Бесплатно

Гладиаторы

Текст
1
Отзывы
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

© ООО ТД «Издательство Мир книги», оформление, 2010

© ООО «РИД Литература», 2010

Часть первая

Глава I
В царстве снов

Черные и суровые, в своей сибиллической красоте, хмурятся брови царицы ада[1]. Милы сердцу ее пышность и могущество, необъятное величие и ужасный блеск подземного мира. Мила ей надменность ее неумолимого супруга и неизмеримая царственная власть, управляющая бессмертными судьбами душ. Но милее всего этого, милее даже блестящей короны, величественного скипетра и трона из массивного золота, те воспоминания, которые, как блестящие солнечные лучи, сверкают в этой области мрачного величия и словно освежают ее утомленный ум, подобно нежному ветерку, веющему из земных царств. Она не забыла, да и не может забыть, ни покрытых росой цветов, ни благоухания роскошной сицилийской флоры, ни сверкающего моря, ни летних туманов, ни золотистой жатвы, колосящейся и шумящей в этом саду, в этой житнице мира.

При этих воспоминаниях печальная улыбка озаряет ее надменное лицо. Суровая красота царицы как бы смягчается под этим лучом, и на минуту дочь Цереры становится смеющимся с самого раннего детства ребенком.

Так открывается дверь из слоновой кости, и нежные голуби на своих белоснежных крыльях летят через мрак, неся утомленному, разбитому и покинутому человеку успокоение и усладу Вот сновидения, принесенные птицами мира уснувшему рабу с целью возбудить его упавшую энергию.

Лесной отшельник наконец загнан. Продолжительна и трудна была охота по разным лесам, где звучно звенит эхо, по лужайкам, залитым солнцем, по перелескам и долинам, утесам и пещерам, через кипящие ручьи и глубокие, топкие и гнилые болота. Без устали и жалости загоняли его огромные дикие собаки, и вот наконец он прижался к пню старого дуба, решившись, как настоящий сын бретонской пустыни, дорого продать свою жизнь и отчаянно бороться до последнего издыхания.

Маленькие глаза его сверкают, как пылающие угли, грубая щетина стоит дыбом на огромном черном теле. Он мечется и брызжет около себя белой пеной и своими изогнутыми острыми клыками грозит то одному, то другому из своих многочисленных врагов, которые воют и скачут возле него.

– Ату! – кричит охотник, подбегая к нему с короткой и широкой рогатиной в руке. Измученный недавним бегом по диким лесам, он тяжело дышит, но его сердце радостно бьется в груди и кровь кипит в артериях. Он полон тем суровым чувством торжества, какое известно только фанатикам охоты.

Одна собака уже отброшена прочь, раздробленная и растерзанная от пасти до живота, но другая вцепилась зверю в горло, и в то же время блестящее стальное острие, занесенное молодой и мощной рукой, прошло сзади его шеи и пронзило грудь. Рукоятка рогатины ломается в тот момент, когда огромная масса медленно наваливается на него собственной тяжестью, и вепрь издыхает на этом дереве, нежном и шелковистом, как бархат, как эта редкостная зелень, встречающаяся только в Бретани…

Сновидение меняется. Вепрь исчез, и леса сменились роскошной, смеющейся долиной. Мирно пасутся бесчисленные стада косматого скота, подставляющего под ветерок свои рогатые головы, и стада баранов покрывают зеленые волнообразные пастбища, вдающиеся в море. Чайка распахивает свои белые крылья и уносится в синее небо. В воздухе слышится жужжание насекомых, лай собак, мычание коров, женский смех и тому подобный шум, говорящий о мире, довольстве и счастье. Подле матери играет ребенок с благородным, милым лицом, золотистыми кудрями и смелыми голубыми глазами. Тело его дышит здоровьем, движенья быстры, он полон любви, привык повелевать и приказывать. Его мать – женщина высокого роста, с прекрасным, но печальным лицом – пристально смотрит на океан. Кажется, что она нечувствительна к ласкам ребенка, с любовью целующего ее белую руку, охваченную его обеими ручонками. Величественный стан ее облечен в белоснежную, ниспадающую до земли тунику, и золотые массивные браслеты украшают ее руки и ноги. Минутами она с любовью смотрит на ребенка, но всякий раз как глаза ее обращаются к морю, лицо ее принимает все то же озабоченное выражение. Не недавняя печаль светится в этом пристальном взоре, еще того меньше – нетерпение, гнев или неудовольствие. Она вся – олицетворение одного чувства воспоминания, воспоминания нежного, всепоглощающего и непреодолимого, без проблеска надежды, но и без тени раскаяния. У одних из ворот форума есть статуя Мнемозины, на мраморном челе которой запечатлено то же гнетущее бремя мыслей. На нежных чертах этой статуи, отмеченных той грустной красотой, какую так любил афинский резец, лежит то же скорбное и безнадежное выражение. Где бретонский ребенок мог видеть это художественное наследие Греции, украшающее царственную столицу? А между тем об этой статуе думает он, глядя на лицо своей матери.

