Загадка для благородной девицы

Текст
52
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Загадка для благородной девицы
Загадка для благородной девицы
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 568  454,40 
Загадка для благородной девицы
Загадка для благородной девицы
Аудиокнига
Читает Виктория Фёдорова
319 
Синхронизировано с текстом
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– А загадывать‑то что собираетесь?

– Что? – отвлеклась я от сирени.

– Говорю, что загадывать будете?! – гаркнул он так, что я вздрогнула. – Нужно ж желание загадать над пятилистником – тогда сбудется!

В ответ я пожала плечами и осмотрелась, раздумывая, чего бы мне сейчас хотелось. Произнесла медленно и осторожно, тщательно выговаривая слова на чужом языке:

– Пожалуй, я загадаю, чтобы дождя нынче не было. – Кажется, это была самая длинная фраза на русском, которую я озвучила вне классных комнат.

Парень скрестил руки на груди и удовлетворенно покачал головой – видимо, мое желание ему понравилось.

– Головастая вы, барышня, сразу видно. Девки‑то молодые все женихов себе загадывают, а у вас, видать, и так от женихов отбоя нет.

Признаться, я почти ни слова не поняла из сказанного, но, кажется, он затронул тему женихов, чем явно позволил себе лишнее. И продолжал:

– Так вы, значит, та француженка и есть?

– Oui, – призналась я нехотя.

Парень тотчас расхохотался:

– Это я знаю, это «да» означает! Значит, француженка… А посложнее что‑нибудь можете сказать?

Я пожала плечами, приходя к мысли, что у меня, кажется, получается поддерживать беседу на русском. Ольга Александровна, несомненно, была бы довольна. А вот мне самой уже начала надоедать роль неведомой заморской зверушки.

– La betise est de deux sortes: le silencieuse et bavarde2, – произнесла я с улыбкой, выполняя его просьбу.

Мужчина начал было повторять, коверкая французский, а я подумала, что если он переведет и эту фразу, то получится, пожалуй, некрасиво, так что я быстро сделала легкий книксен и попрощалась.

– Удачного дня, месье.

По дорожке, ведущей к дому, кто‑то прогуливался, а мне не очень‑то хотелось снова вести беседы на русском, так что направилась я в противоположную сторону – в глубь парка.

То и дело здесь встречались скамьи, на которых, должно быть, одно удовольствие сидеть в летнюю жару и беседовать с другом. Деревья чем дальше, тем становились выше, что только подтверждало слова мадам Эйвазовой о том, что парку, как и дому, почти сто лет. Однако, несмотря на внешнюю его опрятность, мне было в этом парке отчего‑то тревожно. Вскоре я поняла, в чем дело – слишком тихо. Ни людских голосов, ни шелеста листвы, ни даже щебета птиц… странно.

Парковая дорожка упиралась в белокаменный фонтан с мраморной нимфой посредине. В фонтане уютно журчала вода, а на дне я, к удивлению своему, рассмотрела с десяток золотых рыбок, отражающих своей чешуей солнечный свет.

Я села на бортик и опустила руку в холодную воду. Невольно улыбнулась: это действительно прекрасное место. Я решила, что позже непременно приду сюда с книгой. И конечно же, нужно показать эту красоту Натали – быть может, она играла здесь в детстве, но с тех пор прошло столько лет, что она наверняка все позабыла.

Снова поднявшись, я обошла фонтан по кругу и увидела, что усыпанная гранитной крошкой дорога тянется и дальше, хотя сразу за фонтаном ее преграждали тяжелые чугунные ворота. Запертые, как обнаружила я приблизившись. Сквозь витую решетку можно было разглядеть, что дорожка за воротами уже не такая чистая, как до них, да и деревья неубранные. Должно быть, владения Максима Петровича кончаются как раз у этих ворот.

Побродив возле фонтана еще немного, я решила, что, пожалуй, голодна, да и завтракать, должно быть, скоро позовут. И направилась в дом.

