Бесплатно

Толедский собор

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Триста миллионов – я точно подсчитал. А я получаю семь дуросов, и большинство священников живет впроголодь. Все деньги идут в пользу церковной аристократии. Подумай, Габриэль, как мы обмануты! Отказаться от радостей семьи и любви, от мирских благ, облечься в черное траурное платье – и зарабатывать не больше любого каменщика, мостящего улицу! Правда, наш труд не тяжелый, и нам не грозит опасность упасть с помостов, но мы беднее многих рабочих и не можем признаться в этом, не можем просить милостыни, чтобы не позорить наш сан!.. Когда церковь утратила свою первенствующую роль в мире, то только мы, мелкие служители веры, пострадали от этого. Священники бедны, собор беден, но князья церкви получают по-прежнему тысячи дуросов, и каноники спокойно поют, сидя в своих креслах и не заботясь о хлебе насущном.

Пробило двенадцать часов… Звонарь исчез. Послышался скрип цепей и балок, от громового удара содрогнулась вся башня. «Горда» заглушила все другие колокола рядом с нею. Через минуту раздались из Альказара воинственный бой барабанов и звуки труб.

– Пойдем, – сказал Габриэль. – Напрасно Мариано не предупредил нас, чтобы не оглушить так неожиданно. – И он прибавил, улыбаясь – Вечно то же самое. Много шума – и никакого дела.

Приближался праздник Тела Господня. Жизнь в соборе шла обычным чередом. В верхнем монастыре много говорили о здоровье кардинала, которое очень ухудшилось от волнений, вследствие его ссоры с канониками. Говорили даже, что у него был припадок, и что жизнь его в опасности.

– У него болезнь сердца, – утверждал Тато, который всегда точно знал, что происходит во дворце архиепископа. – Донья Визитацион плачет, как кающаяся Магдалина и проклинает каноников.

За обедом Эстабан стал говорить о том, с какой пышностью праздновался в прежние времена надвигающийся праздник, и скорбел о падении церкви.

– Ты не увидишь прежнего блеска, – говорил он Габриэлю. – Теперь от прежнего остался только обычай украшать фасад церкви драгоценными коврами. Но уже не выставляют «Гигантов» в ряд перед дверью прощения, и процессия совсем заурядная.

Регент тоже жаловался:

– А месса, синьор Эстабан!.. Самая жалкая для такого большего праздника. Приглашают четырех музыкантов и исполняют несколько отрывков Россини, самых коротеньких, чтобы вышло подешевле. Лучше бы уже при таких условиях довольствоваться органом.

По старому обычаю, накануне праздника военная музыка играла вечером перед собором, и весь город сбегался слушать ее, радуясь развлечению среди однообразной будничной жизни. К этому дню съезжались гости из Мадрида на бой быков, назначенный на следующий день.

Звонарь пригласил своих друзей слушать музыку в греко-римской галерее на верху главного фасада. В тот час, когда дон Антолин закрыл двери верхнего монастыря и там потушены были все огни, Габриэль и его друзья пробрались наверх к звонарю, и к ним присоединилась, по настоянию дяди, Саграрио. Пришла и бледная, больная жена сапожника с грудным ребенком. Все они сели у каменной балюстрады и стали смотреть вниз, на город.

Городская ратуша украшена была гирляндами огней. Среди деревьев гуляли группы молодых девушек в белых платьях, а за ними следовали кадеты, тонкие и стройные в своих турецких шароварах. Над ярко освещенной площадью высилось темное, ясное и глубокое летнее небо, усеянное сверкающей пылью звезд.

И когда кончилась музыка и потухли огни, обитатели собора долго еще оставались на галерее, будучи не в силах оторваться от волшебного вида неизмеримого пространства над головой и города у подножья собора.

Саграрио, которая, со времени своего возвращения, не выходила еще ни разу из верхнего монастыря, с восхищением смотрела на небо.

– Сколько звезд! – мечтательно проговорила она тихим голосом.

– Небо подобно полю, – сказал звонарь. – В хорошую погоду звезды высыпают на нем в большем количестве.