Но вот по телу этой прекрасной и величественной женщины пробегает дрожь. Она расправляет складки своей туники, берет ребенка на руки, прижимает его головку к своей груди и покрывает ее складками одежды, так как поднимается сырой, холодный ветер, и атмосфера насыщается туманом, сквозь который видны лишь бесформенные силуэты окрестных предметов. Житейский шум уступает место безмолвию необъятной, мрачной долины…

Ребенок и его мать исчезли. Вместо них выступает сильный и высокий юноша, только что вступающий в мужественный возраст, с теми же голубыми глазами и с тем же отважным лицом. Еще только в первый раз надел он на себя оружие воина. Он видел настоящие битвы, бесстрашно встречался с неудержимо надвигающимися легионами и, полагаясь только на свою природную силу, боролся с отвагой, тактикой и дисциплиной Рима. Теперь он подпоясал меч, взял каску и щит и не без юношеской гордости встал в ряды воинов, окружающих то священное место, где друиды совершают свои торжественные и таинственные обряды.

Туман становится гуще; он колышется по равнине неопределенными волнами, и чудится, что отвесные камни, замыкающие таинственный круг, приходят в какое-то фантастическое движение. По-видимому, еще никогда рука человека не касалась этих величественных гранитных глыб, серых, грубых и покрытых мохом, которые поднимаются кверху, неизменные и грозные, как истинные образы вечности. Они неопределенны и мрачны, как тот культ, которому они являются защитой, грубы и суровы, как беспощадная вера в жертву, мщение и гекатомбу, исповедуемая под их сенью. Монотонное, дикое пение доносится по ветру, и через морской туман в ограду вступает длинная процессия жрецов в белых одеждах. Вид их мрачен и зловещ; они высоки ростом, мощны телом, и их длинные белые бороды, заплетенные прядями, развеваются по ветру. На голове каждого из них дубовый венок, в руках жезл, украшенный плющом. Ребенок не может удержаться от крика удивления. Его мысли нечестивы и слова кощунственны. Пение поднимается все выше и выше, и круг суживается. Жрецы в белых одеждах вводят его в самую середину таинственного места, и – о, ужас! – мощная рука заносит над ним жертвенный нож, уже обнаженный и наточенный. Юный воин силится бежать, но ноги отказываются повиноваться ему и руки опускаются в бессилии. Он кажется окаменевшим. Безотчетный ужас охватывает его. Ему чудится, что и сам он превращается в одну из этих гранитных глыб, которые останутся неподвижными навеки. Сердце останавливается в его груди, и превращение готово совершиться, как вдруг боевой взрыв труб прерывает очарование, юноша размахивает рогатиной над своей головой и радостно пробуждается, полный счастья при сознании, что он еще жив и может двигаться.

Сон меняется снова. Жрецы-фанатики и камни друидов исчезли, как окружавший их туман. Теперь это июньская, величественная и благоуханная ночь. Черные массы лесов посеребрены отблесками луны. Малейшее движение ветерка не колеблет высоких ветвей гигантского вяза, ясно и отчетливо выделяющегося на фоне неба. Никакая рябь не волнует поверхности озера, которое расстилается и блестит, как лист сверкающей стали. Спрятавшаяся в соседнем болоте выпь по временам испускает крик, и в роще поет соловей. Все исполнено покоя и красоты и внушает радостные, безмятежные мысли. Между тем, спрятавшиеся и тесно усевшиеся среди наперстянок и папоротников длинные ряды воинов в белых туниках ждут только сигнала для набега, а там, где до небес высится мрачный утес, взад и вперед прогуливается часовой, в высокой каске, охраняя спокойствие орлов[2], с невозмутимой бдительностью той дисциплины, благодаря которой воины легиона стали владыками мира.

