Когда ты перестанешь ждать

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Отец работал юристом в местном консульстве и ездил каждый день на машине до Соданкюля. Сейчас он выглядел так, будто завтрак прервал его в середине сборов на работу: на нём была бежевая рубашка с расстёгнутой верхней пуговицей. На коленях – салфетка. Не хватало только галстука, и галстук был единственным предметом одежды, который он действительно добавлял к своему костюму, когда шёл на работу. Ну, ещё туфли. Папа терпеть не мог "домашнее" и всякие халаты, словом, такое, в чём, по его словам, "нельзя показаться на люди". Он расхаживал по дому в рубашке и брюках, и, в качестве уступки маминым укоризненным взглядам, в огромных махровых тапочках. Это полный человек с пухлыми ляжками, мощными руками и округлым лицом. Стригся он коротко, выбривая виски, носил очки в дорогой чёрной оправе, на пухлых губах всегда готова была появиться улыбка. Весь такой белый и чистый, что напоминал яйцо. Мама, по её словам, всегда боялась, что я вырасту в отца и буду похож на подушечку для булавок, но поджаростью форм я пошёл в неё.

– Доброе утро, – сказал папа, когда я отодвигал стул напротив. – Здоровый сон по выходным – залог здоровья и душевного благополучия.

Неожиданно для себя я открыл рот и оттуда вылетело:

– Пап, а когда кто-то умирает… ну, кто-то, кого ты достаточно хорошо знал… что дальше?

Не знаю, почему я до сих пор не рассказал предкам о гибели Тома. Наверное, она представлялась мне настолько нелепой, настолько выбивающейся из реалий мира, в котором я привык жить, что рассказать о ней – всё равно, что повесить на плечики одёжку, которая тебе не нравится, тем самым признав её право на существование в своём шкафу. Рано или поздно родители узнают всё от соседей. Мама и папа не самые общительные на этой улице люди, но новости, кажется, распространялись бы по городку со скоростью света, даже если б его населяли слепоглухонемые.

– «Что дальше?» – переспросил отец, откладывая вилку.

Да, более нелепого вопроса я придумать не мог. Правда, оправдание всё-таки есть: я здесь ни при чём. Эта фраза выскочила сама по себе, как чёртик из коробочки с секретом. Что дальше? Как будто локомотив жизни можно как-то остановить… даже если на последней станции сошёл один человек, а ты не успел ему даже махнуть рукой.

– Если умирает кто-то тебе близкий…

– Тебя интересуют религиозная сторона? Юридическая? Так-с… с юридической стороны этот человек, если он, конечно, – папа загибал пальцы, – не твой родственник, совершеннолетний и владеет каким-либо имуществом, никак с тобой не соотносится. В противном случае он должен указать тебя в завещании…

Папа предпочитал наступать по всем фронтам одновременно – издержки профессии или издержки характера, доподлинно я не знаю. Вне зависимости от нелепости вопроса, от полков, которых против него выдвинули, будь то отряд французских SAS или, скажем, полк поваров-клоунов с бутафорскими носами и половниками, солдат у него всегда хватало, и посылал он их в бой разом, сразу во все стороны.

– Нет, пап, – сказал я, уложив подбородок на квадратик салфетки, – Никаких завещаний, только предсмертная записка, в которой про меня ничего не написано. Какая-то другая сторона.

Папа прекратил играться с краешком скатерти и в упор посмотрел на меня.

– То есть у тебя и правда умер кто-то из друзей?

Я молча кивнул.

– Давай посмотрим, – когда от него это требовалось, отец мог быть предельно серьёзным. В смысле, ты мог упрашивать его быть серьёзным хоть целый день, а он в ответ будет метать в тебя бумажные самолётики, но когда речь заходила о вещах, с которыми, по его мнению, шутить не стоит, из него как будто выходил весь воздух. Тогда отец становился похож на сухофрукт, вроде кураги. – Прежде всего, мне очень жаль, что ты в таком возрасте кого-то потерял. Это плохо. Лучше бы ты потерял кого-то чуть пораньше, скажем, лет в восемь или девять.

