Бесплатно

Временное правительство. Большевистский переворот

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Я уже упомянул о декларации-воззвании 23 апреля, в которой было обещано обращение к социалистам с предложением им принять участие в правительстве. Это воззвание было развитием той идеи (на которой чуть не с самого начала настаивал Гучков, а потом и Мануилов), что Вр. Правительство должно уйти, сказав стране, что оно сделало и почему дальнейшие усилия оно считает бесплодными: своего рода эпитафия или политическое завещание. Но воззвание фактически не заявляло об уходе правительства. Оно, в сущности, раскрывало во всем ее объеме картину того, что происходило в стране, и делало вывод: или – крушение и гибель «завоеваний революции», или – поддержка власти населением, призываемым к добровольному подчинению. Составление этого документа было поручено Кокошкину. Милюков впоследствии утверждал, что Кокошкинский текст, благодаря Керенскому, превратился в отвлеченное социологическое рассуждение, лишенное всякой практической силы. Это – преувеличенный отзыв. Керенским – и даже не им, а редакцией «Дела Народа» – было введено в воззвание только несколько строк, которые, действительно, довольно туманно и отвлеченно излагали причины происходившей неурядицы и видели ее корни в том, что старые общественно-политические скрепы рухнули прежде, чем успели сложиться и окрепнуть новые связи. Это, конечно, была «социология», но вполне безобидная, и не она придавала основной тон воззванию. Если оно было слабым документом (а я считаю его одним из слабейших), то не по вине Керенского и, конечно, тем более не по вине Кокошкина. Оно было слабо в своем основном тоне, и нельзя отрицать, что его идеология – ставящая во главу угла добровольное подчинение граждан ими же избранной власти – очень была сродни идеологии анархизма. Во всяком случае, суть дела была не в этих увещаниях, а в призыве социалистов. Кажется, Вр. Правительство само не верило, что они откликнутся. Но социалисты поняли, что дальнейший отказ создал бы против них сильное орудие и сделал бы их положение «безответственных критиков» и «контролеров» крайне затруднительным. Они пошли в министры. В сущности говоря, с этой минуты можно было сказать, что дни Вр. Правительства, поставленного «победоносной революцией», – сочтены, что мы перешли в период всяких министерских кризисов, из которых каждый ослабляет власть, – что остановиться на пути к торжеству большевистских стремлений будет невозможно. Если бы Милюков не ушел в первые дни мая, – все равно ему было не по пути с Церетели и Скобелевым.

«Контактная комиссия», о которой я уже неоднократно упоминал, была образована Советом рабочих и солдатских депутатов 10 марта, причем в первый ее состав вошли Чхеидзе, Скобелев, Стеклов-Нахамкис, Филипповский и Суханов. В конце марта Церетели заменил Стеклова. Впрочем, если память мне не изменяет, они первое время участвовали совместно. Значительно позже появился Чернов. В течение первых недель существования Вр. Правительства заседания в контактной комиссии происходили часто, раза три в неделю, иногда и больше, всегда по вечерам, довольно поздно, по окончании заседания Вр. Правительства, в этих случаях всегда сокращаемого. Главным действующим лицом в этих заседаниях был Стеклов. Я впервые тогда с ним познакомился, не подозревал ни того, что он еврей, ни того, что за его благозвучным псевдонимом скрывается отнюдь не благозвучная подлинная фамилия. Тем не менее, конечно, могла быть известна история, – впоследствии раскрытая Л. Львовым, – о том, к каким униженным всеподданнейшим ходатайствам прибегал Нахамкис для того, чтобы «легализовать» свой псевдоним и официально заменить им свою подлинную фамилию. Но как бы то ни было, с первой же встречи на меня произвела самое отвратительное впечатление его манера, вполне подходящая к фамилии, в которой как-то органически сочетались «нахал» и «хам». Тон его был тоном человека, уверенного в том, что Вр. Правительство существует только по его милости и до тех пор, пока это ему угодно. Он как бы разыгрывал роль гувернера, наблюдающего за тем, чтобы доверенный ему воспитанник вел себя как следует, не шалил, исполнял его требования и всегда помнил, что ему то и то позволено, а вот это – запрещено; при этом – постоянно прорывающееся сознание своего собственного могущества и подчеркивание своего великодушия. Сколько раз мне пришлось выслушивать фразы, в которых прямо или косвенно говорилось: «Вы (т. е. Вр. Правительство) очень хорошо ведь знаете, что стоило бы нам захотеть, и мы беспрепятственно взяли бы власть в свои руки, причем это была бы самая крепкая и авторитетная власть. Если мы этого не сделали и пока не делаем, то лишь потому, что считаем вас в настоящее время более соответствующими историческому моменту. Мы согласились допустить вас к власти, но именно потому вы в отношении нас должны помнить свое место, – вообще не забываться, не предпринимать никаких важных и ответственных шагов, не посоветовавшись с нами и не получив нашего одобрения. Так должны вы помнить, что стоит нам захотеть, и вас сейчас же не будет, так как никакого самостоятельного значения и веса вы не имеете». Он не упускал случая развивать эти мысли. Помню, по какому-то случаю кн. Львов упомянул о том потоке приветствий и благопожеланий, который ежедневно приносит сотни телеграмм со всех концов России, обещающих Вр. Правительству помощь и поддержку. «Мы, – тотчас же возразил Стеклов, – могли бы вам сейчас же представить гораздо большее, в десять раз большее количество телеграмм, за которыми стоят сотни тысяч организованных граждан, и в этих телеграммах от нас требуют, чтобы мы взяли власть в свои руки». Это была тоже другая сторона позиции: «Мы, дескать, т. е. Исполн. Комитет, своим телом заслоняем вас от враждебных ударов, мы внушаем подчиненным нам массам доверие к вам».