Снова звучит труба среди этой массы палаток, расположенных в определенном порядке позади окопов. Только и слышится этот шум, да твердый и мерный шаг римской стражи, идущей сменить часового. Еще мгновение, – это дело будет исполнено, и тогда – или никогда – должна произойти атака, с некоторой надеждой на успех. Молодость не терпит такого замедления; с мучительным нетерпением юный воин ощупывает острие сабли и кончик своего короткого дротика. Наконец приказ пролетает по рядам. Как гребень волны, разбивающейся пеной, поднимается по знаку товарища этот белый колыхающийся строй, вытягивающийся во всю длину при свете луны. Потом слышится смешанный гул голосов, шум быстрых шагов, и волна устремляется и разбивается о неодолимую твердыню окопов.

 

Но войско с такой дисциплиной нельзя застигнуть врасплох даже во время сна. Прежде чем отголосок труб отдается на далеких холмах, воины легиона бегут по лагерю к оружию. Вал уже покрыт, как щетиной, сверкающими щитами, шлемами, дротиками, мечами и копьями. Римский орел пробуждается, и вместе с ним пробуждается и его недоверие. Правда, перья его еще топорщатся, но клюв и когти уже наготове и заострены для обороны. Центурионы устанавливают своих солдат в ровные, правильные ряды, как будто им предстоит не отражать атаку варвара – врага, но пройти перед троном цезаря. Трибуны с золотыми нашлемниками спешат на свой пост по четырем концам лагеря, а сам претор, стоя в середине, спокойным и холодным голосом отдает приказания.

Заглушая рев бретонцев, резкие звуки трубы, ясные и понятные, как человеческий голос, передают приказания, и далеко слышны они сражающимся, внушая им отвагу и уверенность, внося порядок в момент замешательства.

Размахивая своими длинными мечами, бретонцы в белых туниках шумно устремляются в атаку.

Они уже засыпали ров и взяли приступом земляные укрепления. Но несколько раз суровая дисциплина неодолимого завоевателя отбрасывает их назад, и короткий меч римского солдата, защищенного широким щитом, производит страшную резню в рукопашной схватке. Однако осаждающие бросаются снова. Лагерь отбит и переполнен ими. Юный воин, исполненный боевого веселья, появляется там и сям, усыпая землю грудами врагов. Такие минуты стоят целых годов мирного существования. Вот наконец он достигает преториума.

Он почти подле орлов и безумно бросается к ним, чтобы торжественно поднять эти трофеи победы, но старик-центурион опрокидывает его к своим ногам. Товарищи уносят его, раненного, потерявшего сознание, истекающего кровью, но все еще держащего в зажатой руке древко римского штандарта. Они кладут его в фуру погоняют диких коней, и кони несутся галопом. Стук колес раздается в его ушах, когда они в беспорядке несутся по равнине. Затем…

Затем кроткая миссия исполнена. Голуби возвращаются к Прозерпине, и молодой, жизнерадостный, торжествующий победу бретонский воин пробуждается римским рабом.

Глава II
Под мраморным портиком

В самом деле, сон раба был нарушен стуком повозки, но как велика была разница между сценой, представившейся его отяжелевшим глазам, и теми картинами, какие проходили в его воображении, когда он находился в тенистом царстве сна!

Великолепный портик, поддерживаемый легкими колоннами из белого гладкого мрамора, защищал его от лучей утреннего солнца, уже распространявшего палящий зной, свойственный итальянскому климату. Гирлянды листьев и цветов представляли приятный контраст со снежной белизной величественных колонн, вокруг которых они обвивались, и гармонировали с нежной резьбой коринфских капителей. В больших и толстых каменных вазах в виде урн, расставленных через правильные промежутки по длинной линии, росли померанцы, мирты и другие густолиственные кусты, сильно отягченные цветами, и благодаря этому место казалось прелестным, уютным уголком. Прекрасные статуи стояли в нишах и высились в промежутках колоннады. Здесь мраморная Венера, в стыдливом сознании своей бесподобной красоты; там – великолепный Аполлон, лучезарный в своем божественном совершенстве. Рим не владел резцом с таким уменьем, как Греция, его наставница и мать искусств, но ничто из того, что может произвести искусство, создать гений или купить золото, не могло ускользнуть от руки, мощно держащей меч. И что удивительного в том, что шедевры и сокровища покоренных народов обогатили царственный город, владычествовавший миром? Там, где на ложе из искусно вырезанного дерева, покрывающего гору Гимет, лежал спящий раб, из ниши на него внимательно смотрела сова, высеченная до такой степени искусно, что ее перья, казалось, слегка раздувались от дыхания ветерка. Недаром за нее было заплачено столько золота, сколько хватило бы на покупку дюжины подобных ему рабов. Она была привезена из Афин, как образец художества скульптора, в своем религиозном рвении посвятившего ее Минерве. Утонченность, роскошь, даже излишество безраздельно царили всюду, начиная с самого входа в помещение римской матроны, и даже сама земля в портике, которой никогда не касалась ее нога, была заботливо и часто посыпаема песком, как будто она предназначалась для чего-то иного, а не для ног ее носильщиков и колес повозки.

