Читать книгу: «Бог, которого не было. Красная книга», страница 3

Шрифт:

Азм еще пока есть, но это ненадолго

То, что я видел в луже, напоминало сон. Странный какой-то сон, такой – справа налево сон. Я сначала ничего не понимал, причем как-то справа налево ничего не понимал. А потом увидел мерцающие буквы в луже. Я думаю, что так должны мерцать бриллианты. Я вообще думаю, что слово «мерцать» придумали исключительно для бриллиантов. Все остальное может сиять, блестеть, сверкать, переливаться и даже опалесцировать – не знаю, что это такое, но неважно, – мерцать могут только бриллианты. И тем не менее буквы в луже мерцали. Причем справа налево мерцали. Умешчул к ьнзиж минемзи. Ьдялб, подумал я справа налево. Ну потому что вспомнил, что уже был в этом сне. Давно, когда сны еще были большие, а мне подарили первую бритву. Phillips с четырьмя плавающими головками. Это была бритва на вырост – в четырнадцать лет брить мне было нечего.

Четырнадцать лет, брить нечего, но Габриэля Гарсия Маркеса я уже прочитал. Нет, не «Сто лет одиночества» – полковник Ауреалиано Буэндиа войдет в мои сны чуть позже. Примерно через полгода. Полковник будет лежать в гамаке из моих снов, не снимая сапог, и курить в форточку. Хотя откуда взялась во сне форточка – непонятно. Но это все будет потом.

А первым моим Маркесом была «Невероятная и печальная история о простодушной Эрендире и ее бессердечной бабушке». Четырнадцать лет, брить нечего, а тут еще «Невероятная и печальная история о простодушной Эрендире и ее бессердечной бабушке». Эрендире, кстати, тоже едва исполнилось четырнадцать.

Они жили в огромном доме – бабушка, внучка и страус. Эрендира купала бабушку в мраморной ванне, когда подул ветер несчастий. Ну это так на колумбийском называется, когда мусорный ветер и теплый снег одновременно. Ну а на русском говорят: пиздец. Ну это если только мусорный ветер. Или только теплый снег. А если и это и другое одновременно, как у Эрендиры, – то полный пиздец.

В общем, Эрендира купала бабушку в мраморной ванне, когда начал падать теплый снег и подул мусорный ветер. Чем занимался страус, я не знаю; зато знаю, что огромное обнаженное тело бабушки напоминало белого кита, а внучка весила сорок два килограмма. Это ее деревенский лавочник взвесил. Потому что лавочник и потому что торговался. Он высчитал, что невинность Эрендиры не стоит больше ста песо – по одному песо за каждые четыреста двадцать граммов невинности Эрендиры; а бабушка Эрендиры просила хотя бы триста пятьдесят – ну чтобы было восемь и три в периоде песо за килограмм. Бессердечная бабушка сама привела простодушную Эрендиру к этому лавочнику. Он был знаменитым на всю пустыню любителем девственниц, а дом бабушки сгорел дотла. Так бывает, когда дует ветер несчастий. Страус, кстати, тоже сгорел – он был прикован к цистерне с водой. А бабушка сказала Эрендире, что той век не расплатиться с ней, – как будто Эрендира была виновата, что падал теплый снег и дул мусорный ветер. А Эрендира ни в чем не была виновата, она весила сорок два килограмма, и ей едва исполнилось четырнадцать лет. И она была настолько простодушной, что ничего не сказала своей бессердечной бабушке – ну, когда та сказала, что Эрендире вовек с ней не расплатиться; во-первых, потому что та была ее бабушкой, а во-вторых, потому что Эрендире едва исполнилось четырнадцать, и она весила сорок два килограмма. А еще она была простодушной. Я, кстати, тоже. Не знаю, сколько я весил в свои четырнадцать, но кто-то сказал мне, что если каждый день бриться – то волосы будут быстрее расти. Ну и вот простодушный четырнадцатилетний я «брился» каждый день. А потом Phillips с четырьмя плавающими головками сломалась – еще раньше, чем у меня начали расти волосы. Интересно, конечно, сколько Phillips в песо стоит. Это я к тому, что лавочник и бабушка сговорились на двухстах двадцати песо наличными и кое-какой провизии. И лавочник стал первым у Эрендиры. А потом, благодаря маркетинговым способностям бабушки, мужчин у Эрендиры было тысячи. Но своего первого она помнила. Ну потому что все девочки помнят своего первого. Так говорили и Габриэль Гарсия Маркес, и Недаша. Первым моим Маркесом была «Невероятная и печальная история о простодушной Эрендире и ее бессердечной бабушке», а первой бритвой – Phillips с четырьмя плавающими головками. Потом были другие бритвы и другие Маркесы, а еще потом подул ветер несчастий, скрипка и немножко нервно, и все пошло наперекосяк. В том «потом» – в котором все пошло наперекосяк – еще и Моцарт играл. Соната № 11, часть третья, Rondo alla turca. А я на крышке Николая Иосифовича, ну, который пианино, «Бога нет» выцарапал. Ключом. А Аурелиано Буэндиа – наоборот. Он «Бог есть» написал. Не на Николае Иосифовиче, а на плакате. И плакат этот на центральной улице Макондо повесил. Ну когда все в Макондо забывчивостью заболели и не знали, есть ты или нет. Ты – это Бог. Интересно, кстати, куда этот плакат потом делся. Честно говоря, я думаю, что это ты его спер. Ну если ты есть, конечно. И если ты есть – то ты его спер и повесил у себя над кроватью. Ну потому что похоже, что ты сам не всегда понимаешь: есть ты или нет. А тут утром проснулся, глянул на стенку – ага, азм есмь.