Эта сторона была особенно неприятна Керенскому, который с первых же шагов стремился ставить дело так, что именно он, Керенский, являясь «заложником демократии» и продолжая формально носить звание товарища председателя Исполн. Комитета, считал – или хотел, чтобы другие считали, – что именно он, Керенский, привлекает к Вр. Правительству все сердца «широких масс». Оттого он менее других выносил Нахамкиса и с наибольшим раздражением реагировал – в составе Вр. Правительства – на его тон. Он считал, вместе с тем, что его положение во Вр. Правительстве не дает ему возможности полемизировать со Стекловым и «отделывать» его. Он поэтому часто уклонялся от участия в заседаниях с контактной комиссией, а когда бывал в них, то только «присутствовал», сидя возможно дальше, храня упорное молчание и лишь злобно и презрительно поглядывая своими всегда прищуренными близорукими глазами на оратора и на других. А по окончании заседания, оставшись наедине с коллегами-министрами, он зачастую с большой страстностью обрушивался на кн. Львова, упрекая его в слишком большой мягкости и деликатности и изумляясь, что он допустил те или другие заявления Нахамкиса, не ответив на них как следует.

Надо сказать, что Стеклов в иных случаях возбуждал раздражение даже среди своих «друзей», вернее говоря, среди других членов контактной комиссии, так как друзей у него, по-видимому, немного. Бывали случаи, когда Чхеидзе или Скобелев перебивали то или другое его заявление или же тотчас вслед за ним замечали, что в данном вопросе Стеклов говорит лишь от своего имени и выражает свое субъективное мнение и что «у нас этого не было постановлено». Впрочем, это ничуть не смущало Стеклова… Бывало даже, что он тут же пытался вступать в полемику со своими коллегами. И в сущности говоря, я не знаю, кто из них был в самом деле способен противопоставить себя Стеклову в отношении безграничного апломба и способности беззастенчиво отождествлять себя и свой голос с голосом «трудящихся масс». Впоследствии разглашение истории со всеподданнейшим ходатайством («припадение к стопам») было сильно использовано против Стеклова, и он вынужден был на время – и даже надолго – стушеваться. Но в первые недели он в самом деле играл какую-то роль. На первом съезде делегатов Совета рабочих и солдатских депутатов, 29 марта, он выступал с изложением истории отношений между Вр. Правительством и Исп. Комитетом, причем развивал проект введения во все ведомства комиссаров Совета «для неусыпного надзора за всею деятельностью Вр. Правительства». Мысль об этих комиссарах создавала один из самых острых конфликтных вопросов. Она была оставлена только тогда, когда введение в состав Вр. Правительства социалистов сделало его более «надежным» в глазах Совета раб. и солд. депутатов.