Он строго посмотрел на меня поверх очков, и я, собиравшийся уже что-то вставить, изумлённо захлопнул рот.

– Я говорю «лучше бы», потому что со смертью лучше столкнуться гораздо раньше. Сейчас очень спокойное время. Очень спокойное. Юноши твоёго возраста, Антон, те, что жили во времена треволнений, уже могли бы назвать себя мужчинами – по сравнению с ними даже я казался бы сопливым юнцом. Например, обе мировые войны, когда танки интервентов сжигали мальчишки твоего возраста, и они же гибли под гусеницами. А представь, каково приходилось сыну, скажем, фермера в эпоху Генриха третьего? Только вообрази: Англия, отца забрали в ополчение, старший брат ушёл в партизаны… всходы ржи вытаптывают солдаты, они же требуют от тебя, как от верноподданного короля, еды, да ещё засматриваются на твоих сестёр…

Я хмыкнул. Что и говорить, в истории мой отец ориентировался только по историческим романам, и принимать его слова на веру в этом направлении было бы опрометчиво.

– Кнопка…

– О, точно. Кнопка.

– Она умерла, когда мне было семь, и я, кажется, даже рыдал.

Кнопка была нашей кошкой, и она, как опустевший тюбик из-под зубной пасты, израсходовала все свои жизни под давлением пальцев времени. Умерла от старости, то есть. Это был последний раз, когда я плакал по-настоящему, искренне захлёбываясь слезами. После этого были разве что злые слёзы, когда меня первый раз побили, но и всё.

– Видишь ли, в то время ты, конечно, полностью осознавал, что Кнопа – живое существо. Возможно даже сравнивал её с собой. Но сейчас ты понимаешь, что смерть животного и смерть человека – разного порядка вещи. Иначе бы не обратился ко мне.

Я счёл возможным возразить. Не то, чтобы это было необходимо, но возразить мне хотелось:

– Тётя Элен, что живёт через квартал в доме с зелёной крышей и двумя трубами, считает, что её собаки как люди. Она сама мне сказала. И собакам она даёт человеческие клички. Она думает, что один из псов её умерший муж. Но и он не так давно умер, так что она теперь не знает, что думать. Такая потерянная.

Папа провёл по лбу бумажной салфеткой.

– Сынок, мы сейчас говорим не о собаках и кошках. Кто умер?

– Томас.

– Тот…

– Тот странный мальчик.

– Наверное, зря я спросил. Смерть – это ужасная вещь. Необратимая. Но самое главное, что тебе сейчас нужно сделать – победить её последствия. Понять, что они обратимы, даже если она – нет. Понимаешь? Ни в коем случае не оставляй смерть своих друзей на плечах других людей. Ты обязан разделить с ними всё бремя, которое она возлагает. Понимаю, это трудно, но ты по-прежнему остаёшься в мире живых, в мире, из которого постоянно кто-то уходит, и такая поддержка однажды потребуется и тебе.

Папа поставил точку долгим взглядом поверх очков, как делал, когда хотел донести до собеседника всю важность сказанных только что слов. Уверен, на работе этот приём прекрасно работал: тогда его лицо, лицо благодушного толстяка, становилось лицом человека, к которому лучше прислушаться.

Мама где-то пряталась. Без сомнения, она слышала наш разговор. Она целыми днями упрашивает отца хоть немного отнестись к чему-то серьёзно, но когда папа переводит этот свой потайной переключатель, сама внезапно исчезает. Настоящая гуру подушек и простыней, она не любит всё, что может помешать крепкому и здоровому сну, а так же весьма пренебрежительно отзывается о практиках осознанного сновидения, о жёстком режиме дня, о подъёмах в шесть утра и прочих, по её словам, «извращениях».

– Держу пари, кто-то из тех, кто всем этим увлекается, и придумал ядерную бомбу и почтовые ящики на улице, – говорила она.

Когда папа напомнил ей о суровых буднях почтальонов, мама искренне возмутилась:

– Неужели это так трудно – слезть со своего велосипеда, постучать в дверь и вручить письмо лично? Я готова угощать куском пирога и морсом каждого, кто готов пересилить себя и вскарабкаться на наши три ступеньки.

