начал он. – Прихожу я. Представился в приемной, что, мол, я к Геннадию Палычу, так, мол, и так, зовут – Леонид Гвоздев, художник, член-многочлен творческих союзов, лауреат премий. «Вас пригласят», – говорит эта Зоя. Посидел-подождал, Зою поразглядывал. «Какие, говорю, у вас, Зоя… ну, эти… в смысле… планы на вечер?» Но тут меня вызвали. Захожу, короче, в кабинет Геннадий Палыча, а там, мужики… охренеть! Дубовый стол, огромный такой, размером с теннисный, резные кресла, старинный паркет, да еще ковер на полу. Короче, бабла потрачено – караул…

– Да мы знаем, Гвоздев, – сказал я устало. – Бывали. Ты давай лучше дело говори…

Гвоздев потушил сигарету.

Явилась официантка с салатами на подносе и графином водки.

– О! – обрадовался Гвоздев. – Очень кстати, девушка.

Он разлил водку.

– За вас, мужики!

Мы выпили.

– Короче, – снова начал он. – Посреди всего этого сраного великолепия ваш Геннадий Палыч восседает. В очках, в бороде, рожа красная. Я ему: здрасьте, говорю. Он на кресло кивает так дружелюбно, мол, прошу садиться. Я сел.

«Слушаю», – говорит. Я ему: «Простите, Геннадий, как вас по отчеству, я забыл?» Он дернулся и сухо так: «Палыч. Геннадий Палыч. Давайте ближе к делу, у меня времени мало».

«У меня, – говорю, – дорогой Геннадий Палыч, времени еще меньше, выставка в США, едрись она конем, потом – в Париже, потом – телевидение». «Я вас слушаю…» – говорит. «Короче, – говорю, – Геннадий Палыч, надо ребятам бабосы выдать, в смысле зарплату, а то – нехорошо получается». Геннадий Палыч, сука, улыбается и спрашивает: «Каким ребятам?» «Каким, – говорю, – Аствацу и Сашуне, в смысле, Погребняку». Он очки снял, посмотрел строго. «Это, – говорит, – дело внутреннее… Не могу обещать». «Нет уж, – говорю, – пообещайте. Пока не пообещаете, я отсюда не уйду. Буду тут сидеть». «Не понял? – удивился он». «А чего тут, – говорю, – непонятного?» «Всего хорошего, – говорит. – Дверь только закройте с той стороны». И – мордой очкастой в бумаги. Тут я, мужики, не выдержал, взбесился. «Вот как? Я, – говорю, – знаете что?! Я вам щас тут все нахер обоссу!! Понятно?!»

– Господи, – перебил его Погребняк. – Лёня, ты что, сдурел?! Нам же там работать еще! Мы же попросили тебя вежливо с ним…

– Лёня, – вмешался я. – Так же нельзя!

– Почему нельзя?! – хохотнул Гвоздев. – Можно. Спокуха, мужики, слушайте дальше! Короче, этот ваш Геннадий Палыч, как я ему пригрозил, поднял голову, покраснел весь, вскочил и кричит: «Зоя! Зоинька! Охрану вызывайте!» Я ему: «Всё, – говорю. – Теперь точно все обоссу! И камин, и кресла, и ковер!» Тут Зоя заходит, а я уже ремень расстегнул и начинаю расстегивать ширинку. «Зови, – говорю, – Зоя, охрану, и ментов заодно. Мне, говорю, только этого и надо. Задержат – так скандал. Я, если что, – узник совести. Картины лучше покупаться будут на Западе. А еще, Геннадий Палыч, все узнают, что у вас тут кабинет обоссан и что я это сделал в знак протеста, потому что вы зарплату не выдаете!» Они оба вытаращили глаза, а я говорю: «А вам, Геннадий Палыч, еще за мной ссанье подтирать придется. Зоя, – говорю, – точно не будет. И ковер надо будет выбросить». Зоя стоит как вкопанная – варежку разинула… А этот реально психанул, весь побагровел, сначала сел, потом вдруг встал, потом снова сел, за бумаги схватился, за телефон. Наконец бухнулся в кресло, выдохнул и говорит Зое: «Потом зайдите, ладно? У нас тут мужской разговор». И мне устало: «Чего вы от меня хотите?» Улыбается нервно так, через силу. Мне даже неловко стало – человека так довел. Я говорю: «Ребятам зарплату заплатите…» Он кивнул. «Ладно, – говорит, – только при одном условии: чтобы ноги вашей здесь больше не было, господин член творческих союзов. А друзья ваши пусть завтра зайдут, что-нибудь придумаем. До свиданья!» Ну, я, короче, застегнул ширинку, потом ремень, поклонился, как в фильмах, церемонно, чтоб для эффекта, и вышел. Все! Давайте, ребята, по второй, а?