* * *

Завтрак подали в столовой – не очень большой, но светлой и уютной. У противоположной от входа стены располагался камин, облицованный мрамором, над ним – пейзажи и натюрморты. В некоторых из них я, к удивлению своему, узнала кисти Шишкина и Айвазовского, были и совершенно незнакомые мне работы, но выполненные с большим мастерством. Все это было подобрано с умом и чувством стиля – вероятно, тот, кто обустраивал эту столовую, любит и понимает живопись. Я не без уважения посмотрела на Лизавету Тихоновну, молчаливо помешивающую чай. Сегодня на ней было не черное траурное платье, а голубое, делающее ее куда менее строгой.

Из столовой вели несколько дверей – одна из них, должно быть, на кухню, а две другие, полностью остекленные, так же, как и большие окна, выходили на милую веранду со скамейками и кадками с цветами. Впрочем, эти двери сейчас были закрыты, а изрядную часть самой столовой занимал патриархальный вытянутый стол, покрытый ажурной скатертью.

Место во главе стола почтительно пустовало – видимо, оно принадлежало Максиму Петровичу, хозяину усадьбы, который к завтраку, разумеется, выйти не мог. По правую руку от него сидел Василий Максимович, далее Натали и я. Лизавета Тихоновна, как хозяйка дома, занимала место напротив стула Максима Петровича. Справа от нее восседал молодой мужчина, с которым я столкнулась утром в неподобающем виде. Это был Евгений Иванович Ильицкий, кузен Натали и сын той самой Людмилы Петровны, которую Натали боялась не меньше мачехи.

Людмила Петровна, сидевшая по левую руку от хозяина дома, и правда вид имела неласковый: высокая, полная, даже, пожалуй, тучная женщина в черном траурном платье и черном же чепце, покрывающем светлые волосы. Брови ее были вечно нахмурены, а острый взгляд маленьких глазок, казалось, не смотрел, а царапал своего визави. Она говорила за столом больше всех, причем тоном, не терпящим возражений.

– Вы опять не велели подать овсянку, Лиза? – первым делом, едва присев за стол, спросила она, обращаясь к мадам Эйвазовой так, будто та была в лучшем случае экономкой. – Доктор Берг постоянно мне говорит, что овсянка исключительно полезна, а в вашей любимой яичнице с ветчиной один сплошной cholestérol!3

Положив в рот еще один кусок ужасно неполезной ветчины, она демонстративно, с выражением брезгливости на лице отодвинула тарелку и потребовала нести себе чаю.

– Овсянку в этом доме никто не любит, Людмила Петровна, – не глядя на нее, отозвалась мадам Эйвазова едва слышно. – Осмелюсь напомнить, что даже вы ее никогда не ели, несмотря на рекомендации доктора Берга.

– Вы не смейте меня подлавливать, Лиза! Возрастом еще не вышли! – Людмила Петровна разволновалась, заговорила громче, и лицо ее начало покрываться красными пятнами.

– Маман, оставьте Лизу в покое, вам вредно волноваться, – без особого энтузиазма произнес кузен Натали, не отрываясь от тарелки.

По‑видимому, подобные сцены в этом доме не были редкостью, и только нам с подругой было неловко при них присутствовать.

– Да‑да, сынок, – отозвалась Людмила Петровна, – мне нельзя волноваться, а Лиза совершенно не жалеет моих нервов! И Максима Петровича не жалеет – из‑за этой проклятущей яичницы он с сердцем и мается! – Она отодвинула тарелку еще дальше. – Вы просто закупали не тот сорт овсянки – закупали бы тот, ее бы вмиг все полюбили!

– По моему мнению, овсянка – это скользкая и отвратительная жижа, какого бы сорта она ни была, – снова заговорил Евгений Ильицкий. – Были годы, когда я наелся ею, кажется, на две жизни вперед, потому искренне благодарен Лизе, что в этом доме овсянку не подают.

Мадам Эйвазова ему благодарно улыбнулась, а Людмила Петровна, тех улыбок не замечая, только вздохнула тяжко:

– Ох, любишь ты, Женечка, все жирное да неполезное. Давай я тебе, сыночек, сахарку в чай положу…

И с упоением принялась накладывать кубики рафинада.