Надо думать, хорошо, что она не афишировала это своё предложение, потому как звяканье колокольчика почтальона я слышу утром, между семью и восьмью, и маме приходилось бы тогда выбираться из постели на целых три часа раньше.

Против моего режима дня мама, однако, никогда не высказывалась. Я был ранней пташкой по натуре, поднимаясь в семь свежим и выспавшимся. Наверное, смирилась ещё десять лет назад, когда следом за восходом солнца в моей кроватке затевалась возня, и с тех пор отсыпается за все годы, когда я выдёргивал её из постели раньше времени.

Помаявшись с два часа и так и не решив чем заняться, я написал Саше. Погрузил – снова – всю свою решимость в кузов, открыл окно в прохладный полдень: когда я волнуюсь, где-то в районе горла начинает перехватывать дыхание. Сегодня облачно, кажется, вот-вот начнёт накрапывать дождь. Наблюдая в окно, как катаются по небу валики туч, я повторил вчерашнее сообщение – знак вопроса, ставший чем-то вроде пароля. Не знаю, что он значил для Сашки, для меня он означал примерно то, что сказал недавно папа: «Ты обязан разделить бремя…»

Подождав с пятнадцать минут ответа, я позвонил и, когда она взяла трубку, спросил:

– Как ты?

– Не могу перестать думать, – ответила Сашка.

– Я тоже, – признался я.

С Томасом она была знакома куда ближе. В каком-то роде он оставался для меня загадкой, ребусом, разгадать который, не помешала бы дополнительная ложка мозгов. Эти двое вместе росли, вместе взрослели, всю жизнь дверь-в-дверь. Так что вопросом, который не давал мне покоя, Сашка должна была задаваться куда как глубже.

– Кремация сегодня, – сказала она. Сверилась, должно быть, с часами на стене, и закончила: – Как раз сейчас. В Соданкюля есть крематорий, Томаса… тело увезли туда.

– Какой крематорий?

Я отчего-то так перепугался, что едва не выронил телефон. Слово это казалось потусторонним, будто не принадлежащим этому миру.

– Тело сильно обгорело, – сказала Сашка. – Почти сто процентов кожи. Кремация здесь – наилучший вариант. Пусть огню достаётся всё, до последней косточки.

Я в очередной раз задался вопросом, как она это переносит. Судя по голосу, Сашка была в порядке. Она редко улыбалась, никогда не шутила, и я внезапно подумал, минус пять на улице или минус двадцать пять, по внешнему виду снега, на глаз, ты вряд ли поймёшь. Снег не может стать более белым.

 

Я сказал, быстро, не давая себе опомниться:

– Ты дома? Я могу заглянуть, прямо сейчас… если твои родители не против.

В трубке установилось молчание, ровно на пять секунд, словно давая время мне передумать и отказаться от своего опрометчивого желания. Потом Сашка сказала:

– Приходи, если хочешь. Мне всё равно. Можем посмотреть на окошко Томаса и представить, что он всё ещё там…

Может, и впрямь всё равно. Насколько я помнил, в школе Сашка мало с кем общалась. В кружке девчачьих сплетен она чувствовала себя лишней, мальчишки не брали её в свои шумные игры, а когда вплотную подошёл переходный возраст и седьмой класс, начали вострить в её сторону свои молодые языки. Но только, когда рядом не было Томаса. Томас мог отсечь любые поползновения в сторону своей подопечной одним движением брови. Он никогда ни с кем не дрался, но при накаливании обстановки неизменно остужал её, превращаясь в само ледяное спокойствие. Когда он так делал, я всегда вспоминал джедаев с их «Это не те дройды, которых вы ищете».

– Похороны в четверг, – сказала Сашка, когда я свернул на ведущую к её крыльцу дорожку и юркнул от моросящего дождя под навес веранды.

