Читать книгу: «Бог, которого не было. Красная книга», страница 4
Пока «это» не начнет происходить с вами – нет никакого смысла «это» обсуждать
А тогда – мир все больше и больше скособочивался, а странности в скособоченном мире и не думали заканчиваться. В скособоченном мире внезапно появился ты. И твой второй. Твой второй закурил, а ты неспешно разулся и попробовал лужу ногой, как море. Ну или наоборот: ты закурил, а твой второй неспешно снял кеды, носки и попробовал лужу ногой, как море. А потом кто-то из вас постоял секунду, словно собираясь с духом, но нырнуть так и не решился и снова обулся. Кеды, кстати, у тебя неплохие – конверсы. Ну или у твоего второго. А тот, который не разувался, – он все время курил. Кажется, Parliament Aqva. Или Platinum.
– Что… что тут такое происходит? – спросил я вас.
Вы переглянулись.
– Я бы мог рассказать, что происходит, но боюсь, вы меня не поймете, – почему-то на «вы» обратился ко мне ты. Ну или твой второй, но все равно непонятно, почему на «вы».
А другой затушил сигарету и добавил:
– Пока это не начнет происходить с вами – нет никакого смысла это обсуждать. – Ну или это был ты. Не знаю. И вы оба куда-то пошли.
Ну пошли – это не совсем то слово. Вы начали переставать быть. Не знаю, как объяснить. Вот только что вы были тут, и твой второй (ну или ты, кто вас разберет) сказал, что пока «это» не начнет происходить со мной – нет никакого смысла «это» обсуждать. А потом вы стали начинать не быть. Именно начинать, а не сразу не быть. А про то, что именно должно начать происходить, – ни ты, ни твой второй не сказали. Вместо этого вы стали начинать не быть. А потом вы как бы вынырнули обратно в быть, и один из вас сказал: «Это не безумие». А другой добавил: «Это другое. Похоже на безумие, но совсем другое». И тут вы перестали быть окончательно. Временно. Окончательно, но временно перестали быть. Ну или временно, но окончательно стали не быть.
А потом «это» начало происходить. Со мной. Как ты и предупреждал. Ну или как твой второй предупреждал. Неважно. Важно, что «это» начало происходить. Непонятно как я оказался в бабушкиной квартире на Соколе. Играл Моцарт. Соната № 11, часть третья, Rondo alla turca. На пятаке пластинки крутилась надпись: «Мособлсовнархоз РСФСР. Турецкий марш». Та самая бабушкина пластинка на ветхозаветные семьдесят восемь оборотов, что я поставил Даше, когда уходил за запчастями для самого лучшего торта в мире. Я, кстати, тогда все купил. И сейчас это все лежало в пакете, пакет был в моей руке, а я был в бабушкиной квартире, где звучал Моцарт. Соната № 11, часть третья, Мособлсовнархоз РСФСР. Пакет, кстати, был тяжелым. Первые такты марша я держал его в левой руке, потом переложил в правую. В пакете тяжело звякнуло. В голове тоже.
Сначала медленно, а потом быстрее – когда началась быстрая часть Rondo alla turca, та самая, которая всегда нравилась моей бабушке и которая почти никогда у меня не получалась, – и я под аккомпанемент Моцарта выложил на стол:
масло сливочное – две пачки;
яйца – десять штук. Даша говорила, что лучше двадцать, но я почему-то купил только десять – не помню почему;
молоко – два пакета, на них еще такие смешные буренки были нарисованы;
сливки тридцати – тридцати пяти процентов жирности. Даша объясняла, что в принципе можно меньше, но лучше 35-процентные. Помню, что в ближайшем магазине таких сливок не было, и пришлось идти в другой – по ту сторону Ленинградки;
мука пшеничная, высший сорт – один кг;
шоколад горький – три плитки;
миндаль. Даша просила миндаль купить обязательно, хотя бы сто граммов, и я радовался, что его нашел, и поэтому купил двести;
сладкий ликер для торта – я принес ликер «Моцарт», и сейчас Вольфганг Амадей с этикетки раскланивался с Вольфгангом Амадеем Мособлсовнархоза РСФСР. Пудинг, знакомься, это Алиса. Алиса, знакомься, это пудинг.