В этот момент я не удержалась и подняла взгляд от тарелки: очень уж мне любопытна была реакция Женечки, чей возраст стремительно подбирался к тридцати, а рост давно превысил маменькин. Ильицкий был довольно хорош собою: широкоплечий стройный брюнет с черными глазами и тонким, с небольшой горбинкой, носом. Пожалуй, многие девушки с удовольствием бы им увлеклись, но, право, глядя, как тридцатилетний Женечка покорно принимает от маменьки сахарок, я уже не могла воспринимать его как мужчину, а только сдерживалась изо всех сил, чтобы ни один мускул на лице моем не дрогнул.

Кажется, Ильицкий все‑таки догадался о тщательно скрываемых моих чувствах, но мне было уже все равно. А вот Натали не выдержала, наблюдая ту же сцену, и издала очень неприличный смешок, за что я тут же наградила ее осуждающим взглядом.

На какое‑то время за столом повисла тишина, а потом заговорила вдруг моя подруга – самым невинным голосом:

– А я очень люблю овсянку. Лизавета Тихоновна, вы будете столь любезны обеспечить ее на завтрак для вашей падчерицы?

И тоже отодвинула тарелку.

Однако. Моя подруга на удивление легко вписалась в свою семью: я тут же послала Натали еще один строгий взгляд, потому как вела она себя неподобающе, и та, устыдившись, опустила глаза.

– Для моей падчерицы все, что угодно, Наташа, – выдавила улыбку Эйвазова.

Впрочем, судьба все же наказала Натали от лица тетушки.

– Совершенно верно, Наташенька, – не унималась Людмила Петровна, – тебе определенно не стоит любить жирное. Я хорошо помню твою матушку, царствие ей небесное, очень склонная к полноте была женщина. До свадьбы‑то тоже тоненькая была, как тростиночка, а после родов – ох уж ее разнесло‑то!.. Тебя, деточка, то же самое ждет.

Натали густо покраснела и даже отложила ломтик булки, что щипала, отказавшись от завтрака.

Досталось от любезной Людмилы Петровны тем утром и мне.

 

– Что‑то вы бледны очень, Лидия Гавриловна, никак больны чем? – спросила она, громко прихлебывая чай.

Я отметила, что ко всем за столом Людмила Петровна обращалась по имени, а ко мне – по имени‑отчеству, как будто шестым чувством догадываясь, что именно этот вариант своего имени я больше всего не люблю.

– Нет, я здорова, – отозвалась я по‑русски. Я себе пообещала, что здесь, в деревне, буду говорить на родном языке как можно меньше. – К сожалению, в Петербурге совсем нет солнца.

Людмила Петровна меня ровно не слышала:

– А то давайте я приглашу к вам своего доктора. Он хоть и жид, но дело свое знает, иначе бы я его к себе близко не подпустила.

– Благодарю, но я здорова, – лучезарно улыбнулась я.

Людмила Петровна покивала, все равно меня не слыша.

– Замуж вам надо – мигом вся хворь пройдет, – выдала вдруг она с очаровательной русской непосредственностью. – У нас вот Василий как раз холостым ходит. А уж пора бы.

Натали ахнула, Вася, кажется, покраснел, а лица остальных вытянулись – должно быть, даже в этой семье такое предложение выглядело бестактным. Да и мне, признаться, сделалось не по себе – сперва я и вовсе подумала, что ослышалась.

Больших усилий мне стоило удержать на губах вежливую улыбку и отвечать как можно сдержанней:

– Я обещаю вам, Людмила Петровна, что если Василий Максимович изъявит подобное желание, то я непременно подумаю.

К моему облегчению, лица за столом расслабились – кажется, я не усугубила неловкость. А Вася вновь обрел способность говорить:

– Лидия Гавриловна, разумеется, это только шутка: Людмила Петровна вообще большая шутница.

Я перевела взгляд на Людмилу Петровну, глядящую на него исподлобья, и тотчас уткнулась в свою тарелку.

Господи, куда я попала…

С трудом дождавшись окончания завтрака, я поспешила покинуть столовую. Но, нагнав у парадной лестницы, меня вдруг окликнул Вася.

– Лидия Гавриловна… – он замешкался и опустил глаза, – отец просил вас зайти к нему. Хочет поздороваться.

– Ему лучше? – воодушевилась я.

– Да‑да, Лидушка, папеньке намного лучше!

Услышав наш разговор, из столовой выбежала Натали и, повиснув на плече брата, говорила громко и развязно. Ох, боюсь, когда мы вернемся в Смольный, Ольге Александровне придется заново учить мою подругу манерам.