Отсюда действительно виден дом Тома. Это деревянное строение всегда казалось мне жутко несуразным. Собранное из просмолённых и потемневших от времени досок, оно стояло на брёвнах-сваях, что под весом поддерживаемого медленно уходили под землю, рассыхались и стачивались, как карандаши. Говорили, что этот дом очень старый: когда-то все строения в окрестностях ставили на сваи, так как озеро и протекающая по оврагу речушка имели свойство весной выходить из берегов. Но это казалось мне сомнительным: овраг был просто заросшей кустарником трещиной на теле земли без малого сто пятьдесят лет. Так, во всяком случае, считали старожилы. Вряд ли деревянный жилой дом способен простоять два века; господин Гуннарссон, отец Томаса, говорил то о девяноста годах, то о ста сорока – у меня сложилось впечатление, что он сам точно не знает, когда был построен его дом.

Выглядел он как старая, осыпающаяся спичечная головка. Казалось будто само Время полюбило присаживаться на скат крыши (непременно правый), отчего дом и просел на правую сторону чуть больше, и просесть ещё сильнее ему мешали подпорки из кирпичей. С коньков крыши свешивался пронзительно-зелёный мох, на чердаке, открытым ветрам с северо-запада, каждое лето вили гнёзда журавли. Томас говорил, там можно найти четыре покинутых осиных гнезда, и одно даже спустил мне показать. Выглядело оно действительно круто. Под домом, между сваями и подпорками, скопилась целая коллекция всякого хлама. Там были грабли и лопаты, доски и старые стулья, проржавевшие насквозь цепи и мешки с удобрениями.

Родители Томаса не протестовали против дома на дереве, потому что их собственный дом мало чем от него отличался. Мои протестовали, но достаточно вяло, и я благоразумно не торопился рассказывать им все мальчишеские секреты.

Наверное, следовало зайти и выразить родителям Томаса соболезнования, но я не мог собраться с силами, чтобы это сделать. Я боялся спросить, заходила ли к ним Саша, вместо этого задав другой вопрос:

– У тебя кто-нибудь когда-нибудь умирал?

– Бабушка. Два года назад. Похороны – это самое ужасное, что есть на земле. Этот обряд… он отвратителен.

На Сашкиной веранде была будка без собаки (их пёс умер несколько лет назад, а нового они так и не завели), в ней – склад инструментов, которые все вместе звякают, когда будку задеваешь ногой или пытаешься на неё присесть. В гостиной первого этажа горела лампа: она моргала, когда кто-то из Сашкиной родни проходил мимо.

Девочка в джинсах, водолазке и куртке, которую накинула на плечи, не вдевая в рукава руки.

– Мои бабушка и дед со стороны отца давно умерли, – сказал я. – Ещё до моего рождения. Я видел только фотографии.

– Говорю тебе, похороны – это ужасно, – Сашка бездумно смотрела на мокнущий сад, на качающиеся под массой влаги листья гибискуса. – Я не хочу туда идти. Ни туда, ни на поминки.

Заткнув пальцы за пояс, я прошёлся к краю веранды, сплюнул на куст розовых цветов. Не знаю насчёт родителей Саши, но мои родители с родителями Томаса были не знакомы, так что на поминках им делать нечего. Хотя, Том иногда забегал ко мне в гости, но мои предки – не такие люди, чтобы ходить на поминки к малознакомым людям. Они терпеть не могут грусть. Доходит до смешного: бывает, когда день ниспадает в вялый, апатичный вечер с точками светодиодных фонариков во дворе, папа включает Led Zeppelin и гоняет по гостиной кошку, преследуя её моей машинкой на радиоуправлении. Из машинки я давно уже вырос: она старая и не поворачивает налево, но папа из неё не вырастет никогда. Это его способ убивать грусть, даже когда её, собственно, и нет, а есть благоприятная для её возникновения обстановка. Но ведь вишнёвое дерево не означает спелые вкусные вишни: на дворе может быть зима. Папка говорит, что и уехали-то мы из России только потому, что у мамы в дождливые дни начиналась депрессия.