Из числа других членов контактной комиссии двое – Филипповский и Суханов – почти никогда не говорили, по крайней мере за то время, что я принимал участие в делах Вр. Правительства. После Стеклова чаще других выступал Скобелев. Его я раньше тоже совсем не знал. Это один из самых-самых малюсеньких людей, мало одаренных, очень ограниченных, но случайно благодаря тому, что Госуд. Дума создала всероссийскую трибуну для их политических выступлений, инспирируемых, а порою прямо продиктованных из-за кулис, – сделавшихся известными во всей России в качестве porte-voix «рабочих масс». Он и старался – и старался добросовестно – быть таким porte-voix. Даром слова он, кажется, вовсе не обладает. Не знаю, может быть, в роли митингового оратора в сочувствующей ему среде он может производить известное впечатление, но здесь, где трафаретов не было, а приходилось брать содержанием речи, он неизменно оказывался необыкновенно бедным, беспомощным, скучным – и робким. Все же нельзя отрицать, что в нем было больше привлекательности, чем в окружавших его. Он казался простодушным, более искренним – более добросовестным, чем они. И, пожалуй, он – под влиянием атмосферы Госуд. Думы – более отдавал себе отчет в огромности создавшихся затруднений. Впрочем, еще недавно, в Киеве, мне приходилось слышать от Шульгина, что Чхеидзе уже в самые первые дни, чуть ли не часы, революции впадал в полное отчаяние и, хватаясь за голову, говорил, что все пропало. Чхеидзе – гораздо более красочная фигура, чем Скобелев. В нем всегда было, на мой взгляд, что-то трагикомическое, – во всем даже его внешнем облике, в выражении лица, в манере говорить, в акценте. И, конечно, самым трагическим было то, что такой человек, как Чхеидзе, оказался «вождем демократии» всей России, председателем Совета рабочих депутатов, влиятельной фигурой и, по крайней мере в то время, будущим кандидатом в председатели Учредительного Собрания, а пожалуй, – и в президенты российской республики. В заседаниях с контактной комиссией он выступал тогда, когда надо было придать особую вескость заявлению или запросу. Но, кажется, и он относился отрицательно к Стеклову.

 

Заседания с контактной комиссией происходили не каждый день и не в определенные дни. Инициатива их чаще всего исходила от самой комиссии: сообщалось оттуда (обыкновенно это делал Чхеидзе), что комиссия желала бы иметь совещание с Вр. Правительством для обсуждения некоторых вопросов. При этом, в большинстве случаев, правительство заранее не было уведомлено о том, какие будут поставлены вопросы, и на этой почве порою происходили довольно забавные неожиданности, обнаруживавшие всю степень разности во взглядах на относительное значение того или другого факта или мероприятия. Я помню, что одним из вопросов, наиболее привлекавших внимание на первых порах, был вопрос о похоронах жертв революции. Совет раб. депутатов с большой бесцеремонностью хотел монополизировать эту церемонию. Не предваряя Вр. Правительство, Исполнит. Комитет назначил день, опубликовал церемониал похорон и выбрал местом для братской могилы Дворцовую площадь, где, как известно, даже приступили к рытью могилы. После долгих утомительных и нелепых пререканий этот вопрос наконец был ликвидирован, правительство сговорилось с Испонит. Комитетом и произошла одна из тех грандиозных демонстраций, успех которых зависит отчасти от наличности массы праздных людей, готовых стать участниками или зрителями торжественных шествий, отчасти от настроения, жаждущего вылиться в какую-то демонстрацию и находящего себе здесь удовлетворение.

