Бесплатно

Молодой Бояркин

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

серым, так же как в детстве бывали брусничные дни, если он ходил с матерью в лес, и

вечером перед глазами плыли красные ягодки.

Долго Бояркину казалось, что серые дни можно лишь нумеровать и с удовольствием

вычеркивать в календарике. Радостных событий на эти месяцы было немного.

…Как-то под теплым южным дождем смотрели представление театра музыкальной

комедии… Осенью в подшефном колхозе убирали виноград и объелись им, а пропитанные

соком белые робы с трудом отстирали содой… Соревновались в море на шлюпках, весло

было сырым и тяжелым, оно то глубоко уходило в воду и его невозможно было сразу

вытащить, то попадало между двух гребней и, лишь лизнув поверхность, ударялось о весло

товарища. Старшина на руле неправильно сманеврировал – шлюпки сблизились, и весла с

треском перепутались. Потом отдыхали и любовались какой-то передержанной морской и

небесной голубизной. Кто-то из ребят осторожно приподнял мутноватую медузу, а когда

опустил ее, то она медленно растворилась в воде, словно сама была водяным сгустком…

Именно таких-то романтических впечатлений и требовала душа, но душа эта

постепенно мужала, мудрела и начинала видеть еще, может быть, большую ценность других

впечатлений.

…В один из многочисленных трехкилометровых кроссов он пришел к финишу

третьим из взвода, обставив даже тех, кто считался более сильным. После этого тошнило, и

почему-то сильно ныли зубы… Когда был шестикилометровый марш-бросок, взял на себя

чужие автомат и противогаз, но в норму спортивного разряда уложился… Шли строем с

песней, и вдруг возникло такое чувство единства со всеми, что захватило дух… К вечеру так

устал, что не смог сложить робу правильными кирпичиками. Старшина несколько раз

разбрасывал ее, заставляя складывать заново, и вдруг, отодвинув Бояркина, его робу сложил

товарищ – Костя Гнатюк из Днепропетровска.

* * *

Во время морского дежурства в ходовой рубке тесно и шумно: прокладывают

маршруты и отдают команды вахтенные офицеры, гудят приборы, поступают доклады с

боевых постов, корабль вибрирует от работы спрятанных внизу двигателей. Поэтому теперь

здесь кажется особенно спокойно. Приглушенный шум дождя воспринимается

умиротворяющей тишиной. Совсем светло – до подъема десять минут.

Давно уже в этом особом мире Бояркин имел свое место. В последние полтора года на

его фамилию приходили газеты и журналы. Каждого человека из небольшого экипажа он

знал лучше, чем себя, хотя настоящих друзей не нашел. Много товарищей-

радиотелеграфистов было на других кораблях бригады, в базе, на береговых постах

технического наблюдения. К Бояркину на Балтику приходили письма с Дальнего Востока, с

Амура, с Черного и Каспийского морей от товарищей по учебному отряду. К середине

службы эта переписка ослабла, а кое с кем и прекратилась, но чувство общности,

связанности осталось.

Письма от родителей приходили редко. Еще реже писали школьные товарищи.

Особенно нравились Николаю письма Игорька Крышина. Теперь он заканчивал четвертый

курс музыкального училища. Год назад женился. Его женой стала Наташа Красильникова.

Николай давно знал об их дружбе и понимал ее. Сблизиться им помогло то, что они

оказались вдвоем в незнакомом городе. Бояркин снова завидовал Игорьку – и тут у него все

удачней. Интересная, должно быть, получилась у них семья – он музыкант, она биолог.

Теперь Николай любил их обоих. Игорек прислал однажды стихотворение, посвященное

фронтовику-танкисту, хозяину дома, в котором они снимали комнату. Стихотворение

начиналось так: "Глубокие шрамы на лицах имеют свою выразительность…" Видимо, Игорек

о многом передумал. "Знаешь, вырастаем мы как-то незаметно, – дописал он прозой, – и суть

нашего роста в том, что мы начинаем подпирать то, что лежало пока на плечах других, Надо

понять, что сейчас именно наше поколение – самое крайнее из всех существовавших.