Азм еще пока есмь, но это ненадолго: осталось два часа и двадцать одна минута. Интересно, конечно, кто из нас прав: я или Аурелиано Буэндиа? Ну да через два часа и двадцать одну минуту выясню. Точнее, уже через два часа и двадцать с половиной минут.

Умешчул к ьнзиж минемзи

Кстати, об умешчул к ьнзиж минемзи. Я про рекламу. Смешно, но это работает. Все вот эти: изменим жизнь к лучшему и последние станут первыми; не тормози – возлюби ближнего своего; сделай паузу – подставь другую щеку; кесарю – кесарево, а ваша киска купила бы Whickas; Царство Божие внутри нас, а Red Bull окрыляяяяяееет, – все это отлично работает. Продает, убеждает, впаривает. Запоминается, попадает в душу и печень. А после покупки уже не имеет значения, что нихрена не окрыляет, что последние так и остаются последними, а бритва Phillips с четырьмя плавающими головками ломается через неделю. А верблюд – он даже и не собирался лезть в игольное ушко, ну, может, разок попробовал и плюнул, причем так, как только верблюды и умеют плевать, а потом лег на песок и стал смотреть, как богатые становятся еще богаче. Как известно, бесконечно можно смотреть на то, как течет вода, и на то, как богатые становятся еще богаче. Короче, бессердечная бабушка простодушной Эрендиры оказалась отличным маркетологом. Дела шли настолько хорошо, что она сказала Эрендире, что такими темпами та сможет расплатиться с ней всего за восемь лет, семь месяцев и одиннадцать дней.