Еще Даша сказала купить спиртное для нас и чего-то пожрать. Я принес Chivas Rеgal и сыр. Эмменталь или маасдам. С дырками.
И тут Моцарт Мособлсовнархоза кончился. И появилась Даша. Она поцеловала меня, и я проснулся. Хотя это был не сон. Я не знаю, как это объяснить, да и вообще пока «это» не начнет происходить с вами – нет никакого смысла «это» обсуждать. Поверьте мне. Ну в смысле тебе. Ты – это Бог. Хотя возможно, что это сказал твой второй.
– Откуда ты? – спросил я Дашу.
– Хорошо, – ответила мне Даша, даже не попытавшись объяснить, что в «этом» хорошего.
– Но ведь «это», – тут я замолчал, пытаясь хоть как-то осознать «это».
– Откуда ты узнала, где я? – выпалил вдруг я. Вряд ли можно было придумать вопрос глупее.
– Как откуда? – нашла достойный ответ Даша. А потом спохватилась: – А где мои туфли?
Какое-то время мы с Дашей искали ее туфли, как будто ничего важнее не было на свете. Не нашли. «Это» продолжало происходить.
– Знаешь, у меня такое чувство, что я что-то забыла, – сказала Даша. И вдруг обняла меня, прильнула. – Ты меня любишь?
И когда она сказала это, я понял, что именно забыла Даша: что мы никогда не говорили с ней о любви, – мы предпочитали заниматься любовью, а не говорить о любви. Хотя нет, говорили – тогда, когда она впервые пришла, она сказала в этой самой комнате: «Может, перестанешь трахать мне мозги и трахнешь меня по-настоящему?» Кто-то может сказать, что она вовсе не о любви говорила, но я уверен, что о любви.
Тогда я, разумеется, трахнул ее, и именно это я должен был сделать сейчас, но вместо этого почему-то замямлил:
– Ой, ну что ты говоришь такое, – высвободился из Дашиных объятий и сказал, стараясь не смотреть на нее: – Ты подожди меня… я сейчас уйду ненадолго…
– Нет, – вцепилась в меня Даша.
– Что такое? Почему?
– Я не знаю. Я не могу… – Даша чуть не плакала.
– Что ты не можешь?
– Мне кажется, я должна тебя все время видеть…
– Мне… я ж яиц только десяток купил, а ты просила два. – «Это» начало проникать внутрь меня – я даже себя убедил, что «это» очень веская причина уйти. Дашу, похоже, я тоже в этом убедил.
– Я веду себя как дура, – поникла она.
– Если хочешь, можешь пойти со мной.
Я не мог «этого» придумать, но я «это» придумал. И я не мог «этого» сделать, но я «это» сделал. Точнее, «это» сделало «это». Я пропустил Дашу в кабину лифта, нажал на кнопку первого этажа, а сам остался снаружи. Даша все поняла и молча смотрела мне в глаза, пока дверь лифта тяжелой гильотиной отсекала нас друг от друга. А потом лифт медленно поехал вниз. Или вверх. Неважно. Почему-то я обратил внимание, что это был лифт крутой фирмы OTIS. Хотя это было абсолютно не важно. Важно другое: лифта в нашем доме на Соколе никогда не было. Ни лифта крутой фирмы OTIS, ни лифта другой фирмы. Вообще никакого лифта в нашем доме на Соколе не было.
Не знаю, как «это» объяснить, знаю одно: пока «это» не начнет происходить с вами – нет никакого смысла «это» обсуждать.
Дырки в сыре
И тут опять появился ты. Ну в смысле ты снова стал быть. И твой второй тоже. Причем не только быть, но еще открывать купленный мною виски и разливать его по стаканам. А твой второй – не только стал быть, но еще и сыр начал резать. С дырками. Эмменталь или маасдам. Тоже мною купленный. А может, наоборот – твой второй разливал, а ты сыр с дырками резал. Не знаю.
– Хоть бы постучал, – пробурчал я то ли тому, кто сыр резал, то ли тому, кто виски разливал.