Помню, он в тот раз что-то еще рассказывал, всё говорил, говорил. А мы молчали – никак не могли поверить своему счастью и деньгам, очень кстати привалившим.

Гвоздев потом женился на этой Зое. Правда, через два года развелся.

Марсово поле

Я чувствую, что в маршрутке потеплело. Наверное, заработала печка. Хотя – не знаю – нет тут, наверное, никакой печки, а просто слишком много теплого человеческого тела и теплой одежды. Снаружи – тающее в темноте Марсово поле. Я вдруг начинаю ощущать всем телом, что оно, заваленное снегом, нисколько сейчас не остывает, а, напротив, только разогревается. Всеми своими клумбами, клубнями, кустами, ветками деревьев.

Да и сам город зимой только и делает на самом деле, что разогревается, будто готовится к чему-то главному, к новой жизни. Дома разогреваются центральным отоплением, а люди – всем чем угодно: пуховиками, шерстяными кофтами, кальсонами. Закутавшись, человеческая материя преет, разбухает. Разбухают и преют смыслы, мысли, замыслы. Даже слова – и те тоже преют, разбухают, теряют очертания. В книгах преют рисунки, буквы, знаки препинания.

Позади – Троицкий мост, переживший бомбистов, кровавые революционные зори и два переименования. Если ехать дальше по Садовой к Невскому – там впереди Публичная библиотека, книжное место, где в девяностые я прятался от либеральных реформ. Маршрутка сворачивает к обочине, останавливается, и к нам залезает мужчина в грязном полушубке. Он расхлябанно плюхается на сиденье рядом со мной, и в нос щедро ударяет запах перегара. Отворачиваюсь к окну и вижу возле фонаря человека в военной форме. В уголке рта тлеет огонек сигареты. Солдат? Офицер? Не разглядеть. Мне вдруг приходит в голову, что перед тем как пойти к Кате, нужно заглянуть в аптеку.

И фонарь, и красные зори над мостом, и ночь, и библиотека, которая рифмуется с аптекой, – все это вдруг само собой складывается в дурацкое стихотворение, кем-то уже дважды сочиненное:

 
Ночь, улица, фонарь, аптека.
Стоит солдат у фонаря.
Открылася библиотека.
Встает кровавая заря.
 
Эх, Лёха, Лёха…

– А я тебе говорю, не знал ты Лёху! Не знал! – втолковывает мне мужчина, тот самый, который подсел на Марсовом поле. Мы оба вылезли возле Гостиного Двора, маршрутка наша давно уехала, и теперь стоим на улице и разговариваем. Вернее, говорит он, а я зачем-то слушаю. У него – небритая костистая физиономия, лоб весь в ссадинах и красной шелухе, нос обсыпан черными точками угрей. Одет в рваный бурый полушубок, откуда-то из советских времен, и спортивную зеленую шапочку-петушок – оттуда же.

Мой собеседник запускает руку в карман, извлекает наружу стеклянную флягу, во фляге плещется золотистая жидкость.

– Будешь? За Лёху?

– Нет, – говорю, – спасибо.

– Ты чего? – растерянно произносит он. – Я ж не каждому предлагаю… За Лёху-то?

«Про Лёху» он мне начал рассказывать еще в маршрутке, что «вместе в саперном служили», что парень был «золото», мастер на все руки – мог и «рыбачить, и херачить». А тут взял да и помер пять лет назад.

Мимо нас куда-то спешат люди, топчут грязный снег. Он тает, ритмично чавкает у них под ногами какими-то детородными звуками.

Мужчина тяжело вздыхает и, подумав, объявляет:

– Вот и Лёха такой был, значит… Сидит себе иной раз, молчит, курит, херню какую-то себе думает… Со стороны – долдон долдоном… как ты вот… Я такого не приемлю! А достанешь при нем бутылку – все! Цветет человек!