Именно мы отвечаем за все. Нам часто напоминают об этом, но до нас не доходит. А ведь от

этого не отмахнешься, ведь иначе-то и быть не может. Это независимо от нас… Уж извини за

мой высокий слог…" Бояркин ответил ему не менее высоким слогом, сознавшись, что Игорек

высказал и его мысли. "Лучшего друга у меня не будет никогда", – думал Николай.

Пережидая минуты до подъема, Бояркин стоял, навалившись на заклиненное рулевое

колесо. Бетонный причал блестел, как лакированный. Отблескивали темно-синие корабли,

припавшие к бетонной руке земли. Чехлы на скорострельных пушках почернели, и пушки

стали похожими на больших добродушных куриц, усевшихся на носу и корме каждого

корабля. На пирсе у трапов, втянув головы в воротники плащей, стояли вахтенные. До

присвоения старшинского звания Николай тоже дежурил у трапа и знал, что сейчас самое

неприятное для вахтенных не дождь, а медленное, тягучее время, от непроизвольного отсчета

которого невозможно отвлечься. Но этим-то временем Бояркин в свое время неплохо

воспользовался. На гражданке ему было некогда разбираться в себе. А уж про учебный отряд

и говорить нечего, но именно тогда – в стиснутое время учебки, окончательно перестав

принадлежать себе, он ощутил неотложную потребность разобраться. Наверное, это было

своеобразным инстинктом самосохранения, потому что личность уже проступала в нем и

требовала определения своих первых границ. Но возможность для этого появилась только на

корабле, когда Бояркин выучил необходимые инструкции, освоился с обстановкой и стал

заступать вахтенным у трапа. Вот тут-то и обнаружилось, что для разбора вовсе не требуется

уйма времени, как думалось раньше. Уже к третьему часу первой вахты тренированное

мышление разбросало по полочкам все картины и впечатления, отмело ложное, перетасовав

не только прожитое, но и предполагаемое на будущее. В следующие четыре часа вахты все

это от начала до конца пролетело уже несколько раз, как ускоренная кинопленка. А после

нескольких вахт оказалось возможным всю свою девятнадцатилетнюю жизнь, идущую уже

готовыми, отшлифованными картинами, просматривать в несколько минут. Можно было

даже подобрать воспоминание по настроению и, словно нажав на какую-то условную

клавишу, остановить и пожить им. Конечно же, всю службу, а особенно последний год,

Николай нажимал "клавиши", связанные с домом. Теперь он, как никогда, уверенно знал, что

только в Елкино самое жаркое солнце, самая ласковая земля, самый белый снег, самая

зеленая трава и конечно, самый теплый дождь. А дождь… Ох, уж этот дождь… О нем можно

вспоминать бесконечно. Там, в Забайкалье, в детстве он был совсем особенным.

…Когда над сопкой Крутолобой собирались сизые пузатые тучи, на село наваливалось

какое-то трудное ожидание. Тяжелое освежающее дыхание приближающегося дождя

заполняло все пространство улиц и огородов. Широкие, добрые черемухи в палисадниках не

могли даже шелестеть. Воробьи не чирикали. Люди отрывались от своих дел и смотрели

вверх, прикидывая, сколько воды в небесных цистернах. Первые капли – редкие, будто из

сита, с тупыми хлопками падали в пыль, печатая черные точки, число которых увеличивалось

мгновенно. Но эти капли были пока еще от самой ядрености туч, от переплескивания их

через край. Затем с неожиданным сочным грохотом небо лопалось, и вода уже сплошным

гудящим потоком обрушивалась на землю.