Наступило долгое молчание, которое звонарь прервал наконец, вопросом.

– Что такое небо? Что там за его синевой?

Площадь собора была в этот час пустынная и темная, озаренная только рассеянным светом звезд. С огромного голубого свода спускалась молитвенная тишина, величие которой охватило наивные души служителей храма. Их постепенно заполняла тайна бесконечности.

– Все вы, – снова заговорил Габриэль – не в состоянии постигнуть бесконечность. – Вас обучили какой-то наивной и жалкой истории творения, придуманной невежественными евреями где то в углу Азии. По этой благочестивой легенде мир, создание Бога, похожего на человека; и этот изумительный творец соорудил будто бы все мироздание в шесть дней. До чего действительность более прекрасна, до чего объяснения науки более возвышенны. Наша земля, такая огромная в наших глазах, со всеми её народами и верованиями лишь атом вселенной. Даже солнце, которое кажется нам огромным по сравнению с землей, лишь пылинка в бесконечности. То, что мы называем звездами, такие же солнца как наши, окруженные планетами, подобными земле, но они так малы, что недоступны нашим взорам. Сколько их? По мере того, как человек совершенствует оптические снаряды и проникает все глубже в глубины неба, он находит их все в большем и большем количестве; за открытыми мирами появляются в глубине ночи новые миры. В пространстве движутся бесчисленные миры, более сплоченные, чем частицы составляющие дым и облака и все же отделенные один от другого безграничными пространствами. Одни из этих миров населены как земля, другие были населены, но сделались необитаемыми и кружатся одиноко в пространстве, ожидая новой эволюции жизни; есть такие, которые еще не проснулись к жизни. Млечный путь – звездная пыль, которая только кажется сплошной массой; в действительности между отдельными частицами такие огромные промежутки, что в них могли бы двигаться свободно три тысячи таких солнечных систем как наша, со всеми сопровождающими их планетами.

– Так чему же нас обучали здесь? – робко спросил старый органист, указывая на собор.

– Ровно ничему, – ответил Габриэль.

– А что такое все люди? – спросил Тито.

– Ничто.

– А правительство, законы, нравы общества? – спросил звонарь.

– Тоже ничто.

Саграрио посмотрела на дядю глазами, расширившимися от созерцания неба.

– А Бог? – мягко спросила она. – Где Бог?

Габриэль стоял опершись на перила галереи. Его фигура вырисовывалась на фоне звездного неба, высокая и черная.

– Бог, – сказал он, – это все, что нас окружает, также как мы сами. Это жизнь, которая со всеми своими превращениями, как бы постоянно умирает и постоянно возрождается. Бог – это та беспредельность, которая нас пугает своей непостижимостью. Это материя, которая одухотворяется силой, составляющей её сущность и неразрывна с нею. Словом, Бог – это мир с человеком включительно. Но если вы меня спрашиваете, что такое тот мстительный и своевольный Бог, который извлек из небытия вселенную, который управляет нашими действиями и хранит наши души, то этого Бога вы напрасно стали бы искать в глубинах беспредельности; он измышление нашего разума и когда люди придумали его, земля уже существовала миллионы лет.

На все дальнейшие вопросы Габриэль отвечал тоже отрицательно; все, что слушатели его чтили до сих пор, он назвал ложью – но они уже были так охвачены его влиянием, так верили ему, что его отрицание стало для них законом. В эту ночь, под праздник Тела Господня, беседа на вышке древнего собора разрушила в душах наивно-веривших людей все, что их связывало с общественным и религиозным строем родины их духа – толедского собора.

IX

Рано утром на следующий день Габриэль, выйдя на галерею верхнего монастыря, увидел дона Антолина, который раскладывал свои книжечки с билетами для обзора храма и поверял их.

– Сегодня великий день, – сказал Габриэль желая польстить дону Антолину. – У вас будет хороший сбор: приедут иностранцы.

Дон Антолин пристально посмотрел на Габриэля, сомневаясь в его искренности и потом ответил довольным тоном:

– Да, праздник, кажется, будет удачный… Нам очень нужны деньги. Ты вот радуешься нашей беде и может быть доволен. Мы так бедны, что нечем покрыть расходы по празднику.