– Нам показалось, что кто-то разговаривал, – сказал тот, кто резал сыр. А тот, кто разливал, – тот молча кивнул: мол, точно кто-то разговаривал.
– Тем более, – продолжал я дерзить обоим. И тому, кто разливал, и тому, кто резал сыр. Тот, кто разливал, – он уже разлил и протянул нам стаканы.
А тот, кто сыр резал, – тоже закончил резать и подвинул тарелочку – мол, готово.
– Она вернется? – спросил я вас.
– Вернется, – ответил тот, кто разливал.
– И не вернется, – добавил тот, кто резал.
И мы все выпили. Втроем. А Моцарт Мособлсовнархоза РСФСР – он снова заиграл. Соната № 11, часть третья, Rondo alla turca. Если быть точным, пили мы не втроем, а вчетвером. С нами еще Николай Иосифович был. Который «Беккер». И который пианино. Тот из вас, кто сыр резал, – он же его прям на «Беккере» резал, ну и пригласил Николая Иосифовича. А тот, который виски разливал, – он бокалы на фоно поставил. Ну и тоже пригласил, получается. В общем, на четверых пили. А тот, который разливал, – он на Николая Иосифовича покосился и тому, кто сыр резал, кивнул: смотри, мол. А у «Беккера» же на крышке татуировка. Ну не татуировка, конечно, а надпись: «Бога нет». Это я ему очень давно набил. Ну хорошо, не набил – ключом нацарапал. В общем, тот, который сыр резал, усмехается и декламирует:
– Быть или не быть – вот в чем вопрос.
Ну я ж говорю – выпили мы. А тот, который на разливе, – туда же:
– Скончаться. Сном забыться. Уснуть… и видеть сны.
И ржут. Оба. А тот, кто сыр резал, – чего-то там про связь времен задвинул. Мол, распалась она. А тот, что разливал, – в ответ тому, кто резал: порвалась дней связующая нить. Типа: как мне обрывки их соединить. Ну и снова пьем. Сыром закусываем. Кстати, о сыре. Ну то есть о Боге. Хотя нет, все-таки о сыре. Нет, все-таки о том, кто этот сыр резал. Ну или о том, кто разливал виски. Сейчас это неважно. Важно другое: будет жалко, если тебя все-таки нет.
Сейчас объясню: ты – как те дырки в сыре. В эмментале или маасдаме. Дырки – они абсолютно бесполезные, ненужные, но без них сыр – это не сыр. Вот так и ты. Мы без тебя – это уже не мы. Кстати, пока пили, я понял разницу между вами: тобой и твоим вторым. Ну тем, кто виски разливал, и тем, кто сыр резал. Вы как те дырки в сыре. А вот какие вы дырки – это не от вас зависит. А от сыра. От нас то есть. Мы ведь разные: маасдам там или эмменталь.
Одним только плох сон – он ужасно похож на смерть
Потом наступило похмелье. Потомы – они разные бывают. Похмелья – тоже. Потомы иногда бывают даже без похмелья. Но похмелье всегда наступает потом. Короче, потом наступило похмелье.
Я сейчас не про тот «потом», что было после моего дня рождения десять лет назад, – с того «потома» все и началось, и в том «потоме» было похмелье и Моцарт; и не про то безалкогольное похмелье, что было после безалкогольных поминок Тефали, моей учительницы музыки, – в результате того «потома» я оказался в Израиле; я сейчас про тот «потом», что наступил после того, как мир скособочился и «это» начало происходить со мной. Хотя, возможно, все это части одного большого «потома». Это как Большой взрыв, только этот – потом. Большой потом. Ну или это звенья одного большого похмелья. Кстати, конкретно это похмелье было не просто большим, оно было чудовищным. Говорят, что где-то в Хорватии существует музей похмелья. Этот «потом» мог бы там быть главным экспонатом.