Бабушка установила билборды на всех перекрестках: «Эрендира лучше всех», «Что за жизнь без Эрендиры» и «Всего пятьдесят сентаво», и к Эрендире выстроилась очередь, похожая на змею с живыми позвонками. Очередь, состоящая из хуев. Очередь из хуев – это очень хуевая очередь. All your need is love, насвистывает бабушка, сидящая под зонтиком у входа в шатер Эрендиры; и последние станут первыми, как надеются в очереди в шатер Эрендиры; ставший первым протягивает деньги бабушке и заходит внутрь шатра Эрендиры; бабушка прячет деньги; Эрендира прикована к кровати стальным поводком, как тот страус, что погиб при пожаре; спина Эрендиры стерта до крови, она лежит неподвижно, даже не реагируя, когда один мужчина на ней сменяет другого мужчину; солнце опускается и поднимается в такт фрикциям мужчин, что опускаются и поднимаются на неподвижном теле Эрендиры; дыхание солнца тяжелое и прерывистое, и в такт этому дыханию дышит нескончаемая очередь к шатру; любовь, любовь, любовь, радуется бессердечная бабушка, сидящая под зонтиком у входа в шатер; хуй – это глагол, а любовь как акт лишена глагола; один, два, три – считает про себя парень, чтобы не кончить слишком быстро; еще восемь лет, семь месяцев и десять дней – считает Эрендира; миллионный день с начала новой эры наступит 28 ноября 2738 года – считает голос; не судите, да не судимы будете – считает бабушка; рядом с шатром Эрендиры открываются лотки с швармой и напитками; простите им, ибо иногда лучше жевать; еще восемь лет, семь месяцев и три дня; напротив шатра открывается отделение банка «Апоалим»; все, что тебе нужно, это любовь и банк «Апоалим»; банк «Апоалим» – он не только банк, но и друг, и поэтому прямо на месте можно оформить экспресс-кредит на посещение Эрендиры; еще восемь лет и семь месяцев; Иерусалим то разрушают, то отстраивают вновь, чтобы снова разрушить; еще восемь лет, пять месяцев и четырнадцать дней; солнце с тихим стоном кончает за горизонт, и бабушка кричит очереди, чтобы приходили завтра; будете первыми, обещает она последним; Эрендира плачет, всего-то восемь лет осталось – утешает бабушка Эрендиру и дирижерски взмахивает зонтиком; звучит музыка, оркестранты получают по пятьдесят сентаво за каждую песню, вот только вальсы стоят дороже, потому что вальсы самые грустные; разумеется, все оплачивает собой Эрендира, в том числе и грустные вальсы, которые стоят дороже; три года, шесть месяцев и два дня; миллионный день с начала новой эры наступит 28 ноября 2738 года; люди, страусы, пророки – все танцуют под грустные вальсы, и только бабушка сидит неподвижно около входа в палатку, похожая на огромного белого кита, которого вытащили на берег, – и все это отражается в луже, той самой, что раньше лежала на Дорот Ришоним, 5, а сейчас лежит на Дорот Ришоним, 7.

А может, это вовсе не бабушка – там, у шатра, – а ты сидишь. Под зонтиком. Ты – это Бог. Ты таскаешь нас по рынкам и ярмаркам и подкладываешь под любого, кто в состоянии заплатить пятьдесят сентаво. Как будто мы виноваты, что когда-то там подул ветер несчастий. Это Габриель Гарсия Маркес так назвал, а у тебя это первородным грехом зовется. Ну когда теплый снег и мусорный ветер одновременно. Ну а мы – мы простодушные, и должны расплачиваться за это. Хотя, как говорила бабушка Эрендиры, тебе век не расплатиться за это. А еще и лужа издевается: изменим жизнь к лучшему. Ну в смысле: умешчул к ьнзиж минемзи. И кстати, знаешь, сколько я на письма к тебе отвечал? Восемь лет, пять месяцев и четырнадцать дней. Восемь лет, пять месяцев и четырнадцать дней в отделении почты «Сердце Иерусалима», что на улице Агриппа, 42. Проклятое место, булгаковская Голгофа. Ну меня хотя бы стальным поводком не приковывали, как Эрендиру. Я просто в рекламу поверил. Ты и фирма Phillips призывали: умешчул к ьнзиж минемзи. Ну я и купился.

Дослушайте это сообщение до конца: я расскажу вам об этих восьми годах, пяти месяцах и четырнадцати днях.

Иерусалим – вечен. И он – это она

Аж прям жалко себя стало. Ну и из-за срока этого, что я оттянул, – восемь лет, пять месяцев и четырнадцать дней, – и из-за того, что меня убьют скоро. Хотя чего уж теперь. Человек простодушен и смертен. А вот Иерусалим – вечен.

А еще он, как известно, она.