Дон Антолин продолжал пристально смотреть на Габриэля. Ему пришла в голову одна мысль и он колебался, сделать ли то, что он придумал.

– Послушай, Габриэль, – сказал он, помолчав, с лукавой улыбкой – вот ты хотел заработать немного денег, чтобы помочь брату. Сегодня представляется случай. Хочешь принять участие в процессии, везти колесницу с священной ракой?

Предложение дона Антолина было, конечно, сделано с иронией, и Габриэль хотел ответить отказом, но он вдруг решил перехитрить старого священника и принять его предложение. Он хотел к тому же действительно что-нибудь заработать, зная, как нуждается брат. Его жалкого заработка и платы регента за комнату и еду не хватало на то, чтобы содержать больного Габриэля, которого нужно было очень хорошо кормить, что он делал с трогательной нежностью, предлагая постоянно то съесть, то выпить что-нибудь. В конце месяца ему приходилось обращаться за помощью к дону Антолину.

– Ты, конечно, не захочешь, – саркастически прибавил дон Антолин, – ты слишком крайний, и счел бы недостойным себя возить раку по улицам.

– Вы ошибаетесь, – возразил Габриэль. – Я готов принять ваше предложение, – может быть только, труд этот мне не по силам?

– Не беспокойся, – ответил дон Антолин, – возить будут другие; тут будет человек десять, а ты только будешь одним из них. Я скажу, чтобы тебя не слишком утруждали.

– Тогда отлично, дон Антолин. Я рад заработку, и сейчас пойду в собор.

Больше всего он решился принять предложение старого священника из желания пройтись по улицам Толедо, куда он ни разу не выходил, скрываясь в соборе. Кроме того, ему казалось любопытным, что он, не верующий, будет возить перед толпой католическую святыню. Для него это было символом отрицания, скрывающегося под внешней пышностью католического культа, символом исчезнувшей веры – в то время, как дон Антолин, напротив того, увидал в согласии Габриэля победу церкви.

 

Когда Габриэль спустился в собор, месса уже началась. У дверей ризницы взволновано говорили о важном событии, нарушившем торжественность праздника. Архиепископ не спустился в собор и не примет участия в процессии. Говорили, что он болен, но все отлично знали, что накануне он ходил гулять довольно далеко, в монастырь за городом, и знали, что он не явился из злобы на каноников.

Габриэль вошел в церковь и стал разглядывать группы монахинь, в крахмальных чепчиках, молодых девушек, воспитанниц разных пансионов, в черных платьях с красными или синими лентами, офицеров военной академии. Больше всего выделялись среди девушек воспитанницы института благородных девиц, в черных платьях с кружевными мантильями, сильно набеленные и нарумяненные, как полагалось молодым аристократкам, с сверкающими черными глазами; их вызывающая грациозность напоминала женщин на картинах Гойи.

Габриэль увидел также своего племянника Тато в пышной красной мантии. Он стучал палкой о плиты, чтобы пугать собак, и окружен был целой толпой пастухов, загорелых мужчин и женщин в пестрых нарядах. Спустившись с гор к великому празднику, они осматривали храм, вытаращив глаза, пугаясь собственных шагов, ослепленные и оглушенные музыкой и огнями, точно боясь, что их сейчас прогонят из храма, прекрасного как в сказке, женщины показывали пальцами на расписные стекла, на золоченных воинов башенных часов, на трубы органа и стояли не двигаясь, раскрыв рот от изумления. Тато, который казался им принцем в своей роскошной одежде, давал им объяснения, которые они едва понимали от волнения. Когда он стал гнать собак, сопровождавших своих хозяев, они, наконец, ушли из собора, чтобы не расставаться с верными спутниками своей дикой жизни.

Заглянув за решетку хора, Габриэль увидел собравшихся там каноников и священников других церквей. По средине стоял его друг регент в туго накрахмаленном стихаре и дирижировал дюжиной музыкантов и певцов. На алтаре стояла знаменитая рака, в виде маленькой готической часовни изумительно тонкой работы.