Николай и сейчас помнил ощущение скользкого крыльца, когда он в трусах выбегал

под дождь, помнил щекочущий холодок скользнувших вдоль хребта струек, заставляющий

остановить дыхание и обхватить себя руками. И теперь еще он ясно видел молодое лицо

своей матери, которое в такие минуты было особенно счастливым. Летом, когда дождь был

желанным гостем, она в легком, облипающем платье шла в огород с лопатой и направляла по

бороздам мутные потоки воды. Ее глаза весело смотрели на то, как бодро распрямлялись от

спасительной прохлады листья огурцов, помидоров, гороха, моркови, ботва картофеля, как

особенно ярко начинал зеленеть лук-батун. Петух, с самого начала позорно спрятавшийся

под крышу стайки, тоже чему-то радовался и победно кукарекал из укрытия. Николай с

добела выгоревшей мокрой головой шлепал по огороду, глубоко проваливаясь в размякшей

черной земле.

– Скажи дождю-то, пусть еще припустит, – кричала ему мать, – пусть хоть шелуху-то

на твоем носу примочит.

Николай начинал во все горло припевать:

– Дождик, дождик припусти, мы поедем во кусты, бо-огу молиц-ца, царю клониц-ца!

У царя была жена, отворяла ворота – ключиком, замочиком, шелковым платочиком…

А дождь катился по стриженой голове в глаза, попадал в рот и казался совсем-совсем

безвкусным.

– Мокни, мокни, – смеясь, говорила мать, – больше вырастешь…

Воспоминания были словно озарены каким-то светом. Откуда брался этот свет? Не

могло его быть в темную, трескучую грозу, и ведь, наверное же, неприятными были тогда

холодные струйки, но вспоминалось это светло. Значит, свет был особым эффектом самого

воспоминания. Все живое на земле от света: каждое существо, растение, лист усваивают его

и как бы в самих себе образуют маленькие солнца. А у человека от солнечного света

образовалось и вовсе удивительное – душа (тут уж солнце достигло вершины своего

воплощения). А так как воспоминания и мечты живут в этом солнечном доме – душе, то

потому и кажутся освещенными.

В последний год Николай почти каждую ночь видел во сне родителей, сестренку

Анютку, бабушку Степаниду, черемуху в палисаднике, собаку Левку, дом с потрескавшимися

 

бревнами. Приснилось как-то, что с внутренней стороны дома стены тоже не штукатуренные,

а бревенчатые, только побеленные. А в кухне, перегораживая угол, прибит шкаф, похожий на

синий наличник со ставнями. Наяву Бояркин этого не помнил. Написал матери, и она

ответила, что такой шкаф и вправду висел у них на кухне, и стены сначала были не

штукатуренные, но Николай был еще совсем маленьким, и удивительно, как он это запомнил.

Часто между вахтами, отдыхая в каюте на рундуке, Бояркин включал слабую

желтоватую лампочку над головой – совсем как в купейном вагоне, и начинал представлять,

как он идет по улице Елкино. Он специально тормозил память и, действительно, словно шел

шаг за шагом, и начинал видеть не замечаемые раньше подробности: заборы, крыши, трубы,

шероховатый с тупыми углами валун у почты, беленый штакетник Кореневых, земля у

которого всегда была вытоптана подковами, резные наличники у Трофимовых, молоденькую

листвянку в палисаднике Крышиных… Так "доходил" он до школы или клуба, на высоком

крыльце которого он мог в этот момент по памяти сосчитать ступеньки. В последние два года

сквозь радость воспоминаний у него всегда проступала горечь: не было у него теперь дома –

родители продали его и переехали в соседний район в какое-то село Ковыльное, о котором

Николай никогда не слышал. Целых два месяца после этого молчали родители, а потом

написали уже с нового места. Николай получил письмо как раз перед выходом в море.

Прочитав, не поверил, и даже новый штемпель "Ковыльное" его не убедил. Вахта, на

которую он тут же заступил, оказалась очень напряженной, и думать о постороннем было

некогда. Сменившись, Николай добрался до рундука и сразу же заснул (в тот день очень

сильно качало), но спал с тревогой и не уютом на душе. Снова приснился дом. Бояркин

проснулся. "Исполнилась бабушкина мечта, – думал он, – теперь все ее оставили. Конечно, и

на моих она повлияла. Эх, бабушка, бабушка, ведь ты же сама-то никогда не жила в отрыве от

всего своего. Неправильно все это… Я приеду в Елкино как гость… И все-таки сначала

пройдусь по улице до своего дома. Около ворот поставлю чемодан и присяду на лавочку. Еще

раз кругом осмотрюсь. Соседи удивятся – куда это я приехал, неужели не знаю, что уже не

живу здесь? Потом я войду в дом, а там какие-то чужие люди, чужие стулья, ботинки, чужой

запах. А может быть, там будет пахнуть и хлебом, но уже не тем, что стряпала мать.