Какая-то тишина или, скорее, какое-то торжественное спокойствие всегда царит около домов вельмож еще долго спустя после того, как люди низшего положения начнут суетиться, заботясь о своих делах или наслаждениях. Сегодняшний день, праздник рождения Валерии, был всегда свято соблюдаем, и теперь об этом говорили гирлянды, повешенные на колонны портика. Но как только этот красивый обряд был выполнен, молчание, казалось, снова воцарилось в доме, и принесший подарок от своего господина раб, сны которого мы описали, дошел до самых дверей и, не встретив слуг, сел в ожидании под приятной тенью. Истомленный зноем, он мог бы спать здесь до самого полдня, если бы его не разбудил стук колес повозки, явившийся странным продолжением его сна.

Остановившаяся под колоннадой повозка была не простой плебейской колымагой. Подъехав с бешеной скоростью, она порывисто остановилась, и запряженные в нее прекрасные кони загорячились и уперлись. Двухколесная повозка была сделана из прекрасно отполированного дерева – дикой смоковницы, с изящными инкрустациями из слоновой кости и золота. Спицы и ободки колес изображали виноградные листья и цветы, а на конце дышла, оси и хомута была в высшей степени тонко вырезана голова волка, того животного, которое, по историческим основаниям, всегда было мило воображению римлянина. Кроме возницы в повозке сидело только одно лицо, и благодаря такой незначительной тяжести она могла ехать с необычайной быстротой, в особенности когда в нее запряжены были такие четыре коня, как те, что в этот момент били копытами и гарцевали перед портиком дома Валерии. На шерсти молочной белизны резко обрисовывались их черные рты, а синеватый оттенок шерсти говорил об их чуткости и о восточном происхождении. Их шея и загривок были несколько толсты, и морда кругла, но широкая и длинная голова, маленькие дрожащие уши и растопыренные, налившиеся ноздри выдавали чистоту крови и говорили о быстром и долгом беге. Короткие, округленные крестцы, выпуклые мускулы, мясистые ноги и изящные копыта сулили силу и быстроту, отличающую самых благородных животных.

Роскошные бегуны были запряжены в ряд: средняя пара, почти так же, как в современном кабриолете, пристегнута к дышлу, шпильки которого были сделаны из золоченой стали, а две боковые лошади, приводившие повозку в движение посредством одного общего ремня, прикрепленного к обоим концам оси, могли свободно направлять свои движения куда угодно и сколько угодно брыкаться. И они, по-видимому, воспользовались своей свободой, как только было возможно.

Раб поднялся в ту минуту, когда одна из лошадей, встав на дыбы, прянула в сторону при виде неожиданного лица и, частью от страха, частью по дикости, громко фыркнула. Когда повозка проезжала мимо раба, ось задела его тунику, и возница, раздраженный беспокойством коней, или, может быть, просто, по нахальству, свойственному фавориту знатного человека, изо всей силы стегнул его своим хлыстом. Кровь закипела в бретонце от негодования, но с быстротой молнии его сильная рука предупредила удар и ремень закрутился за его ладонь. Он проворно вырвал оружие из рук кучера и уже готов был с лихвой отплатить ему за оскорбление, но остановился при виде невнушительной наружности своего оскорбителя.

– Я не сумею ударить девчонку! – презрительно крикнул раб, бросая хлыст внутрь повозки, к ногам пышно разодетого патриция, который, сидя в ней, забавлялся неудачей своего кучера с весельем, свойственным господину, потешающемуся над своим подчиненным.