Нам же присутствовать придётся. Мы уже не дети, которые всюду с родителями или с опекунами, кто-то выкрутил наружу нам рукоятки самостоятельности и поздно крутить их в обратную сторону. Вместе с самостоятельностью у нас появились обязанности. Я думал, как бы донести это до Александры, когда она сказала:

– Давай проберёмся ночью к ним в дом и спокойно попрощаемся. Оставим записку, что зашли чуть-чуть пораньше, так как не хотим присутствовать на официальной части, и…

Она была, как обычно, абсолютно серьёзна.

На мой взгляд, Сашка куда лучше любого другого подростка подходила к обстановке похорон. Только и работы, что облачить её во всё чёрное. Выражение этого лица подойдёт к любому официальному мероприятию.

– Ты хорошо подумала?

Я хотел сказать «находиться в одной комнате с мертвецом, почти совсем одной – не лучшая идея», но сумел сдержать язык за зубами.

Губы девушки представляли собой одну тонкую линию.

– Так и собираюсь поступить. Ты со мной?

Я кивнул. Не знаю точно почему, но я готов был пойти на такую авантюру. Томасу она бы понравилась.

– Я хочу на днях взять велосипед и доехать до земляной дыры, – прибавил я.

– Зачем? – неожиданно насторожилась Саша.

– Точно не знаю. Посмотреть…

Никто из нас и никогда не ходил туда в одиночку. Во-первых, потому, что она находилась в самой чаще Котьего загривка, там, где сквозь спутанные ветки проглядывала большая вода и было слышно, как дикие утки осуществляют свой ежедневный транзит, трип по озёрам страны, приводняясь и взлетая в облаке брызг. А во-вторых, потому, что залезая в нору, как животные, мы будто вызывали к жизни что-то жуткое и тёмное, почти первобытное, нечто, что роднило современного ребёнка, укомплектованного сотовым телефоном, синяками под глазами и компьютерными играми, с первобытным малышом, что выглядывает из убежища в загадочную ночь. Не знаю, ютилось ли оно в нас или в каком-нибудь тёмном уголке земляной норы, но мы страшились этого чувства. Мы держались друг за друга, когда спускались по истёршимся ступенькам, и таким образом каждый как бы напоминал другому: «Не теряйся».

Сашка чуть ли не с испугом смотрела на меня.

– Там не осталось почти никаких следов, Антон. Всё убрали. Только горелое пятно – вот всё, что осталось. Господин Аалто сказал, что он хочет сравнять Земляную дыру с землёй, чтобы она не стала местом паломничества для таких, как мы.

Господин Аалто представлял местное управление полиции. Это был усатый, дородный, тяжёлый на подъём мужчина, который, казалось, насквозь пропитался духом Шерлока Холмса, Коломбо и Эркюля Пуаро. Его хотелось назвать джентльменом и никак иначе. Чтобы стать героем книг, ему требовалось всего-ничего – громкого преступления, чтобы с триумфом его раскрывать. Всё, что случилось в последний год в нашем городке и что требовало бы вмешательства полиции, можно пересчитать по пальцам одной руки. Кроме того, Аалто не помешало бы немного больше рвения в работе: по слухам, дело о похищении его же собственной фуражки, которую он оставил болтаться на руле велосипеда, пока уединялся за угловым столиком в «Каждодневных Радостях» с эспрессо и булочками, заведённое уже полтора года назад с того времени, как Аалто допросил всех свидетелей, не продвинулось ни на йоту.

Он был хорошим человеком. Говорило об этом хотя бы то, что когда на город опускались сумерки, офицер Аалто пускался в затяжное путешествие по вверенному ему участку на скрипучем, громоздком велосипеде, только чтобы поинтересоваться, как дела у его подопечных и как себя чувствует гипертония тётушки Тойвонен. Выйдя на кухню, можно увидеть, как скользит по стёклам свет его прожектора.

Я насупился.

– Не совсем понимаю, при чём здесь какие-то паломничества. Мы с Томасом были друзьями, и я хочу посмотреть, где он умер… Сашка, ты чего? Не далее как минуту назад ты сама предложила влезть в чужой дом…

– Да знаю я, знаю, – Александра вцепилась в дверную ручку, будто та могла своей формой передать ей какие-то ответы. Пальцы оставляли на лакированном дереве влажные следы. – Но это… понимаешь, это другое.