Сбиваясь, я начну объяснять новым хозяевам, что я тоже когда-то жил в этом доме и мне

хочется посмотреть. Им будет неловко, но они разрешат, и я начну ходить, искать знакомые

предметы, мысленно восстанавливая все, как было. И, конечно же, мне покажется, что все

новое не подходит дому. Хозяева, может быть, попытаются меня разговорить, но мне будет не

до разговоров. Я попрошу разрешения посмотреть в садочке ранетки, которые мы сажали все

вместе и которые потом так и назывались: мамина, папина, Анюткина, Колькина. Анюткину

ранетку, возможно, выбросят, потому что она переродилась в дикую яблоню, но три

остальных разрослись, и как раз должны будут цвести. Я ведь так и не попробовал с них ни

одного яблочка. Потом я пойду к бабушке, и даже после такой разлуки она встретит меня, как

ни в чем не бывало. Мы сядем пить чай, я буду, обливаясь потом, пить его как можно больше

и говорить, что такого чая на всем Балтийском море нет. Бабушка будет мне много

рассказывать о своем житье-бытье, вспоминая со смехом даже несмешное. И будет мне очень

рада… Эх, неправильно она поступила, поговорить бы с ней…"

Когда Николай воображал эту новую картину возвращения домой, в каюте стоял гул от

двигателей и, как открылась дверь, было не слышно. В самый последний момент Бояркин

заметил свет, упавший из коридора, и быстро отвернулся к переборке.

– Коля, Коля… Бояркин, – притронувшись к плечу, тихо окликнул его дежурный по

кораблю.

– Сейчас встану, – сказал Бояркин.

Дежурный мгновенье постоял рядом, не понимая, почему радист не оглядывается, и

вышел. Николай вытер слезы и глубоко вздохнул. Было уже два часа ночи – время заступать

на очередную вахту – до семи часов утра. Потом с семи до двенадцати отдых, и с двенадцати

до шести – снова вахта. Не так-то легко нести двум человекам круглосуточную радиовахту.

И так будет продолжаться еще девять суток. Потом отдых в базе – и все сначала. Впереди еще

целых два года, состоящих из приказов, вахт, морзянки…

…Теперь же вся служба была позади. Служить оставалось считанные дни. Бояркин

стоял, продолжая смотреть на пирс, – было даже удивительно, что совсем скоро он сможет

видеть что-то другое, а не эти корабли, воду, чаек… Потом, конечно же, все это начнет

постепенно стираться из памяти, теряться целыми кусками, но это потом, а сейчас,

пожалуйста, – вот он, корабль, и на нем можно рассмотреть каждую заклепку.

Когда до подъема осталось две минуты, Николай обнаружил, что дождь прекратился,

оставив на пирсе множество светлых луж. Сначала Бояркин наметил сразу после подъема

объявить приборку, но теперь отменить зарядку уже не имел права. Для того чтобы понять,

какая форма одежды должна быть на зарядке, он вышел на ходовой мостик. В уши ворвался

гомон чаек, щедрый плеск воды. Воздух был сырым и холодным. Николай заложил руки за

голову и потянулся – самому бы сейчас немного пробежаться. Вернувшись в рубку, оп

заметил на рукаве голландки несколько капелек. Они были как шарики, но с сукна не

скатывались. Николай стал поворачивать их к свету, чтобы рассмотреть получше, но попутно

скосил взгляд на часы и, увидев минутную стрелку ровно на двенадцати, дал три длинных

звонка по кораблю.