– Спасибо, месье Эйвазов, я непременно загляну к нему, – пообещала я.

– Васенька, – продолжала Натали, обращаясь к брату, – я так плохо спала нынче, ты не знаешь, откуда в доме ребенок? Он плакал всю ночь не переставая!

От меня не укрылось, как Вася смутился и снова покраснел – с чего бы?

– Это… это ребенок Даши, нашей горничной. У него зубки режутся, должно быть, – и быстро сменил тему: – Лидия Гавриловна, отец очень просил вас зайти как можно скорее.

Потом поклонился – снова неловко – и ушел.

Я задумчиво посмотрела ему вслед, потом решительно отвернулась, твердя себе, что это не мое дело. Натали я пообещала, что поднимусь к ее отцу прямо сейчас.

Глава третья

Спальня Максима Петровича утопала в полутьме. Окна были закрыты наглухо, слабый свет давали только несколько тускло чадящих свечей у изголовья кровати. Пахло застоявшимся воздухом, плавленым воском и, кажется, какими‑то травами.

– Лизонька, ты? – хрипло спросил Эйвазов и попытался приподняться.

– Нет, это Лиди, подруга Натали, – ответила я по‑русски, медленно и с трудом подбирая слова.

– Ах, Лидия, здравствуйте‑здравствуйте. Подойдите ближе, я хочу посмотреть на вас.

Я покорно подошла к кровати, хотя и несколько робела. Я не любила, когда меня рассматривали вот так и, разумеется, делали какие‑то выводы, исходя только из моей внешности. Про себя я знала, что особенной красотой не отличаюсь: среднего роста, достаточно стройна, с легкой походкой и ровной осанкой. Волосы у меня темные и густые, которые я обычно собирала в строгий узел на затылке. Черты лица самые обыкновенные, ничем не примечательные. Четко очерченные брови и синие холодные глаза. Да, мне часто говорят, что глаза у меня очень красивы, но, право, я достаточно пожила, чтобы знать: когда во внешности девушки не видят ничего примечательного, то хвалят глаза.

– Вы очень красивая молодая барышня, – сказал Максим Петрович и жестом пригласил меня сесть в кресло подле него, а потом добавил: – Настоящая русская красавица.

Мне стоило усилий, чтобы не показать, как слова «русская красавица» меня задели. Неужели месье Эйвазов не знает, что я француженка?

Но, опустившись на краешек кресла, я ответила ему лишь сдержанной улыбкой: не в том состоянии нынче Максим Петрович, чтобы пускаться в споры и нудные объяснения.

С медициной я, конечно, знакома мало, но все же кое‑какие выводы о его здоровье сделать смогла. Некоторое время назад Натали вбила себе в голову, что хочет стать сестрой милосердия и будет по воскресеньям помогать в госпитале. Разумеется, подбила на эту авантюру и меня. Сперва Ольга Александровна была в шоке от ее затеи, как, впрочем, и большинство наших подруг, а две девочки из соседнего дортуара даже демонстративно перестали с нами разговаривать. Но Ольга Александровна все же уступила, взяв с меня слово, что я ни на шаг не отпущу Натали от себя. Сама Натали, правда, в скором времени поубавила пыл: слишком тяжелой была эта работа. Мне же «повезло» обладать выносливостью и стойкостью, так что я посещала госпиталь по воскресеньям вплоть до наших с Натали vacances4.

Так что сейчас, глядя на иссушенное, с запавшими глазами лицо Максима Петровича, я не разделяла радости Натали – жизнь едва теплилась в нем. Увы, осталось недолго…

– У вас очень сильный акцент, верно, вы недавно приехали? – спросил Максим Петрович, все же пытаясь сесть в постели. А я поспешила поправить подушки, чтобы ему было удобнее.

– Нет, месье, – улыбнулась я, – я француженка по рождению, но в России живу уже девять лет.

– И что же – за это время не овладели русским? – Он изумился и хмыкнул: – Верно, в Смольном только и делают, что дрессируют девиц говорить по‑французски.

Я снова выдавила скупую улыбку и отвела глаза.