Как я уже сказал, примерно в конце марта в заседаниях контактной комиссии появился Церетели. Для меня это была совсем незнакомая фигура. Во времена второй Думы я его слышал неоднократно на кафедре, но не имел случая с ним встречаться. Первое впечатление безусловно подкупало в его пользу. Имя его было окружено ореолом политического мученичества, самого подлинного и трагического. Краткая его карьера во второй Думе, привлекшая к нему все симпатии, закончилась 10-летней ссылкой, протекавшей, по крайней мере вначале, в самых тягостных для него условиях. Наружность его как-то соответствовала тому представлению, которое создавалось о его характере, нравственном облике. Его восточного типа лицо красиво и тонко, а большие черные глаза то горят, то подернуты какой-то тоскливой задумчивостью. Он очень незаурядный оратор. Его акцент, менее заметный, менее грубый, чем у Чхеидзе, порою придает особенно выразительную силу тому, что он говорит. Он может достигать большой силы, особенно в сочувствующей ему атмосфере, и когда говорит на излюбленные социал-демократические темы. Но рядом с этим он, может быть, и нередко бывает, нестерпимо трескучим, по существу бессодержательным и фальшивым. В этом отношении мне особенно памятны две его речи – одна, сказанная в торжественном заседании всех четырех Дум, 27 апреля, и другая – в Московском Государственном Совещании. Особенно тяжело было слушать последнюю, так ясно было, что Церетели сам совершенно не верит тому, что говорит. Между тем, обычно его речь производит впечатление большой убежденности и искренности, и в этом одно из условий ее успеха. Конечно, если подходить к его речам с какими-нибудь требованиями глубокого содержания, обилия идей, разносторонних знаний – придется испытать полное разочарование. Круг руководящих идей Церетели очень мал и узок, это, в сущности говоря, ординарнейший марксистский трафарет, крепко усвоенный еще на студенческой скамье. Все, что вне этого трафарета, все, что требует внутреннего проникновения, индивидуального подхода, самостоятельной работы мысли, – все это оставляет Церетели совершенно беспомощным.

Лично с ним мне пришлось войти в более близкое соприкосновение в середине сентября 1917 года в тех, организованных Керенским, совещаниях с представителями политических партий, результатом которых было образование кабинета последней формации (с Кишкиным, Коноваловым, Третьяковым, Смирновым, Малянтовичем, Масловым) и учреждение Совета Российской республики. Самой характерной чертой его тогдашнего настроения был страх перед растущей мощью большевизма. Я помню, как он, в беседе со мною с глаза на глаз, говорил о возможности захвата власти большевиками. «Конечно, – говорил он, – они продержатся не более двух-трех недель, но подумайте только, какие будут разрушения! Этого надо избежать во что бы то ни стало». В его голосе звучала неподдельная, паническая тревога. Он в то время верил в спасительное значение Совета Российской республики. Это название придумано им (или его единомышленниками). Он мне предложил его в тот вечер, когда я пришел, по уговору, на квартиру Скобелева, чтобы обсудить проект министерской декларации, составленной Церетели. В этот вечер у меня было очень нужное для меня свидание в другом месте, и я хотел быть свободным пораньше. Каюсь, возможно, что в силу этого обстоятельства я с недостаточной внимательностью отнесся и к тексту декларации, и к предложению назвать вновь создаваемое учреждение «Советом Российской республики». Должен, однако, прибавить в свое оправдание, что предыдущий опыт настроил меня скептически в отношении всяких деклараций. Я постепенно приходил к убеждению, что эта вечная торговля из-за отдельных слов и выражений, какое-то староверческое упорство в отстаивании одних и в оспаривании других, все это – самое жалкое и бесплодное византийство, важное и интересное только для партийных кружков, разных центральных комитетов и проч., но на жизни совершенно не отражающееся, ей чуждое. Все содержание декларации было уже наперед выяснено в совещаниях в Зимнем Дворце, где выработана была программа министерства. Редакция этой программы казалась для меня второстепенной. Благодаря этому в первоначальном проекте, установленном Церетели и принятом мною, оказалось 2–3 очень неудачных места, которые были исправлены или даже изъяты А. Я. Гальпериным, тогдашним управляющим делами Вр. Правительства (сейчас я не могу припомнить содержание этих lapsus'os). Церетели протестовал по телефону, но в конце концов уступил. Что касается названия «Совет Российской республики», то мне, как кадету, надлежало, конечно, решительно возразить, так как мы считали совершенно неправильным установление формальной квалификации того временного строя, который установился в дни переворота и должен был дожить до Учредит. Собрания. Я помню, что когда Церетели с некоторой восторженностью заявил мне: «Мы придумали название: Совет Российской республики. Правда, хорошо? Как вы думаете, В. Д.? Мне кажется, это сразу произведет большое впечатление и создаст симпатии». Я ответил, что более подходящим было бы название «Совет Российского государства» или «Совет при Вр. Правительстве»[7], но первое название слишком сближало новое учреждение с прежним Государственным Советом, а второе как бы сводило его на уровень обыкновенной совещательной коллегии при правительстве. Потому я не стал спорить против предложения Церетели…