– Команде вставать! Команде вставать! – строгим голосом объявил он по корабельной

трансляции. – Приготовиться к выходу на физзарядку! Форма одежды – голландка, берет.

Он выключил тумблер и услышал, что то же самое заканчивают объявлять на

соседних кораблях. Теперь уж все: рабочий день начался, и мысли о постороннем – в

сторону. Николай еще с минуту задержался в тихой ходовой рубке, делая необходимые

записи в вахтенном журнале. "Каким же я все-таки дураком-то был", – подумал он, сбегая

вниз по трапу и снова мимолетно вспомнив про свой особенный, будничный день.

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

То, что одних воспоминаний да мечтаний для работы головы недостаточно, Бояркин

понял очень скоро. Однажды, неся вахту у трапа, он остановил ленту воспоминаний на Жене

– дурнушке в желтом беретике, снова мысленно побродил с ней по парку, отчего даже слегка

заныло сердце, и принял историческое решение. "Человеческие мозги – как жернова, – так

сформулировал он его. – Мозги перемалывают все, что в них попадет. Но нельзя допускать,

чтобы там перемалывалась пустота, потому что она тоже может стать твоей составляющей. В

голове должно быть все постоянно заполнено и натянуто – слабина недопустима. Ты имеешь

право заниматься каким-либо делом только в том случае, если совершенствуешься в нем. Ты

не имеешь права делать что-либо хуже, чем можешь. Только так ты можешь определиться в

личность".

После вахты он отыскал значение слова "личность" в философском словаре и сначала

ничего не понял. Пришлось справиться и о других непонятных словах: "индивид",

"социальность", "объект", "психика"… Глубина этих определений потрясла его. Но когда

Бояркин, в конце концов, дошел до слова "философия" и обнаружил, что оно

расшифровывается как "любовь к мудрости", то его охватил прямо-таки восторг. С этого

времени словарь перешел в его шкафчик. Почти целый год Бояркин с его помощью

терпеливо штудировал учебник "Основы философии". Со школы он усвоил лишь то, что

философия для нормальной головы великовата. Поначалу было трудно, и, подстегивая себя,

он решил, что если отступит, то должен будет на всю свою остальную жизнь официально

признать себя безмозглым бараном… Но самообразование оказалось радостным – никогда

еще Николай не ощущал такого обильного притока полезных знаний. Свою методику

самообразования он назвал "способом отдирания", потому что ему приходилось буквально

вырывать каждую мысль из книги, из букв, из слов. При чтении он через строчку, часто через

слово отрывал взгляд от книги и повторял какую-либо мысль, пытаясь вообразить ее

принадлежащей уже не книге, а ему самому, пытаясь слить ее уже с известным. Это было

очень важным – не откладывать новую мысль в какие-то запасники, а тут же задействовать ее

в свою основную мыслительную работу, и очень часто выходило так, что новые истины

разъясняли какие-то старые понятия, впечатления, становясь как бы скелетом всего опыта.

Бояркину понравился даже сам процесс этого самообразования, весь секрет которого он

сводил к простому – к умению правильно читать. "Плохо нас этому учат в школе, – думал он,

– если бы школа за десять лет научила правильному чтению, то уже одним этим она

выполняла бы свое предназначение процентов на пятьдесят".

У товарищей по кораблю штудирование Бояркиным такой "нудной" книги вызывало

недоумение. Дальше всех пошел гидроакустик Трунин, широкоплечий, с большой круглой

головой, любивший в свободное время поиграть гирями, – Николая за его занятия он просто

возненавидел. Надорвавшись над этой дисциплиной в индустриальном техникуме, гиревик

Трунин признал себя безнадежно тупым и ополчился не только на эту мудрую науку и

преподавателей, но и на любого, заикнувшегося о философии. Как-то между делом Николай

почти на пальцах, минуя специальные категории, объяснил Трунину один из философских

законов. Тот удивился неожиданной простоте и сказал, что все равно это ерунда.

– Зачем тебе это надо? – спрашивал он с подозрением. – Наверное, карьеру хочешь

сделать. Ну, давай, давай – с этим ты далеко прыгнешь.