Голова – словно я выпил жидкого кислорода. Во рту – словно я выпил жидкого кислорода и закусил оргстеклом. Глаза вдавлены в позвоночник и не открываются. Ну как будто я выпил жидкого кислорода. Похоже, я действительно выпил жидкого кислорода. В принципе, так и было: когда кончился виски, мы пили ликер «Моцарт». Мы – это ты, ты – это Бог; а еще были: твой второй, я и Николай Иосифович Беккер – фортепьяно. Возможно, мы действительно закусывали оргстеклом – не помню. Вообще ничего не помню. Правильнее всего было, конечно, не шевелиться и сдохнуть, но я попытался, пусть и робко, пошевелиться. «Никак не могу привыкнуть к этим воскрешениям», – пробурчал чей-то голос. Может, твой, может, твоего второго. Ну или Николая Иосифовича. С похмелья было не разобрать. Потом я продолжил свое воскрешение и постарался открыть глаза. Это было нелегко. Ресницы вцепились в подушку, а душа и желудок – в матрас. Глаза открывались с таким звуком, как будто кто-то голыми руками разрывал стальную плиту толщиной двенадцать с половиной сантиметров. А когда глаза открылись – оказалось, что так и есть. В смысле кто-то действительно разрывал голыми руками стальные двери лифта крутой фирмы OTIS. Того самого лифта, которого в нашем доме на Соколе никогда не было. У меня у самого глаза чуть не треснули, когда я увидел протискивающуюся сквозь разорванный металл лифта Дашу. Даша прорвалась сквозь железо и упала мне на руки. А Моцарт Мособлсовнархоза РСФСР заиграл свой Турецкий марш, хотя никто даже не думал включать проигрыватель. А Даша сказала:
– Я увидела, что тебя нет, и испугалась.
Я молчал и смотрел, как раны на ее руках и ногах исчезали у меня на глазах.
– Где ты был? – спросила она: ее не интересовали раны, ее интересовал я.
И я ответил:
– В Израиле. – Ну потому что я не знал, что ей ответить, и потому что я действительно был в Израиле.
– А почему ты уехал в Израиль без меня? – спросила Даша. Раны и кровь у нее совсем исчезли. Как будто их и не было. – У тебя есть ножницы? – спросила меня Даша, так и не дождавшись объяснений, почему я уехал в Израиль без нее. А я не знал, как это ей объяснить. Я не знал даже, как себе это объяснить. Ну, не то, что я уехал в Израиль, а это все. И да, я не знал, есть ли у меня ножницы. Я вообще ничего не знал.
Даша сама нашла ножницы – они почему-то лежали на крышке Николая Иосифовича рядом с татуировкой «Бога нет», хотя я мог бы поклясться, что вчера их там не было, – но Даша нашла ножницы и начала, закинув руку за голову, разрезать сзади свое платье. А когда разрезала, повернулась ко мне и спросила:
– Может, ты перестанешь трахать мне мозги и трахнешь меня по-настоящему?
И разрезанное платье упало на пол. А я – я трахнул. А потом трахнул еще раз. И очень хотел трахнуть третий раз, но уснул.
В одном очень хорошем фильме один хороший человек рассказывает, что в одной очень хорошей книге другой очень хороший человек говорит: одним только плох сон – он ужасно смахивает на смерть. Наверное, тот, что разливал нам по бокалам жидкий кислород вчера, об этом же твердил: скончаться. Сном забыться. А тот, который сыр резал, – про это же бубнил: быть или не быть. А может, они тупо напились: и тот, кто сыр резал, и тот, кто разливал.