Он громко шмыгает носом и, помолчав, пытается продолжить:

– Помер Лёха…

На глазах у него выступают слезы. Я стараюсь всеми мышцами лица изобразить сочувствие, но он глядит в сторону. Кажется, наш разговор, слава богу, движется к концу.

 

– Погоди, – говорит он. – Я те дорасскажу, что есть. Жена у него, значит… Несчастная баба. Раз в год прихожу, сидим, выпиваем, Лёху вспоминаем. А потом, значит… того…

Он смолкает и делает глоток из фляжки.

– Здесь нельзя, – говорю. – Употребление спиртных напитков в общественном месте…

– Можно… – он морщится и занюхивает выпитое грязным рукавом полушубка.

– А чего вы… «того»… ну, с его женой?

– Чего-чего? – ворчит он, уставившись себе под ноги. – Трахаемся мы… Вот чего! Она всегда просит, чтобы я ее того… Отказать неудобно, женщина все-таки, ты ж понимаешь… А мне оно надо, думаешь?

Он смотрит мне в глаза, трясет пальцем и с решимостью объявляет:

– Мне оно не надо! У меня жена, да еще Ирка с работы… А тут эта Лёхина… У нее уж… сиськами в футбол играть можно… Неохота… понимаешь? А надо! Надо, в память о друге…

Он рубит ребром ладони воздух. В этот кульминационный момент в моей куртке звонит спасительный телефон.

– Ты где вообще?!! – сердито спрашивает Катин голос и сразу же пропадает.

– Иду… – зачем-то отвечаю я в уже онемевший телефон. – Сейчас иду…

Не отрывая телефона от головы, махнув свободной рукой Лёхиному другу, я удаляюсь, оставив его посреди тротуара, – растерянного, одинокого, с флягой в руке…

Вокруг огни, шум, проезжают автомобили, город торопится, толкается, куда-то катит, по Невскому, по Садовой. Я шагаю вдоль Гостиного Двора, мне навстречу – море лиц, витрин, огней… Всего так много, что это никак не ухватить, ни умом, ни взглядом… Я вливаюсь в этот разбухший поток жизни и чувствую, как мои руки, ноги, туловище наполняются новой странной силой, а голова – глупым приятным добродушием.

Санкт-Петербург – Комарово, 2015

Елена Колина
«Это Питер, детка»[1]

«Мир такой большой, а ты, детка, всю жизнь толчешься на пятачке от Садовой до Рубинштейна», – сказал мне приятель. Это справедливый упрек, моя личная география такая микроскопическая по сравнению с тем, что могло бы быть: Берлин – Нью-Йорк – Тель-Авив – Сидней или даже, простите за выражение, Порт-Морсби (всего-то отделен от Австралии проливом Торреса) – почему бы нет?… А я живу крошечной буквой П: если от дома моего детства на Садовой пойти к моему взрослому дому на Рубинштейна… пойти-пойти… Садовая, Невский, Рубинштейна… за 18 минут можно дойти. Плюс 2 минуты на чуть замедлить шаг на Аничковом мосту.

В детстве (детство было до тридцати лет) я жила на углу Садовой и Гороховой… хочется сказать «на углу Садовой и Дзержинского», ведь это Вера Павловна жила на Гороховой, а я жила на Дзержинского. В доходном доме конца XVIII века, в роскошной квартире 200 метров с закоулками и коридорчиками с видом на магазин «Водка. Крепкие напитки», первая подворотня от угла, двор-колодец… Почему подворотня, почему двор? Как почему? Это же Питер. 1 мая и 7 ноября по улице, от ТЮЗа до Адмиралтейства, шла демонстрация. Тогда в нашу подворотню ставили грузовик, чтобы из двора не выскочили злоумышленники и не напали на демонстрантов. Так мы и сидели по домам замурованные… ну, это такая питерская история, кто жил в центре, знает, – между грузовиком и стеной не пролезешь, а ползти под грузовиком страшно.

Гороховая (улице вернули старое название в 1991 году) – чудная улица, по-петербургски «богатая», так называл ее Достоевский, по-ленинградски демократичная. По ней, одной из немногих центральных улиц, был разрешен проезд грузового транспорта, и от выхлопных газов воздух был черный, – придя домой, нужно было смахнуть черную пыль с лица, как пыль с мебели. Но жить там было – счастье! Можно встать лицом к Адмиралтейству, спиной к ТЮЗу, и будет ПИТЕР.