– Я пытаюсь разобраться в том, что меня окружает, – объяснял Бояркин, – что в этом

особенного? Безразличие к этому куда удивительнее. До армии одна серьезная девочка

сказала мне, что я не личность. Уж не знаю, насколько личность была она сама, но мне это до

сих пор покоя не дает. Вот я и пытаюсь разобраться в жизни.

– А что в ней разбираться? Жизнь – это большой бардак, – с усмешкой сказал Трунин.

– Ну, я-то так не думаю. Изучение философии как раз и соединяет все куски. Хаосом

мир кажется тому, у кого в собственной голове хаос.

Теперь, когда Бояркин стоял у трапа – неважно, ночью или днем, в дождь или в ветер,

все его мысли походили на пространные философские монологи: он весь пропитался

философией и, глядя на мир, убеждался, что и мир пропитан ею же. Захватившее его новое

воззрение привело даже к одному значительному внутреннему открытию.

Нынешней весной, после одного из последних выходов на границу, Бояркин, закрыв

радиовахту, как обычно, некоторое время посидел в радиорубке, с удовольствием слушая

затихание механизмов и приборов по всему кораблю. И в этот раз после морского дежурства

Николай ощущал обволакивающее все тело утомление от качки, очень сильной на их

небольшом корабле, от напряжения длительных радиовахт. Потом он поднялся на ходовой

мостик и, взглянув на берег, ахнул. Пока они были в море, там произошло главное

превращение года – весь берег зеленел. И это при том, что здесь, на длинном пирсе,

тянущемся с суши, оставалась атмосфера зимы с сыростью и с холодом металла. Потом,

шагая по пирсу к этой зелени, Бояркин как будто переходил из одного измерения в другое, а

пирс служил переходным шлюзом, чтобы глаза, уши, легкие, кожа привыкали и

перестраивались постепенно. Впереди закипало чириканье воробьев, оттуда доносило

запахом влажной земли и листьев. Морской ветер у берега приглушался, и солнце все

теплело. Наконец, Бояркин остановился и с минуту смотрел на кусты, на траву. Потом,

убедившись, что никто его не видит, нырнул за ряд акаций и лег на траву, расправив под

головой полосатый гюйс. Он долго лежал, раскинув руки и до головокружения глубоко дыша.

Николай словно заново обнаруживал у себя ощущения, а через них и этот мир: зеленый,

звучащий, пахучий, ласково-шероховатый. Глаза его приобретали такую зоркость, что видели

ворсинки на листьях и каждый листик даже на самых высоких ветках. Бояркин слышал

шуршание муравья, чувствовал спиной прохладу и еле заметную неровность земли. Каждая

 

мелочь: травинка или камешек – необыкновенно яростно и обнажено свидетельствовали о

какой-то самой живой, самой реальной реальности всего окружающего и самого Николая. В

эту удивительную и даже странную минуту все ощущения работали осознанно – ум, сердце и

душа жили с особой силой. Воображение и мышление были легкими, как вздох, и он

почувствовал себя слитным со всем сущим. Каждая минута его жизни увиделась частицей

катящегося валом океана времени. Много разнообразных мыслей и мгновенных ярких картин

пронеслось в голове. Он увидел распаханную, парную землю в огороде, себя верхом на

вспотевшей лошади, тянущей борону; пятки у него голые, а бока у лошади горячие, упругие

и ребристые. И тут же он увидел себя вместе с Гриней на лугу под дождем. И что-то и еще…

Но тут же почти в единой картине с прошлым он увидел и широкое настоящее. В гудящем

потоке видений все мелькало, проносилось: люди – родные и просто знакомые, различные

события, дожди, ветры, перестук вагонных колес, шум воды за бортом, городская пестрота

улиц и все, все, что в эту минуту существовало в мире, и было ему известно. Это был лик

мгновения, увиденный как бы на изломе.

Уже в следующую минуту Николай сидел, потряхивая головой, и озадаченно смотрел

по сторонам. С ним только что случилось что-то такое, от чего мир стал еще родней и ближе.