В смысле Иерусалим – она. Женского рода. Она – вечна. Ну или, по крайней мере, мы так думаем. Мы – это евреи. Иерусалиму, кстати, похер, что мы, евреи, о нем думаем. И уж тем более похер, что о нем думают неевреи. Он вечен, да и вообще он – это она.

В вечности тоже бывает утро. И по утрам, когда Иерусалим просыпается, он пялится в одну точку – ну то есть она просыпается и она пялится в одну точку. Вспоминает, что она существует и что ей надо бы продолжить существовать дальше. У Иерусалима на прикроватной тумбочке стоит шкатулка. В шкатулке – семьдесят драгоценных камней. Бриллианты, сапфиры, изумруды. Еще Соломон собирал. Ну и другие тоже. На каждом камешке – одно из семидесяти имен Иерусалима написано. Иерусалим выбирает себе имя на сегодня и идет поссать. Ссыт уже как Адонай Ире или там Байт аль-Макдис. Потом закуривает. Ну или сначала ссыт, закуривает, а только потом выбирает себе имя на сегодня. Ир Ха-Кедоша, к примеру, или Уру-Салим. Как получится. Но все семьдесят Иерусалимов курят. Ссут, понятно, тоже все. Курит Иерусалим самокрутки. Голландская бумага, настоящий табак – Ashford Von Eicken или Captain Black. Делает пару затяжек, листает айфон. Эсэмэски от бывших первых, пропущенные звонки и касамы от желающих стать первым. Ну эсэмэски от бывших Иерусалим не читает – сразу вносит в черный список. Если скоро война или выборы – записывается на очередную гименопластику и к стилисту. Рекламу игнорирует, за дикпики – банит.

Мессии и коты вьются вокруг ног Иерусалима – голодны, полуодеты. Она лениво гладит и тех и других: глаза котов полны заката, а сердца мессий – полны рассвета. Ну или наоборот. Мэр Иерусалима приносит Иерусалиму кофе, а если иерусалимская ночь была бурной – то пива. Иерусалим закуривает вторую сигаретку. Под кофе. Ну или под пиво – если иерусалимская ночь была бурной. Кофе Иерусалиму варят тут же, а пиво – в Бельгии. Chimay Blauw или La Chouffe. Потом душ. Часто с сигаретой – ну особенно если иерусалимская ночь была бурной. Великий All the Jazz видели? Ну вот так примерно. После душа Иерусалим встает голой перед зеркалом, рассматривает себя. Многоугольник скул, холмов, колен. Вади. Иногда она это вади бреет начисто. В общем, надменна и ебабельна, несмотря на возраст. Струйки воды после душа текут по телу Иерусалима: мимо ристалищ, капищ, мимо храмов и баров, мимо шикарных кладбищ, мимо больших базаров. Это все дети Иерусалима. Отцы разные – и дети тоже разные.