– Славно сказано, ай да герой! – смеясь, воскликнул патриций и прибавил надменным и вместе с тем шутливым тоном: – А ей-ей, я много не поставил бы за того, с кем ты схватишься. Клянусь Юпитером, у тебя руки и плечи Антея. Чей ты, приятель, и что ты тут делаешь?

– Кабы я был на земле, я бы хлестнул его снова и на этот раз поудачнее! – вставил пришедший в азарт кучер, красивый юноша лет шестнадцати. Длинные, развевающиеся по ветру волосы его и богатый ярко-красный плащ выдавали в нем любимого и избалованного служителя. – Смирно, Сципион! Стой, Югурта!.. Ну, теперь лошади будут брыкаться по крайней мере час, повидавши такую отвратительную рожу.

– По-моему, Автомедон, тебе лучше оставить его в покое, – заметил господин, смеясь во все горло над досадой, написанной на лице его любимца. – Я бы советовал тебе для твоей же пользы поскорей удрать от человека с такой пастью, все равно как от быка, у которого на рогах клок сена. Ну разве ты не видишь, мальчуган, что он тебя проглотит за один раз? Только сумасшедший будет драться без уверенности, что ему удастся поколотить противника, не размозжив своих кулаков! Но что ты тут делаешь, приятель? – повторил он, снова обращаясь к рабу, который стоял, меряя допросчика безбоязненным, хотя и почтительным взором.

– Мой господин – твой друг, – отвечал он, – и ты ужинал с ним в последнюю ночь. Впрочем, не надо быть слугою Лициния и проводить свою жизнь в Риме, чтобы знать трибуна Юлия Плацида.

Усмешка польщенного тщеславия озарила лицо патриция, когда он выслушивал этот ответ, и теперь его лицо приняло одновременно хитрое и злобное выражение.

Всегда бесстрастное, это лицо было почти красиво, отличалось удивительной правильностью и озарялось рассудительным спокойствием, близким к рассеянности. Но когда он был возбужден каким-нибудь мимолетным впечатлением – что случалось иногда, хоть и редко – в усмешке, освещавшей его лицо зловещим пламенем, было что-то поистине дьявольское.

Раб был прав. Среди всех знатных лиц, толпившихся и теснившихся на улицах Рима в этот бурный период, ни одно не пользовалось такой известностью и не вызывало столько угодничества, лести, почета, ненависти и недоверия, как обладатель золоченой повозки. Теперь было не то время, когда можно быть прямодушным, не тот момент, когда можно не знать числа врагов или чуждаться друзей. Со смерти Тиберия императоры сменяли друг друга с ужасающей быстротой. Правда, Нерон умер от своей собственной руки, стараясь избежать справедливого возмездия за свои неслыханные преступления и пороки. Но его предшественник был устранен отравленными грибами, а наследовавший ему старик пал под ударами мечей гвардии, учрежденной им для того, чтобы отвратить насилие от своей поседевшей головы. Затем новый самоубийца передал порфиру Вителлию. Трон цезарей быстро сделался синонимом эшафота, и над царственной диадемой грозно дрожал дамоклов меч на такой тонкой нити, как никогда ранее.

Когда грозные политические конвульсии терзают государство, еще ранее дошедшее, так сказать, до степени кипения вследствие порока и всеобщего растления, тогда, по естественному закону, наверх всплывают нравственные подонки. Людям самым беспринципным, готовым всецело повиноваться своим инстинктам грабежа и наживы, удается достигнуть некоторой невысокой славы, некоторого сомнительного и непрочного успеха. В царствование Нерона, быть может, было только одно средство добиться расположения двора: нужно было только постараться сравняться с императором в жестокости и пороках. Дворец цезаря сделался тогда пристанищем беззакония и полной разнузданности. Сикофант, который по своей грубой чувственности весьма легко мог стать на один уровень с животным, открыто проявлявший свою утонченную дьявольскую жестокость и растление недужного сердца, на одно мгновение становился первым фаворитом своего владыки. Чтобы сделаться другом и советником цезаря, нужно было только быть непристойным, наглым, ничтожеством, человеком обжорливым и изнеженным, иметь увенчанный розами лоб, омраченный вином мозг и обагренные кровью руки. Изумленный народ в тупом ужасе чего-то ждал, смотря на то, как чудовище от одного бесчинства переходит к какому-либо новому ужасному празднику, готовит какие-нибудь замысловатые, многосложные пытки, какие только может вынести существо человеческое, или новый адский опыт, какой только может выстрадать тело, прежде чем душа улетит из своей темницы. И все это совершалось не над одной, но над тысячью жертв! Народ ждал, дивился и спрашивал себя, что же делают боги, видя, как божественное мщение спит перед лицом таких злодеяний.