"Что же это было за движение? – удивленно подумал он. – Может быть, движение самой

материи? Не знаю, но, боже мой, какое, оказывается, счастье, ощущать себя частицей этого

всемогущего движения, какое счастье в осмысленном подчинении ему. Я словно очистился.

Как хорошо, остро, очерчено я себя чувствую теперь. Вот он – я. В эту минуту я осознаю

себя, я осознаю, что я живу. Я живу. Я живу-у!"

Николай долго еще потом думал про это странное событие, пока не отнес его к

некоему особому поэтическому моменту. К концу службы Бояркин все поэтическое считал

слишком несерьезным, легкомысленным, но этом примере пришел к выводу, что

возвышенная сфера неплохо помогает разобраться в самых реальных серьезных делах,

понять истинность ценностей.

Состояние, возникшее однажды само собой, он научился потом вызывать намеренно.

Для этого он сосредоточивал свои ощущения, пытаясь всесторонне: со звуками, с запахами, с

цветом, даже с ощущениями температуры – осознать реальность одной минуты, Этот момент

Бояркин назвал ОСОЗНАНИЕМ, которое, как он считал, необходимо для чистки души, для

корректировки себя, для инспекторской проверки своей личности. Ничего не поделаешь –

если в тебе появляется личность, то должна появиться и ее гигиена.

Бояркин любил читать о таких феноменальных способностях человека, как

запоминание громаднейших текстов, вычисление математических корней быстрее машины,

но, желая развить свое ОСОЗНАНИЕ, он мечтал научиться мыслить так широко, чтобы

удержать в сфере свободного мышления одновременно десятки, сотни различных категорий,

фантазий, картин с запахами, с цветом, со звуками. Более того, научиться ощущать каждую

свою минуту не только средоточием прошедшего и будущего своей жизни, но прошлым и

будущим всего человечества, Овладеть бы вообще всеми чертами характера, чувствами,

эмоциями, свойственными людям. И ни в коем случае не самоограничиваться, стараясь

захребтоваться в каком-то постоянном, определенном образе. Совершенствование-то как раз

и состоит в "расхребетывании". Человек должен быть многомерным – это его нормальное

состояние, к которому он обязан стремиться.

Конечно, от таких теоретических размышлений до практики было очень далеко –

слишком много внутренней силы потребовалось бы для такого мироощущения. Но мир

Бояркина расширялся. Теперь Николай знал способ неограниченного увеличения своей

жизни. Для этого вовсе не нужно было нестись в ракете со скоростью света. Жизнь нужно

увеличивать наполнением, охватом, надо идти не одной, а как бы несколькими

параллельными дорожками – жизнями людей, живущих рядом. Включи их жизни, их

личности как бы в сферу своего мироощущения и живи вместе с ними. Вся твоя жизнь – это

прохождение сквозь жизнь других. Твоя жизнь принадлежит и твоим родителям, и любимой,

да и вообще всем людям. Для одного ты проживаешь минуты, которые с ним провел, для

другого секунды, пока показываешь, как пройти на такую-то улицу, еще для кого-то доли

секунды, когда в толпе он случайно задержал на тебе взгляд. Но точно так же тебе

принадлежит жизнь всех. Твое "я" – это то, что хоть раз увидено, что помнится, это все

переданное от родителей, от соседей, от всех людей, которых ты тоже хоть на секунду

увидел, от людей, о которых слышал хотя бы краем уха. И даже одно знание того, что на

земле живет сейчас четыре миллиарда человек, а не два или двадцать – тоже что-то дает

твоему "я". Но как идти этими параллельными дорожками? Как проникать в людей? Николай

обратил внимание на то, как много может сказать о человеке одна его случайная фраза. Он

любил разговаривать с гидроакустиком Барсуковым, служащим по второму году – тот был

начитанный, умный, рассудительный. Не умел он только отстаивать свои, часто очень

правильные, взгляды. Николаю это было непонятно. И вот однажды, рассказывая об офицере,

который не согласился с каким-то его предложением, Барсуков обмолвился: "Что поделаешь,

у взрослых есть привилегия делать все по-своему. ." Реплика прояснила сразу многое.