От тебя – от своего первого – у Иерусалима храмы: и Первый, и Второй. Ну это так Иерусалим сама говорит: анализ на ДНК никто не проводил, да и вообще неизвестно, есть ли ты и есть ли у тебя ДНК. Потом от других – церкви и мечети, синагоги, миквы, монастыри, магазины, – всех и не упомнишь, этих других. Современные девочки говорят «бывшие». Иерусалим – современная девочка, хотя ей и четыре тысячи лет. И от многочисленных родов на теле Иерусалима остались растяжки. Иерусалим сначала пыталась что-то сделать – ну там всякие обертывания: голубой глиной, шоколадом, водорослями, кажется, даже говном и хумусом. Микродермамбразия. Молитвы и заговоры. Химический пилинг. Йога и каббала. Лазерная коррекция. Праведники, монахи, адморы. Блаженные и святые. Миостимуляция. Мезотерапия. Абдоминопластика. Хуй. Хуй – в смысле без толку, хотя и хуй тоже пробовала. Хуй. Ну в смысле – ничего не помогает. В конце концов растяжки просто стали улицами Иерусалима. Вот улица Бен-Йехуда – улица шириною с сон; она была главной улицей Иерусалима еще до основания Израиля, а еще на ней была Даша с двадцать девятой по девяносто четвертую секунду, и эти цифры выбиты зубилом в моих зрачках. Растяжка немаленькая – 940 шагов. А еще там, на Бен-Йехуда, есть место по имени Место – 545 шагов, если мерить от улицы Кинг Джордж, и 395, если идти от Кикар Цион. Мира и горя мимо. Несмотря ни на что – время, беды, роды, – грудь у Иерусалима прекрасной формы. Капля воды лужей блестит под левой грудью, на Дорот Ришоним. Той лужей, что всегда была на Дорот Ришоним, 5, а сейчас блестит на Дорот Ришоним, 7. А около этой лужи родинкой сижу я. Но это было давно. А сейчас я сижу в квартире моей бабушки, что на метро «Сокол», и жить мне осталось всего ничего. Два часа двадцать минут. Это очень мало, особенно по сравнению с вечностью. Через два часа и двадцать минут меня убьют. А мир – мир останется прежним. Это один гениальный еврей сказал. Мир останется лживым, мир останется вечным – он и правда гениальный поэт, этот русский еврей. Иосиф Бродский. И, значит, не будет толка от веры в себя да в Бога. Ну если ты вообще есть. Это уже я к гению примазываюсь. А Иерусалим – он вечен. И он – это она.

Странная сказка

А тогда – ну когда Иерусалим скособочило, – мы с лужей продолжали пялиться друг на друга. Лужа сначала промочила мне ноги – я еще подумал, что не дай бог заболею; потом поднялась где-то до ватерлинии меня; затем заполнила меня до краев; впитала меня в себя; и я плыл внутри себя, теряя разум и силы. Плыл долго. Очень долго. То брассом, то по-собачьи. Ложился на спину, отдыхал и снова плыл. А потом, когда сил не осталось, – просто лежал на спине. Мимо меня – прямо внутри меня – проплывали мысли, смыслы и вещи. Смыслы – не имели никакого смысла. Какие-то невозможно было уловить – они слишком быстрые, и у меня не получалось подумать их как следует. А вот вещи – их я успевал рассмотреть: жетон на метро, ручка Parker перьевая, не знаю, с золотым пером или нет, – она в колпачке мимо меня проплыла; толстая книжка, вернее, то, что, наверное, было когда-то толстой книжкой, а сейчас рассыпалось на отдельные листы, и эти отдельные листы проплывали мимо меня, иногда мне удавалось прочитать случайные фразы на этих листах, которые, наверное, когда-то были толстой книжкой: любовь – хорошая причина, чтобы все испортить; Бога надо искать, даже если точно знаешь, что его нет; все умерли, и только Цой жив, потому что вовремя умер; вслед за листами, которые были когда-то, наверное, толстой книжкой, проплыла картина «Крик» Мунка – кажется, подлинник, а может, просто очень хорошая копия, не знаю точно; гиря – такая же, как я когда-то нашел на помойке и притащил домой, может, даже это та самая гиря была, не знаю. А еще – бумажный кораблик. Из газеты со странным названием «Газета». И дата там была странная. Ну это тогда я подумал, что странная. Сейчас знаю, что это завтрашняя газета. Там, видимо, мой некролог будет. Ну потому что сегодня меня убьют. А когда я эту газету за 8 мая первый раз увидел – она на ящике лежала. Из-под предположительного портвейна. А на газете лежал револьвер. А ты и твой второй в русскую рулетку играли. И БГ пел. А ты еще и меня играть с вами заставил, хотя твой второй против был. Ну да я рассказывал уже.

Я попытался поймать этот кораблик, но не сумел. А еще телефонная трубка мимо проплыла. Такая черная, вырванная с корнем из телефонного автомата. В ней жил Дашин голос. Я про трубку. Я слышал ее слова, хотя она молчала. Все это вообще было какое-то немое и черно-белое. И я тоже был какой-то немой и черно-белый. А потом вдруг внутри меня зажегся красный свет.