Мало-помалу являлись приглашенные участвовать в процессии: городские жители в черных сюртуках, профессора академии в парадных мундирах, при орденах, офицеры городской гвардии в старинных мундирах, дети, одетые ангелами, но во вкусе Помпадур, с кружевными жабо, в туфлях с красными каблуками, с привязанными за плечами крылышками и митрой с плюмажем на белокурых париках, Костюмы всех участвующих в процессии были XVIII века; двое служителей, которые шли впереди колесницы были в пудренных париках, в коротких панталонах и черном платье, как аббаты старого времени; парча и бархат украшали бедных служителей, которым нечего было есть; даже простые прислужники носили сверкающие золотые одежды. Главный алтарь увешан был драгоценными коврами, а ризы епископа и священников сверкали золотом и драгоценным шитьем, тяжелые и неудобные как латы.

Приближался час процессии, и в церкви началось оживление; хлопали двери, бегали служители с озабоченными лицами.

В однообразной медлительной жизни этих, людей, ежегодная процессия, которая должна была пройти по нескольким улицам, также волновала, как опасная экспедиция в далекие страны.

После окончания мессы, орган заиграл оглушительный марш, подобный танцу краснокожих, загудели колокола и раздавалась команда офицеров, выстраивавших войска перед собором.

Дон Антолин со своим серебряным шестом и в парчовом плаще бегал во все стороны, чтобы собрать церковных служителей. Весь в поту, задыхаясь, он подбежал к Габриэлю.

– Иди на свое место, пора! – сказал он и подвел его к алтарю, где стояла рака.

Габриэль и еще восемь или девять человек приподняли ковры с боковых сторон и вошли в клетку, на которой помещена была рака. Их обязанность заключалась в том, чтобы толкать повозку, которая двигалась на колесах, спрятанных под коврами. Они должны были только сдвинуть повозку с места, а спереди два служителя, в белых париках и черных одеждах, везли ее за ручки спереди и сзади. Так возили колесницу по извилистым улицам, и должность Габриэля заключалась в том, чтобы давать сигналы, когда останавливаться.

Священная колесница медленно пустилась в путь по наклонному полу, которым покрыли ступеньки алтаря: за оградой пришлось остановиться; вся толпа опустилась на колени. Процессия двигалась по улицам, мимо балконов, украшенных старинными коврами, торжественно и медленно. Улицы были посыпаны песком, что бы колеснице было легче скользить по острым камням. Габриэлю тяжело было ступать, стоя в подвижной клетке, но ему все-таки приятно было очутиться на улицах, хотя шум толпы с непривычки оглушал его. Он внутренне улыбался, думая о том, как бы поражена была толпа, набожно опускавшаяся на колени, узнав, кто такой тот, чьи глаза выглядывали из-под раки. Многие из офицеров, сопровождавших процессию, наверное знали о существовании Габриэля и считали его врагом общества. И вот этот отверженный, который спрятался в соборе, как птица, укрывающаяся в нишах собора от непогоды, возит святыню по улицам благочестивого города.

Уже далеко за полдень процессия вернулась в собор, и, пропев последние псалмы, священники быстро снимали одежды и спешили домой – завтракать. Шумная церковь быстро опустела и снова погрузилась в молчание и мрак.

Когда Эстабан увидел Габриэля, вышедшего из-под раки, он рассердился.

– Ты убиваешь себя! Разве тебе по силам такая работа? Что это была за нелепая фантазия?

Габриэль улыбнулся. Да, фантазия, но он о ней не жалел, так как, погулял по городу, скрытый от всех, и брату будет на что несколько дней варить обед.

Эстабан был тронут жертвой брата:

– Да разве мне нужно что-нибудь от тебя, голубчик? Все, чего я желаю, это чтобы ты был здоров.

В благодарность брату он был добр к дочери; когда они вернулись домой, он разговаривал с ней за завтраком.