Умереть. Уснуть. И видеть сны, быть может
Там дальше у этого – ну, который на разливе стоял, – было так: и видеть сны, быть может. Ну в смысле не у того, что разливал, так было, а у Гамлета. Хотя это неважно – у кого. Важно, что они были правы. И тот, кто разливал, и Гамлет. И тот, кто сыр резал, – тоже был прав. Ну я про эту мутоту ихнюю: быть или не быть, умереть, уснуть – вот это все. Кто-нибудь вообще понимает, о чем этот гамлетовский монолог? Я – понимаю. Ну потому что я сам тогда то ли умер, то ли уснул. И сны видел. Точнее, сон. Лужу. Ту, что всегда была на Дорот Ришоним, 5, а когда мир перекосило – перебралась к седьмому дому. Вот только она замерзла. Лужа. Как будто это не я выпил жидкого кислорода, а она. А может, кто-то из четверых решил вчера сачкануть и не стал пить. И втихаря свой бокал с жидким кислородом в лужу выплеснул. Не знаю кто. Я – нет. Я такой херней никогда не занимался. «Беккер» тоже вне подозрений. Значит, или ты, или твой второй. Но и это, в конце концов, не важно. Важно другое: как только я увидел, что лужа замерзла, я понял, что это – ну как если бы ветер несчастий подул. Или как если бы теплый снег стал падать. Короче, скрипка и немножко нервно. И тут же проснулся. А может, это и не сон был вовсе. Не знаю что. Это как-то так. Вокруг. Как будто не только во мне, но и гораздо дальше. Но когда я очнулся от этого «как-то так вокруг», Даша сидела на кровати.
– Ты почему не спишь? – спросил я.
– Нам надо поговорить, – сказала она.
– О чем? – спросил я.
Я знал, о чем она хочет поговорить, но все равно спросил. Ну потому что я как бы в какой-то фильм попал, даже не в какой-то, а понятно в какой, и все реплики этого фильма я знал наизусть и автоматически произносил их, хотя очень не хотел их произносить, ну потому что знал, что будет в конце этого фильма, и очень не хотел этого, но не мог ни нажать на «стоп», ни не произносить этих чертовых реплик, – в общем, я спросил у Даши: о чем нам надо поговорить?
– Ты же понимаешь, что я не знаю, откуда я взялась, – сказала она именно то, что, как я заранее знал, она должна была сказать. А сказав это – беспомощно, чуть не плача, по-детски: «Ты же понимаешь, что я не знаю, откуда я взялась», – Даша замолчала. Замолчала на секунду, буквально на регу, предоставляя мне возможность перебить ее, чтобы в свою очередь перебить меня и сказать: стой, не перебивай меня. Это в сценарии было написано. И в моем сценарии, и в ее. Я знал это, и она знала, что я знаю это, и мы смотрели друг на друга, пытаясь как-то избежать того, чего избежать невозможно. Рега растягивалась, молчание сгущалось, и в какой-то момент я не выдержал и сделал то, что и было написано в сценарии, и в моем и в ее, – или лучше сказать «предписано». «Он еле заметно повернулся к ней» – так и было написано в наших сценариях, и я еле заметно повернулся к Даше, и – и в момент этого самого «и» Даша облегченно перебила меня и сказала: «Стой, не перебивай меня», – хотя я еще не успел попытаться перебить ее, но это не имело никакого значения, потому что молчание порвалось, и из прорехи посыпались слова – и мои и Дашины, а вместе со словами – жесты, слезы, боль, сломанные карандаши и судьбы, мечты и неработающая игрушка «Электроника СССР», там еще волк яйца в корзину собирал, ну когда она работала, – тогда собирал; а еще я секрет про эту игру знал, впрочем, его все знали и все всем этот секрет по секрету рассказывали: что, когда выиграешь, тебе мультик покажут; а кроме этой неработающей игрушки высыпались детские фотографии, альбом с репродукциями Брейгеля, потом снова боль и еще боль, как будто было мало той, предыдущей боли.
– Но если ты знаешь, но просто не можешь сейчас сказать, – говорит Даша; я действительно не могу сказать ничего, потому что у меня в этом месте нет слов, и Даша продолжает: – Но, может быть, когда-нибудь… – У нас не будет этого «когда-нибудь», это знаю я, и это знает она – мультика не будет, сколько ни собирай яйца в корзину; но Даша, зная, что у нас никогда не будет этого «когда-нибудь», все-таки надеется: «но, может быть, когда-нибудь». «Как бы я хотел», – хочу я сказать, но не говорю, потому что у меня нет этих слов; слово, снова, снова и снова – ты лишил меня слова.
А Даша продолжает:
– Как ты жил все это время? Ты любил кого-нибудь?
И я отвечаю: «Не знаю», – потому что я действительно не знаю, как я жил все это время, и уж тем более не знаю, любил ли я кого-то.