Так вот – через подворотню во двор-колодец (во дворе всегда, днем и ночью, грузчики разгружали грузовик с водкой-крепкими напитками) – в подъезд, – осторожно, в подъезде лужа! – нужно впрыгнуть сразу на вторую ступеньку лестницы. Это не поэтическая лужа после дождя, который в Питере, понятное дело, круглый год – о, нет. Рядом же «Водка. Крепкие напитки»!.. Лужа была всегда, – люди ходили по накатанному маршруту: магазин – где-то рядом выпить – и шмыгнуть в наш подъезд справить малую нужду. Но это казалось… ничем это не казалось, ни «фу, какая гадость», ни данностью жизни, просто перепрыгнул – и всё. И вознесся на четвертый этаж без лифта по лестнице, перпендикулярной небу. Ну а когда вознесся, там уже все хорошо – книги-картины, и тому подобный всяко-разный профессорский быт, и папа в клубах дыма с журналом «Новый мир» или с чьей-то диссертацией. Когда папа принимал коллег из европейских университетов (частные визиты, но иногда проходили в сопровождении людей в штатском), мама мыла лестницу, сама. Зачем? Чтобы европейские профессора не увидели лужу. Они что, не могут перепрыгнуть? Пусть прыгают, как советские профессора. «Неудобно», – вздыхала мама.

Напротив дома, с Садовой, районная библиотека. О-о-о! Счастье. Запах книг, абонемент, формуляр, к полкам не пускают, но, если библиотекарша Лия Марковна тебя полюбила, пускают. Мне было лет тринадцать, когда она, в знак своего особого расположения, дала мне «Виконт де Бражелон», три тома – ТРИ. Дюма – дефицит подефицитней копченой колбасы. Я их потеряла. Ну, то есть у меня их украли. Носила в школу, читала на переменах, открыла портфель – нету!.. Можно заплатить 25 рублей (в пятикратном размере), папа мне даст и ругать не будет, но у Лии Марковны будут неприятности. Нужно вернуть – не деньги, а книги, но где их взять? Бедная, бедная Лия Марковна, я готова сама встать на полку вместо «Виконта де Бражелона» – что делать?!.

Если выплеснуться из дома и пойти по Садовой к Невскому, то первый важный дом – кинотеатр «Сатурн». Не пышный, как «Аврора» или «Титан» на Невском, а так, захолустный, и мест немного, и фильмы не первым экраном – немного странно, что в пяти минутах от Невского никогда не идут новые фильмы, а всегда старые, например «Неуловимые мстители». Однажды папа так устал после защиты сразу троих аспирантов, что по-мальчишески забежал туда, минуя дом, тайком посмотрел «Приключения неуловимых» и пришел домой, довольный и аспирантами, и кино, – в этот вечер он умер. Сейчас в здании кинотеатра «Сатурн» театр «Приют комедианта».

Я думала, что никогда не буду смеяться, но уже через год мы с подружкой, хохоча, наперегонки неслись по Садовой с колясками с новорожденными дочками, игра называлась «Бег с колясками»: кто быстрее добежит до Невского. Рожать детей рано – хорошо, вместе несетесь по Садовой. Мимо магазина «Красная Шапочка» – пупсики, игрушечные кастрюльки, чайнички, утюжки, игрушечная единица стоила от 30 копеек до рубля. (Когда дочка подросла, мы с ней заходили в «Красную Шапочку», я покупала своей дочке игрушки каждый день. Я избаловала свою дочь. Она до сих пор хочет игрушки каждый день. Ну и что?)

…Мимо городской музыкальной школы, главной музыкальной школы в городе, в нее брали самых способных. (Либо по блату. Нас-то по блату, на скрипку, а слуха хорошо если на деревянный ксилофон из «Красной Шапочки» наберется. По блату взяли, а мы не пошли! Не нужно ребенку быть там, где он «не самый».)