Мне придется еще вернуться ко всей этой затее с «Советом Российской республики», которой я здесь коснулся только в связи с характеристикой Церетели. Как известно, он тогда же, в конце сентября, уехал на Кавказ и вернулся в Петербург только в начале ноября, после большевистского захвата. Тогда, встретившись со мною в Городской Думе, он сказал мне: «Да, конечно, все, что мы тогда делали, было тщетной попыткой остановить какими-то ничтожными щепочками разрушительный стихийный поток».

Здесь я хочу только вставить еще один эпизод, характерный уже не для Церетели. Он просто фактически находится в связи с историей учреждения Совета республики. Когда был установлен текст «положения» об этом учреждении, мы условились с П. Н. Малянтовичем – только что назначенным новым министром юстиции, – что я приду к нему для окончательного проредактирования текста. Он мне предложил очень поздний час, 12 ночи, – я согласился. Застал я его в столь мне памятном по детским воспоминаниям кабинете в квартире генерал-прокурора, очень озабоченного… Он поведал мне причину своей озабоченности. Она касалась пресловутого Н. Д. Соколова, которого Керенский назначил за два-три месяца до того сенатором первого департамента. У Соколова вышло столкновение с первоприсутствующим по вопросу о мундире. Соколов не захотел подчиниться решению, принятому сенаторами, сохранить для открытых заседаний и общих собраний мундир. Он явился в одно из таких заседаний в сюртуке и имел довольно бурное, по-видимому, пререкание с Враским (меня в этом заседании не было), в результате чего вынужден был удалиться. Тогда он прислал заявление министру юстиции, в котором указывал на то, что сенат поставил совершенно незаконное и произвольное требование, заставляя сенаторов надевать на себя «эмблемы рабства» (этими словами он обозначал пуговицы на мундире с изображением двуглавого орла над законом), и сам в свою очередь требовал решения вопроса законодательным путем в демократическом духе. Малянтович был страшно озадачен. «Как вы думаете, что нужно сделать?» – спрашивал он меня. Я ему иронически отвечал, что не задумывался над этим серьезным и сложным вопросом, и прибавил, что на его месте бросил бы заявление Соколова в корзину под стол. «Как можно! Ведь вы же знаете Николая Дмитриевича. Он этого так не оставит. Я уже думаю образовать по этому вопросу какую-нибудь комиссию. Главное, сейчас очень трудно вводить новые пуговицы. Откуда их взять? И они будут для сенаторов новым большим расходом…» Так как я не отвечал ничего, он со вздохом закончил: «Может быть, вы потом что-нибудь надумаете по этому вопросу…»

Таким ничтожным, жалким вздором занимался член Вр. Правительства за месяц до переворота… Так, кажется, и остался до самого конца открытым вопрос о пуговицах…

* * *

Когда теперь, более года спустя, я мысленно хочу вновь пережить первые два месяца существования Временного правительства, в моем воспоминании возникает довольно хаотическая картина. Припоминаются отдельные эпизоды, бурные столкновения, возникавшие иногда совершенно неожиданно, бесконечные прения, затягивавшие заседание порою до глубокой ночи. Припоминается ежедневная лихорадочная работа, начинавшаяся с утра и прерывавшаяся только завтраком и обедом. Я жил у себя на Морской, в пяти минутах ходьбы от Мариинского дворца, это было очень удобно. Припоминаются беспрестанные телефоны, ежедневные посетители, – почти полная невозможность сосредоточиться. И припоминается основное настроение: все переживаемое представлялось нереальным. Не верилось, чтобы нам удалось выполнить две основные задачи: продолжение войны и благополучное доведение страны до Учредительного Собрания…

7Замечательно, что впоследствии это последнее название очень защищал А. А. Демьянов в заседании Врем. Прав., в котором был заслушан и утвержден проект.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»