Я пытаюсь своим молчанием объяснить это Даше, и кажется, она понимает, или это ей кажется, что она понимает; и тогда она спрашивает: «Обо мне ты помнил?» И я говорю, что помнил, а потом добавляю, что не всегда, а только когда мне было плохо, – это неправильные слова, ну потому что мне всегда было плохо без нее, но у меня есть только эти неправильные слова, а правильных слов у меня нет; слово, снова, снова и снова – меня нет без слова, и поэтому я молчу; слова немые да Даше в душу, и Даша говорит:
– Боишься… тогда я скажу.
И она действительно говорит то, что знаю я, но боюсь сказать: «Я не Даша; а те, кто хотят свою Дашу сберечь, потеряют ее». У тебя, кажется, не Дашу, а душу, но какая разница?
«Какую девушку вы хотите пригласить?» – течет сладкий, как ликер «Моцарт», голос; «Любую, но не Дашу», – решаю я, не зная, что решаю свою судьбу; «Мне кажется, что мы кем-то обмануты», – говорит не Даша; «Можно я буду звать тебя Недашей?» – говорю я, но говорю это не Даше и не не Даше – я говорю это Недаше, и говорю это не сейчас, а сейчас я молчу, и она молчит; кажется, мы совсем чужие, у нас нет ничего общего; хотя нет, не так – у нас общий сценарий, и по этому сценарию я ухожу – ненадолго, кажется, меня ждут в библиотеке – ты и твой второй; или нет, тут же нет библиотеки; впрочем, лифта здесь тоже нет, и я не хочу никуда уходить, но Даша просит меня купить запчасти для самого лучшего торта мира и даже дает мне список:
Так предписано, и я ухожу, а когда возвращаюсь – Даши нет. Вообще ничего нет, и только иголка скрипит на закончившемся Моцарте Мособлсовнархоза РСФСР. Я стою посреди бабушкиной квартиры на Соколе, и мне хочется одного: умереть. Уснуть. И видеть сны, быть может.
За что ты нас так мучаешь?
Еще никогда мне так не хотелось не быть. Но ни умереть, ни уснуть не получилось – появились ты и твой второй. Ну не появились, а стали снова быть. Один из вас протянул мне письмо. Кажется, ты. Не знаю. Тот, который сыр резал. Хотя нет: тот, что на разливе был. Не знаю. Неважно. Важно, что я сразу понял, что это за письмо. И от кого. Я не хотел его читать. Не хотел знать, что там написано. Я хотел одного: не быть. А ты, ну или твой второй, открыл конверт и начал читать вслух:
И вы снова исчезли. Ну стали не быть. И ты, и твой второй. Тот, кто разливал, и тот, кто сыр резал. А Николай Иосифович – ну тот, который «Беккер», тот, на котором ты или твой второй сыр резали, тот, который четвертым с нами пил, – он сказал мне:
– Она сделала это ради тебя. – Николай Иосифович был очень расстроен. Казалось, что теперь у него все клавиши – черные.
– Как… как это произошло? – спросил я его.
– Аннигиляция, – пожал он плечами.
Не знаю, как это – пожать плечами – удалось пианино, у которого не было даже канделябров, но ему это удалось. А после того, как он пожал плечами, я спросил:
– Ей… ей было больно?
– Нет, – ответил мне Николай Иосифович. – Все произошло мгновенно. Вспышка света и ветер. Скрипка и немножко нервно.
А потом он отошел к окну и закурил, хотя раньше я его никогда с сигаретой не видел. Ну я ж говорю: он был очень расстроен. И я спросил его:
– За что он нас так мучает?
Николай Иосифович повернулся ко мне и усмехнулся траурно-черными клавишами:
– Этими вопросами надо задаваться в конце жизни.
Сейчас, похоже, самое время. Конец жизни – через два часа и восемнадцать минут. За что ты нас так мучаешь? Ты – это Бог. Ну если ты, конечно, вообще есть. Ну а через два часа и восемнадцать минут – вспышка света и ветер. Вернее, уже через два часа и семнадцать с половиной минут.