…Мимо Апраксина двора, иногда на ходу поглядывая в витрины, иногда пиная друг друга коляской – кто быстрей добежал до Невского, тому приз: пока проигравшая остервенело трясет обе коляски, победившая в гонке может пройтись по Невскому одна, без коляски. Счастье. Если идти по Садовой от кинотеатра «Сатурн», если перейти дорогу (Мучной переулок) – будет садик. В садике желтое здание с колоннами – это бывший Ассигнационный банк, первая работа Кваренги в Санкт-Петербурге, поэтому в конце шестидесятых в садике поставили памятник Кваренги. В этом садике публично сжигали износившиеся бумажные деньги. Люди стояли на Садовой и смотрели – вау, деньги горят! Наверное, думали: чем сжигать, лучше бы нам отдали. Это было в 1860-х годах. А в 1930-м в здании банка открылся Ленинградский Финансово-экономический институт, все называют садик «садик ФИНЭКа». В садик ФИНЭКа я пришла посидеть-на-скамейке-поплакать-подумать – что делать с Дюма. В этом садике у меня был враг: главный местный хулиган, который почему-то выбрал меня в качестве жертвы: подстерегал и кричал «еврейка», громко так орал, на всю улицу: все прохожие понимали, что это я – еврейка. Я воспитывала волю – никогда не обходила садик по другой стороне, а, сжав кулаки, проходила мимо – медленно и повторяла про себя «Зоя, Любка, Ульяна» – это имена героев, они бы ни за что не стали обходить! И я повторяла имена героев и еще «не победишь меня, не заставишь бояться, я ка-ак закричу – „Фаши-ист!“». Ни разу не закричала. Воспитывала волю молча. Меня не учили, что на улице можно кричать. А также махать руками при ходьбе… Но утром мой враг был в школе, вот я и пришла. Села на скамейку, подумала и заплакала. И тут – как из-под земли – хулиган. Увидел, что я плачу, и говорит: «Я тебя люблю». Вот оно что. Оказывается, это все была Первая Любовь. Он принес мне Дюма. Три тома. Откуда взял? Ну, когда первая любовь, что хочешь возьмешь. Он обрадовался: до этого он не знал, как проявить свою любовь, и тоску, и возмущение несправедливостью жизни – он хочет это, а вот как раз этого у него никогда не будет. Человек, особенно маленький, интуитивно понимает все, и он знал, что нам с ним не по пути. Интересно, кем он стал, когда вырос, – бомжом, олигархом? Только не инженером, для инженера в нем было слишком много страсти… Когда главный хулиган говорит «я тебя люблю» – это вообще-то немалое счастье.

За садиком ФИНЭКа Гостиный Двор (вот где счастье – купить на галерее джинсы у спекулянта), напротив ресторан «Метрополь»: парадная красота, лестница, «как в музее», салфетки накрахмаленные, свернуты в конус, папа водил меня сюда есть киевские котлеты. Папа рассказывал: в конце XVIII века здесь был построен доходный дом, – вкусная котлета, детка? – затем известный петербургский ресторатор Немчинский открыл здесь ресторан «Гостиный Двор», затем обанкротился, и ресторан перешел в руки «Санкт-Петербургского товарищества официантов и поваров», – ешь, детка, – а с 1931 года заведение уже было государственным – тут папа вздыхал, а я ела киевскую котлету, метрополевские котлеты были огромные… В «Метрополе» у меня была свадьба, типичная свадьба пела и плясала. «Метрополь» считался престижным, солидным, ленинградская номенклатура его любила, жених был из номенклатурной семьи. Платье с трехметровым шлейфом, шлейф несут две подружки, и все, что полагалось на номенклатурную свадьбу, с чем мои родители тактично смирились – лучший в городе тамада, лучший в городе каравай, лучшее в городе пшено или какое-то другое зерно, которым нас обсыпали, как куриц, – и сто человек моих близких друзей скакали под украдкой заказанную «Хаву Нагилу», номенклатурные гости тактично смирились… Теперь мы в «Метрополь» не ходим, там стало глупо. Только иногда в кулинарию: знаменитые пирожки, и паштет, и печенье «Суворовское», все ленинградцы его знают – на нем сверху шоколад. А вот торты в «Метрополе» не очень, слишком «советские» – бисквит и много крема.