 

Но день возмездия наконец наступил. То сердце, которое не мог смягчить призрак умерщвленной матери, не мог растрогать жребий беременной жены, убитой ударом ноги бесчеловечного супруга, это сердце ослабело, когда почувствовало приближение нескольких отчаянных солдат, и тиран, столь часто со смехом смотревший на текущую в амфитеатре, как воду – кровь, умер от своей собственной руки, умер так, как жил, убийцей и трусом до конца.

И с этой поры двор сделался местом, где всякий смелый и потерявший совесть человек мог быть уверен в успехе. Теперь на императорском троне сидел сибарит и обжора, когда-то сильные способности которого были притуплены и разрушены излишествами. Тело его опухло, глаза помутнели, силы были парализованы, и мужество исчезло под теми же влияниями. Дельный государственный муж, лукавый царедворец и счастливый воин поглощен был теперь только одной страстью, имел только одну цель, в которой сосредоточивалась вся его нравственная и физическая энергия, – он хотел только чудовищно есть, безмерно пить и допытываться, какими средствами может быть возбужден и раздражен пресыщенный аппетит, чтобы можно было есть и пить снова.

При таком властелине всякий человек, который помимо склонности к застольным наслаждениям обладал и хорошо развитым мозгом, хладнокровием и деловитостью, мог быть уверенным в достижении значительного влияния. Император высоко ценил того, кто освобождал его от хлопот о делах, кто собственным примером подзадоривал владыку к его грубым наклонностям. Немалую услугу Вителлию делал тот, кто мог покинуть оргию и отдать необходимое распоряжение по случаю непредвиденного затруднения, которое усыпленный рассудок цезаря не мог ни понять, ни разрешить.

Плацид не пробыл еще и месяца при дворе, как ему уже удалось заслужить императорское благоволение.

Необыкновенна была история этого человека. Патриций по происхождению, он воспользовался влиянием своей фамилии для получения военных степеней и еще в молодости достиг звания трибуна в Веспасиановой армии, занимавшей в то время Иудею. Никто не отдавался более полно и всецело наслаждениям азиатской жизни, чем Плацид, но при этом он обладал и многими достоинствами, необходимыми для солдата. Личная отвага или, вернее, беззаботность в отношении опасности являлась одним из замечательных его достоинств. Быть может, это достоинство составляет отличительную черту подобных ему людей, которые, обладая величайшей энергией и жизненностью, в то же время отличаются необычайным хладнокровием и самообладанием. Никогда трибун не представлял такого прекрасного зрелища, как тогда, когда все вокруг него было в тревоге и замешательстве. Однажды, при осаде Иотапаты, когда иудеи защищались с отчаянной энергией, отличающей этот отверженный народ, Плацид обратил на себя внимание Веспасиана хладнокровием и находчивостью, благодаря которым ему удалось спасти от смерти целый отряд солдат с их центурионом на глазах самого полководца.

Манипула, или, выражаясь современным военным языком, крыло когорты, находившейся в ведении Плацида, бежала на приступ, и первый центурион, в сопровождении вверенного ему отряда, был уже на стене, покрытой защищающимися. На осаждающих летели со стен стрелы, дротики, огромные камни, орудия, всевозможные снаряды и даже расплавленный свинец и кипящее масло. Прикрытый подвижным навесом, вождь колонны подвел свой таран к самой стене, а сзади, при помощи канатов и блоков, надвигалась огромная машина. Между тем иудеи, воспользовавшись моментом, успели привести в движение колоссальную глыбу гранита прямо над навесом и теми людьми и наступательными орудиями, которых он защищал. Еврейский воин в блестящих латах, держа одной рукой рычаг, приспосабливал его к колеблющейся громаде. Еще мгновение, и она обрушилась бы на головы осаждающих и похоронила бы весь отряд под своей огромной тяжестью. Со своего места, отмеченного орлом, трибун наблюдал за движением этих людей с тем вялым видом, какой у него был обыкновенно. Даже в этот критический момент лицо его не изменилось и голос, каким он передал стоявшему направо трубачу приказ трубить отбой, оставался спокойным и совершенно ровным. И хотя он вырвал лук у парфянского союзника, который лежал мертвым у его ног, с такой быстротой, какая почти недоступна самому искусному стрелку, однако в его движении не видно было никакой торопливости. Он уставил стрелу на тетиву, и в мгновение ока, когда гранит еще колебался на самом краю укрепления, стрела уже дрожала в промежутке между латами воина, вооруженного рычагом, и опасный враг лежал на стене в предсмертных судорогах. Прежде чем другой защитник мог занять его место, осаждающие отступили назад, увлекая с собой таран и прикрывавший его навес, а трибун, возвращая лук в руку убитого парфянина, спокойно проговорил:

– Одна спасенная рота стоит сотни наемников… Варвар, по крайней мере, самый главный из моих центурионов и храбрейший солдат в моей манипуле!

Веспасиан не способен был забыть подобный пример хладнокровия, и Юлий Плацид с этого дня был предназначен к повышению.

Вместе с отвагой трибун был одарен ловкостью тигра; отчасти он обладал даже красотой этого животного, и в нем было много черт, свойственных кровожадной природе последнего. Доблестный солдат считал бы унижением при каких бы то ни было обстоятельствах играть двойственную роль, но Плацид смотрел на всякое дело, способствовавшее его возвышению, как на почтенное. Этот счастливый игрок бесстыдно обманывал всех в Риме той горячностью, с какой он играл роль человека преданного наслаждениям, тогда как сам не упускал ни малейшего случая снискать расположение многих беспокойных умов. А в царственном городе было так много этих людей, вполне готовых сделаться его сторонниками, лишь бы добиться анархии и беспорядков. Погружаясь с головой в сумасбродства и наслаждения развратного двора, соперничая с цезарем в расточительности и превосходя его в оргиях, он не допускал ничего такого, что могло бы выдать его честолюбивое стремление, более серьезное, чем стремление выделяться в каких-нибудь пустяках, и могло бы возбудить подозрения в том, что он не только думает о пирах, роскоши и модных сумасбродствах, но и таит гораздо более глубокие намерения. Между тем, в этом сильном уме слагались планы и скрывались мысли настолько пылкие, что от них могли бы завянуть розы, украшавшие его чело.

Может быть, капля греческой крови, текшей в его жилах, присоединяла в нем к отваге и терпению римлянина ту изворотливость, какая свойственна заговорщику и интригану. Это происхождение сказывалось в его словно выточенных чертах лица и во всем телосложении. В его характере, как говорилось, было сходство с тигром, и в движениях видна была гибкая грация этого животного. Он был немного выше ростом, чем его соотечественники, но все его тело отличалось удивительной пропорциональностью, говорило о силе, соединенной с ловкостью и выносливостью. Если бы он был захвачен, как Милон, он выпутался бы из своего критического положения с гибкостью змеи. Что-то напоминающее гада было в его маленьких сверкающих глазах и в перламутровой белизне кожи. Всякая женщина, достойная этого имени, с отвращением и презрением отвернулась бы от этого взгляда, сколь бы он ни был блестящ. Несмотря на всю его красоту, ни один ребенок не осмелился бы с доверчивостью смотреть ему в лицо. Правда, мужчины мимоходом оглядывались на него, но гладкий лоб и злобный, отталкивающий взгляд не могли вызвать их симпатии. Люди же трусливые и суеверные испытывали при виде его дрожь, отступали назад и отворачивались от него, боясь дурного глаза.

И однако, в своей ослепительно-белой тунике, в ожерельях из золотых звеньев, в поясе, украшенном драгоценными камнями, в вышитых сандалиях, в темно-фиолетовом, почти пурпуровом плаще с широкими складками Юлий Плацид не был недостойным представителем своей эпохи и своего сословия и мог служить верным образцом богатого и сумасбродного римлянина.

Таков был человек, стоявший в своей повозке у дверей Валерии и скрывавший под маской беспечности сильное нетерпение узнать новости от своей повелительницы.

1Первая глава представляет собой род пролога, где автор в отрывочных картинах, смутно проходящих в уме спящего героя романа, предлагает читателю сведения о его жизни до той поры, когда он выступает на страницах книги. Надлежащее разъяснение этих отрывочных и смутных картин дается в своем месте на протяжении романа. Царица ада – Прозерпина, супруга Плутона, по мифологии, посылающая голубей, приносящих сны человечеству.
2Орлы – знаки римских легионов, заменявшие у римлян знамена во времена республики и империи. Синоним римской армии.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»