Сказать по правде, в Смольном русская словесность была и остается одним из основных предметов. Мы изучали ее еще в младших классах, но мне отчего‑то этот язык никогда не давался: слишком грубый, в отличие от изящного французского, и просто до невозможности сложный! Я до сих пор не могу взять в толк, для чего русским столько падежей и такое невообразимое количество суффиксов? Право, их язык такой же непонятный, как и они сами.

А еще я боялась изучать русскую словесность в достаточной мере. Мне казалось всегда, что если я начну отдавать предпочтение какому‑то другому языку, кроме французского, то предам свою родину. А родиной моей была и остается Франция, что бы там ни говорили Ольга Александровна или Платон Алексеевич.

– И как вам нравится в России, Лидия? – услышала я вопрос Максима Петровича.

Я пожала плечами:

– Здесь замечательные люди. Только немного странные… я не всегда понимаю их. И дело не только в языке. У вас странное… как это по‑русски? Ideologie5. Вам ничем не угодишь. Покойный царь Александр Николаевич был замечательным человеком… я знаю точно, потому что Смольный принимал его в тысяча восемьсот семьдесят девятом году, мне тогда было тринадцать. Я помню, какой это был красивый, умный и благородный человек. В конце концов, он совершил столько блага для русского народа – реформы, которые по новаторству своему могут сравниться разве что с реформами Петра Первого! Говорят, что он даже задумал проект конституции, который новый царь, конечно же, ни за что теперь не реализует. И чем же русский народ отплатил ему? Этим варварством, совершенным первого марта тысяча восемьсот восемьдесят первого года?! Это непоследовательно, глупо и… подло.

Наверное, я слишком разоткровенничалась – Максим Петрович немигающим взглядом смотрел мне в глаза и ухмылялся уголком рта. Когда я замолчала, чтобы перевести дыхание, он отвел взгляд, хмыкнул и произнес немного свысока:

– Вы не передергивайте, Лидия. Крестьяне – русский народ – только посмеиваются над этими барышнями да мальчонками с книжками, которые ходят к ним, отрывают от работы и толкуют про высокие материи и непонятную свободу. Не народ убил императора, а эти выходцы из «Народной воли» или как их там… Которые, кстати, сплошь дворяне по рождению. И их даже можно понять: готовили‑то их с детства для совершенно другой жизни, а на выходе из гимназий оказалось, что маменьки да папеньки разорились и содержать их впредь некому. Хочешь достойно жить – иди работать. А работать‑то они не умеют: лишь теории строят да критикуют власть. Зато в них полно злости на того самого царя, который своими «новаторскими реформами» разрушил их планы на счастливую беззаботную жизнь. Несчастные люди.

– Вы что же, жалеете этих revolutionnaires?6 Вы, может быть, не против, чтобы они пришли к власти?!

Признаться, я была изумлена: подобные мысли иной раз приходилось слышать от молодежи, но чтобы человек в возрасте Максима Петровича поддавался этим неразумным идеям…

А тот неожиданно рассмеялся – правда, смех тут же перешел в надрывный кашель, и мне пришлось вставать за водой.

– Вы смотрите на меня сейчас, Лидия, как агент сыскной полиции, ей‑богу!.. – продолжил Максим Петрович, успокоив кашель. – Эти, как вы выразились, revolutionnaires никогда не придут к власти. Потому что они, теоретики и террористы, умеют только уничтожать. Они сметут когда‑нибудь привычный нам уклад жизни, Лидия, можете даже не сомневаться. А кто на этих обломках сумеет взять власть в свои руки – один Бог ведает. Я‑то до этого не доживу, но мне горько, что вы и Наташа увидите это воочию.

На некоторое время в комнате повисло молчание. Мне отчаянно не хотелось верить в пророчество Максима Петровича: я покинула Францию в тысяча восемьсот семьдесят четвертом, а все мое детство прошло в условиях Третьей Французской республики – страшное революционное время. Я не чувствовала себя русской, но мне не хотелось бы, чтобы Российская империя пережила нечто похожее на судьбу моей несчастной Франции.

– Что это мы с вами о политике все, – снова рассмеялся Максим Петрович, видимо, уловив мою меланхолию. – Расскажите лучше о себе. Наташенька мне о вас все уши прожужжала. Вы имеете большое влияние на мою единственную дочь, так что я хочу знать о вас как можно больше.