– Другое… я вижу, – я был самим мистером Подозрительность. Александра никогда не позволяла безнаказанно называть её Сашкой – этим мальчишеским именем, которое я привёз с собой с родины. Следом за мной её пытались так называть другие мальчишки (но не Томас), и для каждого у неё находился ледяной взгляд или тычок. И где, спрашивается, мой? Может, девочке сейчас действительно не до того, но совсем не реагировать на то, из-за чего в прошлом было пролито столько крови…

Я уже всё для себя решил.

– Всё равно хочу туда съездить. С тобой или без тебя, но я загляну ещё раз в Земляную дыру – в последний раз.

Глава 4. Сворачивается в Трубочку Язык

В этот понедельник ребята идут в школу с предвкушением скорых летних чудес. Май заканчивался на тёплой, изредка подмокающей, ноте, но главное не погода, а то, что текущая дата очень скоро подползёт к нижнему краю календарного листочка. Наступает прекрасное время. Преподаватели рассказывают что-то хорошее, иногда даже весёлое: в общем, треплют языком, на широкую руку транжиря учебное время. По рукам ходит большое красное яблоко, и каждый делает по укусу. На задней парте шелестят обёрткой от шоколадки. Все форточки распахнуты, тёплый ветерок шелестит страницами учебника, листает их, будто пересчитывая. Осталось каких-то двадцать две страницы…

Школа у нас маленькая. Никаких амбиций – всего один этаж, десять аудиторий, учительская и спортивный зал. Сонное здание, похожее по форме на развалившуюся на диване кошку. В таком можно учить детей быть добродушными фермерами и классными соседями, которые в выходной день по утрам ковыряются в автомобильном моторе и слушают блюз, а по вечерам, пошатываясь, возвращаются из пабов.

Учится здесь человек сто пятьдесят, не больше. В третьем классе – так и вообще почти никого, из обычных для каждого года "Эй" и "Би" остался только "Эй", да и тот неполный. Папа рассказывал, что десять лет назад здесь назревал пузырь локального кризиса, и местным парам было не до детей. Опасались за крышу над головой, надо полагать…

Так что у нас можно здороваться за руку со всеми подряд, не разбираясь, с кем здороваешься, а то, что ты переехал из России, знает, кажется, каждый второклассник, не говоря уж о старших ребятах.

Сегодня класс был непривычно тих. Известие облетело всю школу, прямо сейчас, в первые пятнадцать минут первого урока, новость пересказывали тем немногим, кто все выходные просидел за компьютерными играми. Все знали, что мы с Томасом дружили, но мальчишкам никогда не хватает такта, чтобы выразить сочувствие – мне это знакомо не понаслышке. Все просто сидели и молчали, но по скрытым взглядам было видно, как внимательно они за мной наблюдают, как фиксируют каждый вдох и выдох. Разговоры велись на отвлечённые темы, смех звучал нервно и резко, как звук пилы, наткнувшейся на гвоздь. Наверное, что-то подобное было в классе Саши. Я от всей души желал ей её обычного душевного спокойствия.

Сегодня всего четыре урока, но тянулись они так, будто каждый академический час мечтал стать отдельным, самостоятельным днём. Когда нас наконец отпустили, я смылся от желающих «поболтать», наивно полагающих, что я не разгадаю их желание выяснить, каково это, потерять лучшего друга, и, кипя от возмущения, отправился с доской под мышкой к пулу.

Скейт, в особенности неминуемые с него падения, не раз помогали мне снять стресс.

Пул представлял собой не работающий давным-давно бассейн с останками фонтана посередине; все вместе они напоминали увядший цветок с посеревшими от времени лепестками. Вокруг раскинулся целомудренный тенистый парк с крашенными в синий и зелёный скамейками и тяжёлыми каменными урнами. Никто не знал, почему до этого фонтана до сих пор не дотянулись длинные руки градоправителей, но если кто-нибудь спросит моего мнения, я отвечу: пусть всё остаётся как есть. По пустому бассейну удобно было раскатывать на скейте, он имел покатые стенки, а швы между плитами, которыми выложено дно, можно почувствовать разве что пройдя по нему босиком.