Днем верхний монастырь опустел. Дон Антолин быстро спустился продавать билеты посетителям; Тато и звонарь тайком ушли, разряженные, на бой быков. Саграрио, не работавшая в праздник, отправилась к жене садовника, чтобы помочь ей чинить одежду её многочисленной семьи.

Габриэль вышел на галерею подышать воздухом в то время, как регент и Серебряный шест ушли в собор; вдруг дон Антолин вернулся с ключами в руках.

– Его преосвященство идет сюда; он хочет посидеть в саду. Вот тоже фантазия! Говорят, он сегодня в ужасном настроении.

Он быстро побежал отворять дверь, соединяющую верхний и нижний монастыри, а Габриэль спрятался за колоннами, чтобы оттуда поглядеть на этого страшного князя церкви, которого он еще ни разу не видел.

Кардинал появился в сопровождении двух священников. Он был очень тучен, но держался прямо. На черной рясе, окаймленной красным, висел золотой крест. Кардинал опирался на посох и имел очень воинственный вид; золотые кисти его шляпы падали на жирный розовый затылок, покрытый белыми прядями волос. Он озирался маленькими пронзительными глазами, точно высматривая какое-нибудь запущение и ища предлога излить на чем-нибудь свое дурное настроение духа. Пройдя по галерее, он спустился по лестнице, ведущей в нижний монастырь, в сопровождении дрожащего от страха дона Антолина, и Габриэль, прислонившись к барьеру, видел, как он направился в сад. Там он остановил своих провожатых и пошел один по главной аллее к беседке, где сидела и дремала Томаса, опустив на колени свое вечное вязанье. При звуке шагов она встрепенулась и, увидав кардинала, вскрикнула от изумления:

– Дон Себастиан… Вы пришли сюда!

– Я хотел навестить тебя, – ответил кардинал с доброй улыбкой, садясь на стул. – Что ж тебе всегда приходить ко мне! И я, в в свою очередь, пришел к тебе.

Он опустил руку в глубину рясы, вынул золотой портсигар и закурил папиросу. У него был теперь довольный вид человека, который был рад освободиться от необходимости быть суровым, чтобы внушать почтение.

– Так, значит, вы не больны? – спросила садовница. – Я уж собиралась пойти справиться о вашем здоровье у доньи Визитацион.

– Глупости! Я отлично себя чувствую и нарочно не пошел в собор для того, чтобы разозлить каноников. Эта пощечина им привела меня в отличное настроение. Я нарочно пришел к тебе, чтобы знали, что болезнь была только предлогом, но что я не явился в собор не из гордости, а из чувства собственного достоинства, так как вот же я вышел из дворца – навестить своего старого друга, садовницу.

Он хохотал при мысли о том, как будут злиться в хоре, узнав, что он пришел сюда.

– Но это не единственный повод для моего посещения, Томаса, – продолжал он. – Мне было скучно дома; к Визитацион приехали подруги из Мадрида, и мне захотелось поболтать с тобой здесь, в прохладном саду… Ужасная ведь духота сегодня. Какая ты, Томаса, еще бодрая; ты худощавая, живая и так хорошо сохранилась, а я заплыл жиром и мучаюсь; спать не могу от боли по ночам. У тебя волосы еще черные и зубы целы – тебе не нужно носить фальшивые зубы, как мне. А все-таки мы с тобой старики и нам немного осталось жить… Ах, если бы вернуть время, когда я приходил маленьким служкой за твоим отцом и отнимал у тебя твой завтрак! Помнишь, Томаса?

Старик и старуха забыли о разнице их общественного положения и с братским чувством людей, приближающихся к смерти, вспоминали свое детство. Вокруг них ничто не изменилось, ни сад, ни монастырь, ни собор, – и прелат, оглядываясь вокруг себя, мог вообразить себя тем же маленьким служкой, каким он был полвека тому назад. И голубые кольца дыма от его папиросы уносили его мысли в далекое прошлое.