Максим Петрович говорил в тоне, не терпящем возражений, но почему‑то в отличие от его сестры мне с ним разговаривать было приятно и легко. Я и сама не заметила, как рассказала ему все то, чего не говорила еще никому. Даже сама пыталась это забыть – слишком больно.

…Свое детство я помню отчетливо, словно сценки из него происходили вчера. Я держусь за эти воспоминания, потому что это все, что у меня осталось.

Я родилась в последних числах октября тысяча восемьсот шестьдесят пятого в Париже. В годы, когда Вторая империя7 переживала худшие свои времена. Моя мама, Софи Клермон, урожденная, как твердят все вокруг, Софья Тальянова, с пеленок пыталась учить меня русскому языку. По словам Платона Алексеевича и Ольги Александровны, это неопровержимое доказательство ее истинного происхождения. А мне же в этом видится лишь намек на то, что мама пыталась подстраховаться на тот случай, если нам пришлось бы покинуть Францию. Вторая империя, как я уже говорила, была крайне ослаблена в те годы, зато Российская продолжала оставаться сильным и стабильным государством, с которым не может не считаться мир и где всегда можно найти приют в случае чего. Хотя не исключаю, что у мамы могли быть и другие причины обучать меня русскому языку и традициям.

 

Впрочем, этот сложнейший язык мне так и не дался.

Батюшка, Габриэль Клермон, работал в департаменте транспорта, и по долгу службы ему приходилось много разъезжать. Соответственно, и нам с мамой тоже. Родители очень любили друг друга, в этой атмосфере любви, взаимного уважения и искренности я росла. Оттого тяжелее мне было все потерять.

Быть может, именно потому я в свои восемнадцать все еще ни в кого не влюблена, что ищу мужчину, который так же будет смотреть на меня, как отец смотрел на маму. Пока что ни одного такого мне не встречалось. Это при том, что большинство моих подруг тайком влюблены – кто в своих кузенов, кто в друзей детства, кто и вовсе в тех редких мужчин, которых нам, институткам, удается увидеть. Даже Натали. Сперва она романтизировала образ одного своего детского друга, князя Миши, как она его звала; потом была влюблена в учителя истории, но, право, он так статен и хорош собою, что в него влюблена добрая половина моих подруг и даже молодых учительниц. Потом был брат Китти Явлонской, что навещал нас на Рождество. Если я ничего не упустила, то он занимал мысли Натали и по сей день…

Разумеется, эти влюбленности были детскими увлечениями, выражавшимися лишь в писании романтических стихов да невинных перешептываниях с подругами. Ничего предосудительного я в этом не видела, хотя не рассказала бы о них папеньке Натали даже под пытками.

* * *

Тот страшный вечер, когда отцу принесли письмо, я помню до сих пор в мельчайших деталях.

– Что теперь будет?! Надобно ехать немедленно! – Мама сжимала виски и металась по комнате.

Я в это время должна была спать, но, разбуженная приходом посыльного, стояла у приоткрытой двери в гостиную и слушала. Мне было девять.

– Собирай в дорогу Лиди, мы уезжаем, – сказал отец, и я, поняв, что сейчас за мной придут, опрометью бросилась в детскую. Залезла под одеяло и сделала вид, что давно сплю.

Маменька, одевая меня, не скрывала волнения. Мы взяли только самые необходимые вещи, почти налегке бежали несколько кварталов пешком, не беря коляски. Мне было холодно, страшно, и я ужасно устала, едва поспевая за взрослыми. Но не хныкала, понимая, что случилось нечто очень серьезное.

Лишь через полчаса быстрой ходьбы отец остановил экипаж. Потом, через несколько кварталов, мы вышли и сели в другой. И сменили таким образом еще три или четыре коляски.

В последней мы пробыли очень долго: я уснула, положив голову на мамины колени и чувствуя ее ласковые руки на своих волосах. Помню, уже рассвело, когда меня все‑таки разбудили – спешно и на этот раз неласково. В ту ночь резко похолодало, и мама меня, еще сонную, наскоро укутывала в пуховую шаль. У ворота сцепила ее края собственной брошью с большим круглым янтарем. А я смотрела, как снег за окном экипажа крупными белыми хлопьями валит на мостовую, и слушала твердый, решительный шепот отца:

– Нет, Софи! Ты поедешь с ней – мы не можем так рисковать!