Оказывается, матрос Барсуков все еще считал себя ребенком. Поразмыслив, Николай сделал

вывод, что человек даже единственным словом говорит о себе и своей жизни все, да и не

только словом, но и ноткой в голосе, и взглядом, и положением пальцев, и позой. Человек, в

этом смысле, не может быть скрытным, да и до того ли ему с его повседневными заботами? В

каждом человеке, как понял Бояркин, существует некий камертон (не всегда, правда,

постоянный), который задает частные мнения, предвзятости, слова. Если прислушаться, то в

общении каждый человек "звучит" по-своему. Значит, надо уметь его слышать,

воспринимать. Конечно, сначала, до приобретения опыта, необходим скрупулезный анализ, а

потом анализ должен свернуться в один краткий, как щелчок фотоаппарата, момент. Взглянул

– и чужой человек известен тебе так же, как любой встречный на сельской улице. Пожалуй,

это было бы уже умение почувствовать, а не умение понять. Вот, собственно, вершина самого

полного "овладения" каким-либо человеком – в чувствовании его.

К концу службы Бояркин понял, что ему нужно быть не инспектором уголовного

розыска, а просто школьным учителем. В милиции он собирался работать для того, чтобы

бороться с такими, как Кверов. Но с ними надо не бороться. Надо сделать так, чтобы они не

появлялись. Кто в Елкино не знал, например, об одном "воспитательном" методе его отца,

лесничего Ивана, который несколько раз зимой оставлял Виктора в лесу с одним топором? С

утра до вечера сын должен свалить, раскряжевать и стаскать в кучу несколько кубометров

дров. В юности, совпавшей с войной, Ивану пришлось немало повкалывать, и он хотел тем

же методом сделать человека и из сына. Но Ивана заставляла работать сама жизнь, а Виктор

не видел смысла такой работы – дома были и пила и даже бензопила, да и дров всегда

хватало. Вот этот-то и еще некоторые фокусы отца озлобили Кверова, извратили в его глазах

самую суть труда, внушили веру в культ силы, которой он вынужденно подчинялся и при

помощи которой утверждался потом сам. В этом был смысл его жизни. А Генка Сомов этот

смысл как бы отвергал. Поэтому-то и был он самым ненавистным врагом. "Не нужно

ненавидеть людей за плохое в них, – объясняя свой поворот, писал Николай Игорьку и

Наташе Крышиным. – Этим ничего не изменишь и не достигнешь. Что же делать? А только

одно – с самого начала, с детства жить с ними одной жизнью, не давая заболеть недобрым ".

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

С очередного морского дежурства корабль вернулся утром, застав город еще под белой

пеленой тумана. Когда двигатели смолкли, то оказалось, что все говорят громче, чем надо. По

правилу день швартовки был объявлен днем отдыха. Сразу же кто-то из молодых отправился

на базу за почтой, а остальные стали ждать его в столовой у телевизора. Как обычно в такие

дни настроение у всех было приподнятым. Сегодня можно было расслабиться: прочитать

письма, просмотреть пачку газет, помыться в душе, а вечером лечь в свежую постель

счастливым уже от того, что в эту ночь тебя не поднимут на вахту. Кроме того, сегодня не

будет ни качки, ни шума, ни вибрации. Покой – это, оказывается, и есть блаженство. Корабль

выходил в море через каждые десять суток и через столько же возвращался. И за службу

таких радостных возвращений было много. Впрочем, выходы в море тоже были радостными.

Всегда перед выходом на борт приходил комбриг, капитан первого ранга. Он командовал

кораблем еще в войну. Команда, выстроившись на баке, стояла перед седым комбригом во

всем рабочем: в синей робе, в беретах, в грубых кирзовых ботинках.

– Приказ номер… – объявлял комбриг хриплым голосом, – приказываю выступить на

охрану государственной границы.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»