– Помнишь, как твой покойный отец смеялся надо мной. – «Чем ты хочешь быть? спрашивал он меня и я всегда отвечал: „толедским архиепископом“. Тогда он хохотал и говорил – этот малый, будущий Сикст Пятый!..» Когда я был посвящен в епископы, я вспомнил его насмешки и жалел, что он умер. Он бы плакал от радости, видя митру на голове бывшего маленького служки. Я сохранил привязанность к твоей семье. Вы были хорошими людьми, и сколько раз я бы голодал без вас…

– Что вы, что вы, монсеньор! Нечего об этом вспоминать. Я вот должна была бы благодарить вас за то, что вы такой добрый и простой, несмотря на ваш высокий сан… Да и для вас хорошо, что вы такой, – прибавила она с обычной откровенностью. – Таких друзей, как я, у вас немного. Вас окружают льстецы и негодяи, и будь вы бедный сельский священник, никто бы на вас и не глядел, a Томаса оставалась бы вашим верным другом… Я вас и люблю за то, что вы приветливы и просты. Будь вы надменный человек, как другие епископы, я бы поцеловала ваш перстень и – до свиданья. Кардиналу место во дворце, a садовнице – в саду.

Архиепископ с улыбкой слушал энергичную, откровенную Томасу.

– Вы останетесь для меня навсегда доном Себастианом, – сказала Томаса. – Когда вы позволили мне не называть вас преосвященством, говорить с вами без церемоний, не так как другие, вы меня больше обрадовали, чем если бы подарили мне плащ Богородицы. Меня злила эта важность и так и хотелось крикнуть вам – помните, ваше преосвященство, как мы дрались детьми! – Вы были плутишкой и тащили у меня хлеб и абрикосы из рук.

Старики помолчали несколько времени, погрузившись в воспоминания, потом Томаса стала вспоминать, как дон Себастиан явился в Толедо навестить своего дядю, соборного каноника, когда он учился в военной школе и как он пришел повидать ее.

– Какой вы тогда были красивый в своем мундире и каске! – вспоминала Томаса. – Вы и мне тогда говорили любезности о моей красоте… Вы не сердитесь, что я вспоминаю об этом? Все это были ведь офицерские любезности. Помню, когда вы уехали, мой шурин сказал мне: «Он навсегда снял рясу. Его дяде никогда не уговорить его стать священником».

Кардинал с гордостью улыбнулся, вспоминая время, когда он был блестящим драгуном.

– Да, – сказал он, – это было безумием моей молодости. В Испании есть только три пути для человека с некоторыми способностями: меч, церковь и судейская карьера. У меня была кипучая кровь – я избрал меч. Но, к несчастью, я был солдатом в мирное время, и не мог сделать карьеры. Чтобы не опечалить последние годы жизни моего дяди, я возвратился к прежним занятиям и вернулся в лоно церкви. На обоих путях можно служить Богу и отечеству. Но, поверь мне, и теперь, нося кардинальскую мантию, я вспоминаю с удовольствием о времени, когда был драгуном. Счастливое время! Я иногда с завистью смотрю на кадет. Может быть, я был бы лучшим солдатом, чем они… Если бы мне довелось жить в те времена, когда прелаты шли сражаться с маврами… каким бы настоящим толедским архиепископом я был!

Дон Себастиан выпрямился своим тучным телом, гордясь остатками прежней силы.

– Я знаю, – сказала Томаса, – что вы всегда сохраняли дух воина. Я часто говорила священникам, которые болтают вздор про вас – не шутите с его преосвященством. С кардинала может статься, что он войдет как-нибудь в хор и разгонит всех, сыпля пощечинами направо и налево.

 

– Да мне и не раз хотелось это сделать, – признался кардинал, и глаза его сверкнули. – Но меня сдерживало достоинство моего сана. Я ведь должен быть мирным пастырем, а не волком, пугающим стадо своей свирепостью… Бывают однако минуты, когда терпение мое лопается, и я с трудом удерживаюсь, чтобы не кинуться с кулаками на этих бунтовщиков…

Дон Себастиан стал возбуждено говорить о своей борьбе с канониками. Его мирное настроение, навеянное тишиной сада, рассеялось при воспоминании о мятежных подчиненных. И ему было отрадно поделиться своими волнениями со старым другом детства.