– Ни за что не брошу тебя! – столь же твердо ответила мама.

Я смотрела на снег, и мне было необыкновенно страшно. Как оказалось, это не дурной сон и ничего не кончилось.

– Мама… – позвала я.

– Я здесь, моя хорошая, – отвлеклась она от беседы с отцом и, запрокинув мою голову, поцеловала в лоб.

– Идите, идите скорее! – заторопил нас отец и буквально вытолкал наружу.

Я помню, как он дотронулся на прощание до моего лица, и помню, сколько тоски было тогда в его глазах.

Потом мы с мамой, держась за руки, бежали по запорошенной снегом мостовой к другой коляске. Едва забрались внутрь, она тронулась.

– Это мадемуазель Трюшон, – сдержанно представила мне мама молодую и очень некрасивую женщину. – Она позаботится о тебе, дорогая.

Мама беззвучно плакала – она то льнула ко мне, то оглядывалась через стекло на уезжающий в противоположном направлении экипаж, где остался папа. Я крепко держала ее за руки, потому что понимала, что она хочет сделать. Понимала и вся дрожала от неизвестности и страха.

Наконец она не выдержала.

– Нет! – закричала мама кучеру. – Стойте, я хочу сойти!

Кучер не останавливал, но мама, открыв дверцу, на ходу выпрыгнула из кареты. Путаясь в юбках и падая, она подымалась и вновь бежала за отцом. Та, другая коляска, все же остановилась, папа выскочил и заключил маму в объятья.

Мои родители, крепко обнимающие друг друга на запорошенной снегом дороге близ Парижа, – это последнее, что я помню о них. Точнее, последнее, что должна бы помнить.

Я тоже желала спрыгнуть и побежать к ним, но мадемуазель Трюшон крепко держала меня, не давая этого сделать, называла деточкой и лгала, что все будет хорошо.

Мы приехали в какой‑то дом, где я плакала и билась в истерике. Пришел человек с медицинским чемоданчиком и хотел сделать мне укол – но дергалась я столь отчаянно, что у него ничего не вышло. Тогда он развел в стакане пару каких‑то таблеток и велел выпить: мадемуазель Трюшон больно зажимала мне нос и не давала дышать, покуда я не проглотила. Потом я забылась тяжелым муторным сном.

Не помню, сколько дней я провела в комнате с вечно запертыми дверьми, черными сухими деревьями за окном и дорогими игрушками, к которым я не прикасалась. Мне казалось, что я находилась в этой комнате целую вечность, что успела в ней повзрослеть и состариться. Я до сих пор в малейших деталях помню обстановку той комнаты, и иногда она снится мне в кошмарах.

Первое время меня навещала только мадемуазель Трюшон, которая неожиданно заговорила по‑русски. Она въедливо смотрела мне в глаза, цепко держала мой подбородок в своих пальцах и заставляла рассказывать, кто навещал отца в последние дни перед этим кошмаром. Я же отвечала только:

– Je ne vous comprends pas! Je ne connais pas cette langue!8

Она ужасно злилась, становилась еще некрасивее и начинала спрашивать по‑французски – тогда я рассказывала ей, что помнила.

Потом вместе с мадемуазель Трюшон меня начал навещать мужчина с аккуратно остриженной бородкой, который говорил со мною только по‑французски, хотел казаться ласковым и предупредительным. Думая, что я не слышу, он перебрасывался с m‑lle Трюшон фразами на русском, в котором не было и намека на французский акцент. Из этих фраз я поняла, что я бесполезна, крайне их обременяю и они не знают, что делать со мной.

Этот мужчина тоже задавал вопросы, даже больше, чем мадемуазель Трюшон. И еще он показывал мне портреты мужчин и женщин, выполненные в карандаше. Спрашивал, узнаю ли я кого‑то.

Спустя время меня все же выпустили из этой адской комнаты и повезли по дорогам Франции в безликой казенной карете, пока не остановились у маленькой придорожной гостиницы. Мы с родителями часто останавливались в таких.