 

На краю пула сидела Клюква. Я помахал ей рукой.

Клюква лет на пять младше меня, она напоминала маленького длинноного сверчка. Познакомились мы на этом же самом месте почти год назад, когда я отбил её у каких-то местных подрастающих хулиганов и помог отнять котёнка, которого те взяли в заложники.

– Все зовут меня Клюквой, – сказала она тогда. Без всяких признаков застенчивости сказала и протянула свою маленькую белую ладошку, которую я осторожно пожал.

– Очень хорошо. Я буду звать тебя так же.

С тех пор я часто находил её здесь, собирающей в траве каких-то букашек, играющей на телефоне в игры или смотрящей там же мультики, так, что, следуя по тенистой тропинке со скейтом под мышкой, можно заранее слышать вопли мультяшек. Поначалу я смотрел на неё с раздражением: не хватало ещё, чтобы какая-то соплячка таскалась за мной и компрометировала перед сверстниками. Но она всегда присутствовала здесь будто бы случайно, не канючила, не задавала глупых вопросов, просто сидела и занималась своими делами. Или бродила по округе, рассказывая себе под нос какие-то истории. Когда я приходил кататься не один, а в компании Джейка или Фила, даже не поднимала глаза: по курносому носу ползали зайчики от экрана. Так что в конце концов я начал здороваться сам.

– Привет, Клюква! – кричал я, и тогда она отвечала: махала рукой или что-то бурчала себе под нос. А если игра была не такая интересная, то поднимала глаза, смотрела на меня долгим загадочным взглядом, каким могут смотреть, например, летучие мыши, и говорила: «Привет, Антон».

История с котёнком имела продолжение – вскорости за ним пришли родители малышей, которых я своей руганью на русском довёл чуть не до слёз. Оказалось, котёнок кочевал по рукам вовсе не в том порядке, в котором я предполагал, и причины и следствия следовало поменять местами. Когда я повернулся к малявке за разъяснениями, та спокойно сказала:

– Я просто увидела его и решила с ним поиграться. Кроме того, этот Йонсен – надутый дурак. Не представляю, зачем ему котёнок.

– Ух ты! – восхитился позже Томас. – Настоящий злой гений! Как мегамозг или Карл Безумный. Сделает всё, чтобы получить желаемое, даже если понадобится кого-то использовать. А ты, наивный малыш, и рад помочь… потворствовать распространению мирового зла.

Так и сказал – «потворствовать». Не знаю, где Томас брал такие слова… нет, вернее, знаю – из книжек и Википедии, но у меня, например, подобное никогда не задерживается в памяти.

Томас, в отличие от меня, сразу раскусил Клюкву. А она почувствовала родственную жилку в этом длинном, тощем, лохматом подростке, и пока я катался, падал и получал травмы, как настоящий гладиатор, эти двое вели длинные интеллектуальные беседы, точно… да-да, пресытившиеся зрелищем патриции на зрительском ложе.

Томас иногда ходил со мной в пул или на конюшню, но никогда не попробовал сам заняться каким-нибудь спортом.

– Спорт – это для таких, как ты, – говорил он спокойно. – У меня не хватит ни времени, ни терпения, чтобы отрабатывать падения по какой-нибудь красивой амплитуде.

– А читать Шекспира на английском языке у тебя, значит, терпения хватает? – язвительно говорил я.

– После Шекспира не болят мышцы и не хочется немедленно лечь в могилу и умереть, – веско сказал мой друг.

На самом деле, я хотел ему припомнить не Шекспира, а книгу, которую один раз видел у Томаса на столе. И не припомнил только потому, что не смог точно вспомнить название. Что-то вроде "Кадастровый реестр земельных участков". Ужас, правда?