Чтобы с Садовой попасть к Катькиному саду, не выходя на Невский, можно пойти по переулку Крылова. Переулок Крылова, дом 3 – Очень Важный Адрес. Трехэтажный желтый дом, когда-то самый важный адрес, ОВИР Центрального района. Сколько волнений здесь было, сколько страстного мелкого жульничества – получить разрешение на выезд в Америку! в Париж! в Германию! – получить новый паспорт, не сдавая старого, получить два новых паспорта, съездить по новой визе в старом паспорте, – когда-то весь мир начинался здесь, на Крылова, 3. Вышли к Катькиному садику, к Публичке. Я впервые пришла в Публичку юным гордым кандидатом наук: потеряла автореферат своей диссертации, а в Публичке он как раз имелся, в Публичке его не потеряли. Вошла в тот корпус, который построил Росси, отдала фотографию 3×4, оформила билет, получила на входе какую-то бумажку, сделала копию своего автореферата, прониклась духом Публички (я тут, в этих стенах, как Державин, Гнедич, Стасов, Кипренский, Крылов, Батюшков, Дельвиг), прочитала на памятной доске приказ первого директора Публички: «Истинная цель открытия книгохранилища состоит в том, чтобы всякий, кто бы он ни был, мог требовать для своего употребления всякого рода печатные книги, даже и самые редкие, коих в частном состоянии трудно иметь, а иногда, по обстоятельствам, и отыскать нигде невозможно…», и, как героиня «Москва слезам не верит», которая хотела «познакомиться в приличном месте», отправилась в курилку. И там, в курилке, смяла и выбросила «какую-то бумажку» в урну – она мне мешала красиво курить. А на выходе из Публички – ой. Не выпускают! Говорят: «Тут у нас Храм Науки, а вы! Выбросили бумажку! У нас посещаемость 1 300 000 человек ежегодно, и ни один! Из них! Не выбросил! Бумажку!» И я в обратном порядке – в курилку, в урну, ворча «это же не Остромирово Евангелие, не Синайский кодекс, не библиотека Вольтера, это всего лишь какая-то бумажка», вытащила мусор, нашла в окурках свою бумажку, разгладила, вымыла и долго сушила на батарее. Как дура… Если у Катькиного сада перейти Невский, через пару минут будет Книжная Лавка Писателей. Когда я вижу свои книги в витрине, я стою-смотрю-и-думаю: «Счастье-счастье-счастье».

 

Рядом с Катькиным садом Аничков дворец, а там… о-о!.. Там дорога к медали Филдса (аналог Нобелевской премии для математиков) – знаменитый математический кружок для одаренных детей, выпустивший Перельмана и прочих гениев. Там воздух густой и напряженный, в воздухе витают надежды, там родители вдохнули и затаили дыхание: маткружок – городская олимпиада – всесоюзная – международная – пуск!.. Папа говорил, такого высокого уровня раннего математического обучения не найти во всем мире, культурные ленинградские семьи ценили этот кружок, как будто это Гарвард. Когда-то давно, девочкой, я спросила Гришу Перельмана: «что вы там делаете?»… я вертелась, корчила рожи, закрывала глаза, а он все рассказывал, как решил задачу, как будто смотрел не на меня, а в себя, а там – задача… Взрослой я несколько лет провела в коридоре маткружка, хранилась там в раздевалке, как тапки, – ждала сына, пока он решал задачи. Вела своего гения домой по Невскому, по Аничков у мосту, нервно спрашивала:

«Сколько ты сегодня решил задач? Ты больше всех решил? Ты был первым?» (ну, как бы нам сразу в Гарвард, или пока в Аничковом дворце порешаем), на Аничковом мосту останавливались, смотрели на Фонтанку – это было сто тысяч раз, и сто тысяч раз сын говорил мне: «Мама, красота?!! Красота важнее задач».

Перешли Аничков мост – на углу Штакеншнейдер. То есть дворец Белосельских-Белозерских архитектора Штакеншнейдера, эклектика, красивый, как… как моя жизнь в Питере. А мы всегда говорили «Штакненшнейдер», мы же с Питером «на ты». Тут, можно сказать, прямо на улице, на Невском у Штакеншнейдера была моя вторая свадьба. На Невском напротив – ЗАГС Центрального района: забежали по дороге на работу, расписались в книге, на Невском, у Штакеншнейдера, поцеловались, и – а где свидетельство о браке?! Забыли в ЗАГСе. Опаздывали, решили: потом возьмем, когда понадобится. Понадобилось через два года, когда сын родился.