– Ты не представляешь себе, Томаса, сколько я от них терплю. – Я здесь владыка, и они обязаны мне повиновением, – а они вечно бунтуют и жить мне не дают своими распрями. Они ропщут, когда я даю им приказания, и стоит мне требовать повиновения, чтобы всякий из них начал судиться, доводя дело до папского суда, Владыка я наконец или нет. Разве пастух рассуждает со своим стадом, направляя его на верный путь? Надоели мне эти сутяги и трусы. В глаза низкопоклонствуют, а за спиной – жалят как змеи… Пожалей меня, Томаса! Когда я подумаю об их низостях – я с ума схожу…

– Зачем вы так огорчаетесь? – сказала садовница. – Вы выше их всех, вы с ними справитесь.

– В сущности, конечно, что мне за дело до их интриг! Я знаю, что в конце концов они падут к моим ногам. Но их злословие убивает меня… Ведь что они, негодяи, говорят о существе, которое мне дороже всего на свете!.. Это меня смертельно ранит.

Он приблизился к садовнице и понизил голос:

– Ты ведь знаешь мое прошлое, – я тебе доверяю и ничего не скрывал. Ты знаешь, что такое для меня Визитацион, и знаешь – не отпирайся, наверное знаешь, что про нее говорят, какие клеветы распространяют… Об этом знают все, не только в соборе, но и в городе. Многие верят в сплетни. А ведь правду я не могу открыть, не могу провозгласить ее громогласно: увы, мне запрещает это мое платье.

Он стал теребить свою рясу, точно хотел разорвать ее.

Наступило молчание. Дон Себастиан опустил сурово глядевшие глаза и сжал кулаки, точно грозя невидимым врагам. От времени он стонал от муки.

– Зачем вы думаете об этих гадостях? Вы только себя расстраиваете, – сказала садовница. – Нечего было для этого приходить ко мне.

– Нет, мне легче будет, если я поговорю с тобой. Я бесконечно страдаю, безгранично бешусь и не могу играть комедию, не умею скрывать мое бешенство… Не могу выразить тебе мою муку. Не иметь права открыто сказать, что у меня были под рясой живые чувства, что я знал любовь… и что моя дочь живет под твоим кровом! Другие оставляют своих детей, а во мне сильно отцовское чувство. От всего прошлого, от былого счастья у меня осталась только Визитацион. – Она живой портрет своей матери; я ее бесконечно люблю. И это счастье они отравляют своими грязными толками. Разве не следует задушить их за это?

Отдаваясь чарам воспоминаний, он стал опять рассказывать Томасе о своей связи с одной дамой в Андалузии. Их сблизило сначала одинаковое благочестие, потом дружба перешла в пламенную любовь. Они были всю жизнь верны друг другу, храня тайну своей любви от мира, и наконец она умерла, оставив ему дочь. Клеветы, которые распускали каноники о мнимой племяннице дона Себастиана, выводили его из себя.

– Они считают ее моей любовницей! – воскликнул он с возмущением. – Мою чистую дочь, такую кроткую со всеми, они считают падшей женщиной, – моей любовницей, которую я будто бы выманил из института благородных девиц. Точно я, старик, да еще больной, стал бы думать об удовольствиях… бессовестные!.. За меньшие оскорбления отплачивали прежде кровью.

– Пусть их болтают, не все ли вам равно? Господь на небе знает ведь правду.

– Конечно, но это не может меня успокоить. У тебя самой есть дети, и ты знаешь, как ревниво родительское сердце относится ко всему, что касается своего ребенка. Оскорбляешься каждым словом, сказанным против него. Один Господь ведает, как я страдаю. Я ведь осуществил самые честолюбивые мечты моей молодости. Я облечен высшей церковной властью, сижу на архиепископском престоле – и все же я более несчастлив, чем когда-либо. Я теперь больше страдаю, чем тогда, когда стремился чем-нибудь стать и считал себя самым несчастным человеком. Я уже не молод и мое высокое положение, направляющее на меня все взгляды, не позволяет мне очиститься от клевет, открыв правду. Пожалей меня, Томаса! Любить дочь все более и более возрастающей любовью – и выносить, что эту чистую нежность принимают за гнусную старческую страсть!..