Но это был не просто красный свет. Вот 21 декабря 1925 года в Большом театре торжественное заседание было. И там впервые эйзенштейновский «Броненосец “Потемкин”» показали. Немой и черно-белый, как я в том скособоченном мире. Хотя меня в двадцать пятом году еще не было, конечно. Так вот, у Сергея Эйзенштейна над этим немым и черно-белым «Броненосцем “Потемкиным”» поднимают красный флаг. Все сто восемь кадров флага в фильме были вручную выкрашены красными чернилами. Ну и весь Большой театр охренел, конечно. Такого не просто никогда раньше не было. Тогда такого и быть не могло. Но было. Вот такой же красный свет зажегся внутри меня. Где-то в районе сердца, а может – вместо.

Оказывается, тот самый светофор Иуды, который регулировал ничего посреди ничего и в который мы втемяшились в машине с Ильей и Майей, а потом еще раз втемяшились, но уже с Моцартом, так вот – эта ржавая железяка внутри меня переключилась на красный. Где-то в районе сердца, а может – вместо. Это потому, что Дашин голос оборвался и стал тонуть. Где-то внутри меня. А я следом нырнул – ну чтобы спасти. И тогда внутри меня красный цвет зажегся – мол, нельзя.

Ну и я охренел, конечно, – как Большой театр в 1925 году. Красный во мне горел вечность. Ну почти. Если уж быть точным – то как бы полчаса Иоанна Богослова. Я не знаю, сколько кадров в этом как бы получасе и кто покрасил светофор красными чернилами внутри меня – в районе сердца, а может, вместо, – но это меня спасло. Иначе бы я наверняка утонул. И внутри себя утонул бы, и в луже. Той, что раньше всегда лежала на Дорот Ришоним, 5, а сейчас перебралась на Дорот Ришоним, 7.

А так – я вынырнул на поверхность и огляделся. Мир был по-прежнему скособочен. Ветер несчастий носился над лужей, а стрелки часов на колокольне Сан-Сальвадор отсчитывали время, хотя времени уже не было. Вернее, времени еще не было, или уже еще не было, или еще как-то не было; может, вообще не было, а может, снова не было; тут важно, что не было; но и это важное – было не важно, совершенно не важно: я умею обходиться без времени, мое тело научилось само определять время, мое тело курит каждые как бы полчаса, и если хочется курить – значит, телу недодали любви; и солнца на небе нет, а курить очень хочется, и мне кажется, что солнце – не больше чем сон; я прикуриваю сигарету и тут обнаруживаю, что руки, которая держит только что прикуренную сигарету, нет. Прикасаюсь другой рукой к своему лицу – его тоже нет. И лица нет, и руки. И той, что держит сигарету, и той, что я прикасаюсь к своему лицу. И меня нет. Вообще ничего нет. Земля безвидна и пуста, и тьма над бездною, и дух Божий носился над водой. Ну как дух – ветер несчастий. Это когда теплый снег и мусорный ветер одновременно. И не над водой это все носилось, а над лужей. Той, что всегда лежала на Дорот Ришоним, 5, а сейчас переползла к седьмому дому. А вместо красного цвета желтым горела луна. Странное дело. Странная сказка. Сказка с несчастливым концом. Конец – через два часа и девятнадцать минут. И тогда выйдет газета. Та, из которой кораблик был сделан. Та, что на ящике лежала из-под предположительно портвейна. Та, где мой некролог будет. Ну или не будет. Неважно. Важно, что меня не будет. Через два часа и девятнадцать минут.

Бесплатно
299 ₽
Возрастное ограничение:
18+
Дата выхода на Литрес:
29 октября 2024
Дата написания:
2022
Объем:
847 стр. 130 иллюстраций
ISBN:
9785386151461
Правообладатель:
РИПОЛ Классик
Формат скачивания:
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 3 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 2 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 880 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,8 на основе 39 оценок
По подписке
Текст PDF
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,7 на основе 721 оценок
По подписке
Текст, доступен аудиоформат
Средний рейтинг 4,6 на основе 812 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 4 на основе 3 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 3 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 0 на основе 0 оценок
По подписке