От Штакеншнейдера два дома по Невскому, и направо – улица Рубинштейна – прижилось название, даже моя мама, которая жила здесь с рождения (и в школе училась с Довлатовым, и он на нее поглядывал, мама была красивая, и сейчас красивая, роман у нее был с папой, но поглядывали на нее и Довлатов, и Рейн, и Бродский, Питер устроен как Пухова Опушка – все-все-все друг с другом знакомы), никогда не называет Рубинштейна Троицкой.

В пяти минутах от Невского по Рубинштейна – мой дом, Толстовский дом, один из самых знаменитых домов в Петербурге: северный модерн, три соединенных ренессансными арками проходных двора, первый двор выходит на Рубинштейна, третий – на Фонтанку. Во дворах фонари 1911 года – эти фонари блокаду пережили, галереи, эркеры, в третьем дворе у нас зимой стоит елка. В советское время здесь любили снимать кино, выдавая дворы Толстовского дома то за один европейский город, то за другой. Еще здесь снимали «Зимнюю вишню», но у нас нет таких, как в этом фильме, маленьких отдельных квартир. В нашем доме огромные квартиры, в советское время здесь жили известные люди, к примеру, Эдуард Хиль; но в основном это были коммуналки.

В нашем дворе всегда есть «посторонние»: художники с мольбертами, стайка туристов, задающих экскурсоводу вопросы про северный модерн, и архитектора Лидваля, и про жизнь, например, почему во дворе между «лексусом» и «мазерати» стоят раздолбанные «жигули». Почему, почему… потому что в этом доме еще остались коммуналки… Когда рекламируют квартиру в «новом элитном доме», приводят аргумент: «Вы будете жить в однородном социальном окружении». Это означает, что рядом с нами не будет людей беднее нас, не будет бомжа, хирурга из детской больницы Раухфуса, пожилой учительницы, бабушки, которая по этому двору в блокаду саночки возила. Людей богаче нас тоже не будет, ни одного нефтяного магната. Рядом окажутся только люди, у которых ровно столько же денег, что у нас, и все вместе мы будем – в социально однородной среде, как в манной каше без комков. Совсем не то у нас, в Толстовском доме! В нашем элитном, элитном, элитном доме полно странностей и противоречий, у нас на одном этаже позолота и мрамор, здесь живут «богатые», а на другом – коммуналки, и кто там только ни живет – милиционеры, модели, врачи, программисты, безработные. У нас здесь представлены все варианты жизни; Толстовский дом, как Ноев ковчег, – есть всё.

В новом доме с однородным социальным окружением нет прошлого, нет дружб длиною в жизнь, ссор и романов, любви и предательства, а у нас, а здесь… Как говорил Райкин: «А у на-ас… а зде-еся…» У нас бывает забавно: охранник открывает респектабельному господину дверь «лексуса» – «пожалуйста, Владимир Иванович», а мимо задумчиво тянется сосед в отвисших тренировочных штанах образца 1975 года с помойным ведром в руке и, отталкивая охранника, говорит: «Вовка, дай прикурить». Владимир Иванович дает, потому что он – Вовка-морковка. Они раньше в одной коммуналке жили, в одном классе учились и неизвестно, кто у кого списывал.

Напротив Толстовского дома в Щербаковом переулке («на Щербаке») – сквер, в этом сквере гуляли с Алисой Фрейндлих (мой папа в юности за ней ухаживал, говорил, она уже тогда была особенная), она с внуком, я с сыном, я кричала сыну «холодно, ты совсем голый, надень шапочку!», она сказала «мне кажется, можно без шапочки». В сквере стоит памятник Михаилу Малевичу, «выдающемуся экономисту, вице-губернатору Санкт-Петербурга», я хожу здесь каждый день и иногда (не каждый раз, мы ведь не близко дружили) думаю – «Миша». Мы не близко дружили, но Мишин сын назван в честь моего папы – так вышло. Все мы в Питере связаны, перепутаны, передружены.

И все мы в Питере связаны, перепутаны, передружены, и в каждом любом месте я смеялась, целовалась, выходила замуж, в Порт-Морсби (хотя он всего-то отделен от Австралии проливом Торреса) так бы не было. Я не знаю, как жить там, где не в каждом любом месте смеялся, – может быть, и хорошо, я не знаю. Думаю, без Питера чувствуешь себя голым, ну, может быть, не совсем голым, но без шапочки.

1Происхождение фразы не установлено.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»