Глаза дона Себастиана, эти суровые глаза, от взгляда которых дрожала вся епархия, увлажнились слезами…

– Еще другие заботы гнетут меня, – продолжал он исповедоваться старой садовнице. – Я боюсь будущего. Ты знаешь, я скопил большие богатства, так как хорошо управлял своими землями и деньгами, так как думал о том, чтобы обеспечить мою дочь, и, не будучи скупым, умел умножать свои доходы. У меня есть пастбища в Эстрамадуре, виноградники в Манче, дома и, главное, много процентных бумаг. Я, как честный испанец, люблю помогать правительству деньгами – если эти деньги приносят хорошие доходы. Мое состояние, вероятно, доходит до двадцати миллионов – а то и больше. Моя дочь будет очень богата после моей смерти. Я мечтал о том, что она при моей жизни выйдет замуж за хорошего человека. Но она не хочет расстаться со мной, и к тому же она очень благочестива. Это меня пугает, не удивляйся, Томаса, что я, занимая высокое положение в церкви, хочу отдалить от неё дочь свою. Я считаю, что женщина должна быть благочестива, но не настолько, чтобы стать богомолкой и постоянно торчать в церкви. Женщина должна любить мужа и быть матерью. Я всегда не любил монахинь.

– Не беспокойтесь, дон Себастиан, возразила садовница. – Она теперь привержена к церкви, – но только потому, что она выросла в этой среде.

– Теперь я спокоен. Но я боюсь, что когда меня не станет, ею овладеют какие-нибудь монашеские конгрегации – есть ведь такие, которые специально гонятся за богатыми наследствами – для славы Господней, конечно, – и дрожу при мысли, что ока может попасться в их когти. Грустно подумать, что я всю жизнь копил – для того, чтобы кормить каких-нибудь жирных иезуитов или монахинь с большими чепцами, которые даже не говорят по-испански… Меня пугает слабая воля моей дочери.

– Но нет! – воскликнул он, помолчав, властным тоном. – Неужели Господь так покарает меня? Скажи – ты своим простым, открытым умом можешь вернее судить, чем ученые богословы, – скажи, разве моя жизнь дурная и я заслужил гнев Господень, как утверждают мои враги?

– Вы, дон Себастиан? Господи помилуй!.. Вы – человек, как все другие, и вы даже лучше других, потому что вы не хитрите и не лицемерите.

– Ты права, я человек, как все другие… Мы, занимающие высокое положение в церкви, стоим на виду, как святые в нишах. Но нас можно считать святыми только на расстоянии. Для тех, кто нас ближе знает, мы люди со всеми человеческими слабостями. Лишь очень немногие сумели уберечься от человеческих страстей! И как знать, может быть их терзал демон гордыни и они лишь потому были аскетами, чтобы им воздвигали алтари? К тому же, если священнику удается побороть в себе стяжательство, то он за то рискует стать скупым… Я же копил только для дочери…

Дон Себастиан замолчал, погрузившись в свои мысли. Потом он снова стал исповедоваться перед Томасой. Я надеюсь, – сказал он, – что когда пробьет мой час, Господь не отринет меня в своем милосердии. В чем мое преступление? В том, что я любил мать моего ребенка, как мой отец любил мою мать, – в том, что у меня есть ребенок, как у многих апостолов и святых. Но ведь безбрачие священников – измышление людей, правило церковной дисциплины, а плоть и её требования – от Бога… Приближение смертного часа пугает меня, и часто по ночам я томлюсь сомнениями и дрожу. Но в сущности ведь я служил господу, как умел. Живи я в прежние времена, я защищал бы веру мечом, сражаясь против еретиков, А теперь я церковный пастырь и борюсь против безверия… Да, Господь помилует меня и примет меня в лоно свое. Правда ведь, Томаса? У тебя ангельское сердце и ты можешь судить.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»