Но эта была иная. Она была огорожена военными, туда‑сюда сновали люди, и никто не обращал внимания на маленькую девочку, покинувшую коляску, в которой ее сюда привезли, и беспрепятственно вошедшую в гостиницу. Все были очень заняты своими делами, суетились, и ничто не помешало мне подняться по лестнице, подойти к дверям номера, где скопилось больше всего людей, и заглянуть внутрь.

Все, что я увидела, – подол темно‑фиолетовой юбки лежащей на полу женщины. Это была юбка моей мамы, я сама помогала пришивать кружева к ней.

– Откуда здесь ребенок?! Уберите девочку! – вскричал кто‑то, прежде чем я успела сделать еще один шаг.

В тот же момент меня подхватил на руки мужчина в штатском, прижал мою голову к своему плечу и почти бегом вынес на улицу. Этим мужчиной, как я узнала позже, был Платон Алексеевич. Я не плакала с тех пор и не спрашивала ни у кого, что случилось. Но и не ждала больше никогда, что родители приедут ко мне или хотя бы напишут.

* * *

– Бедное дитя. – Максим Петрович погладил мою руку сухой старческой ладонью. – Платон Алексеевич… знакомое имя. Уж не о графе ли Шувалове вы говорите?

– Я не знаю, он никогда не называл свою фамилию. – Я все еще была мыслями там, в своем детстве, поэтому не сразу поняла суть вопроса месье Эйвазова.

А когда поняла, вскинула глаза на Максима Петровича: взгляд его сейчас не был похожим на взгляд умирающего больного старика. Он был настороженным, с хищным прищуром и очень жестким. Будто Максим Петрович ждал от меня какой‑то опасности.

– Вот оно как… – Он опомнился и быстро отвел глаза. – Что‑то устал я, позовите Лизоньку, будьте добры.

Я поднялась с робкой надеждой, что этот человек знает о моем попечителе что‑то такое, чего не знаю я. И, так и не решив для себя, стоит ли спрашивать, вышла за дверь.

Простившись с Максимом Петровичем, я передала первой же попавшейся горничной его пожелание видеть жену и спешно направилась в комнату Натали – мне необходимо было сейчас поговорить с самым близким моим человеком и отвлечься от дурных мыслей. Однако подругу я нашла только в мужском крыле дома, ее голос доносился из спальни, принадлежавшей Василию Максимовичу. Дверь была распахнута, а внутри я увидела Васю, Натали и горничную Дашу, которые дружно склонились над младенцем и с улыбками на лицах что‑то обсуждали.

– Лиди! – вскрикнула, увидев меня, подруга. – Поди к нам скорее!

Глаза ее светились счастьем – ни много ни мало. Я ее восторга, увы, не разделяла.

– Я зашла сказать, что собираюсь прогуляться по окрестностям. Ты не хочешь составить мне компанию? – спросила я, все же надеясь, что Натали догадается, что очень нужна мне сейчас.

– Нет‑нет, милая, – она уже и не глядела на меня, снова отвернувшись к ребенку, – погуляй одна, а я, быть может, пройдусь с тобою вечером.

В этот момент я впервые пожалела, что приехала сюда. Натали зря переживала, она отлично вписалась в свою семью. А вот что здесь делаю я – совершенно непонятно. Я кивнула ей в ответ и отошла от двери.

Уже когда я подходила к воротам усадьбы, меня окликнули – это оказался Вася.

– Лидия Гавриловна! – запыхавшись, догнал он меня. – Дозвольте мне проводить вас, мне тоже вздумалось прогуляться. Вы не против?

Я сдержанно улыбнулась, сторонясь так, чтобы на узкой тропинке смог идти и он, но не удержалась и сказала:

2Глупость бывает двух родов: молчаливая и болтливая (О. Бальзак).
3Холестерин (фр.).
4Каникулы (фр.).
5Мировоззрение (фр.).
6Революционеры (фр.).
7Период в истории Франции с 1852 по 1870 г. 2 декабря 1852 г. в результате плебисцита была установлена конституционная монархия во главе с племянником Наполеона I Луи Наполеоном Бонапартом, принявшим имя Наполеона III.
8Я вас не понимаю! Я не знаю этот язык! (фр.)
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»