Томас никогда мне не говорил, кем хочет стать. О том, кем они хотят стать в будущем, могут, наверное, рассуждать только маленькие дети: у подростков моего возраста в голове только ветер и ничего, кроме ветра. У меня там был спорт: собственно, принципиального отличия от ветра я не видел. У Томаса же там была целая тысяча разных вещей, стремления заниматься чем-то конкретным среди которых не прослеживалось.

Я швырнул скейт на дно бассейна и нагнулся завязать шнурки. Спросил:

– Как дела?

– Ха-ра-шо, – нараспев сказала Клюква.

Сейчас она поймала какого-то кузнечика, оторвала ему ноги, чтобы тот был поспокойнее, и рисовала на экране мобильника вокруг него дом с трубой, вазой на окне, огромной спутниковой тарелкой, и даже сараем.

– Как поживают твои друзья?

Это было чем-то вроде нашей словесной игры. Клюква выглядела человеком, который не нуждается в друзьях.

– Как толстые грязные поросята в хлеве, – обычно отвечала Клюква.

– В хлеву, – поправлял я.

– И там тоже, – парировала Клюква. – Поросей полно везде.

Сейчас она сказала коротко:

– Не знаю.

Я чуть не запутался в шнурках. Что случилось с этим миром, если даже Клюква упускает шанс посмеяться над своими одногодками… и заодно помочь мне немного развеяться?

Есть люди, которые замыкаются в себе, когда происходит нечто, что размешивает кашу в их котелке. Им нужно сначала съесть эту кашу, не смазывая её маслом отвлечённого общения. Я же – совсем другое дело. Иногда во мне начинает бродить то, что скопилось, и я разговариваю даже с придорожными булыжниками. Я разговариваю, разговариваю и разговариваю, даже если темой послужит колонка для домохозяек из местной газетёнки. Сейчас как раз Томас стал причиной моей чрезмерной общительности. Не знаю, приятно ли это ему или нет, но ничего с собой поделать не могу.

– Слушай, Антон, – Клюква аккуратно отложила телефон, и смертельно раненый кузнечик пополз в сторону газона. – Хочу тебя кое о чём спросить. Только пообещай, что не будешь надо мной смеяться.

– Обещаю, – сказал я так, как может сказать взрослый маленькому ребёнку. Разве что по головке её не похлопал.

И сейчас же получил удар под коленную чашечку. Глаза Клюквы пламенели, рыжие волосы превратились в живой огонь. Веснушки как будто бы стали больше. Ноги у неё обуты в колготы и легкомысленные сандалии на тонких ремешках, но намерения были самые тяжёлые.

– Обещай!!!

Она наступала на меня, сжав кулачки.

– Клянусь, – повторил я, на этот раз совершенно серьёзно. – Зачем пинаться-то? Я тебя понял и выслушаю.

Клюква сразу оттаяла. Выставила вперёд нижнюю губу, будто бы размышляя как сформулировать вопрос. Но на самом деле всё у неё давно уже было сформулировано. Такое зло, как Клюковка, никогда не бывает стихийным. Это концентрированное маленькое зло, у которого всё просчитано до мелочей на десяток шагов вперёд.

– Вот послушай: ты общаешься с теми, кто такого же возраста как ты, и даже иногда со мной, хотя я младше тебя аж на пять лет. Малыши играют с малышами – все довольны. Только я одна не знаю с кем поиграть. Всех этих из второго класса хочется только обзывать. Неженки, все до единого, чуть что, сразу в слёзы, – она немного помолчала и довольно неожиданно закончила: – Значит, я такая одна?

Я пошаркал ногами. Посмотрел вверх, где на фоне заполненного каштановыми листьями и облаками неба проносились жуки размером с подушечку пальца и стрекозы.

– Ты же сама не хочешь с ними общаться.

– Они все жутко тупые, – сказала она, а потом внезапно призналась: – Вот ты ничего. Хоть и набиваешь себе шишки как настоящий маньяк, но говоришь как нормальный. Томас тоже хороший. С ним можно болтать хоть весь день.

Я не стал ничего ей говорить про Тома. В любом случае с малявкой ещё рано обсуждать о такие вещи, даже если она каждый день собственноручно лишает жизни до десятку букашек.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»