Глотнуть воздуха. Дни в Бирме

Текст
2
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Ну вот, больше пяти лет я – шустрый курносый парнишка с розовыми щеками и светлыми волосенками (которые уже не стриглись коротко, но тщательно помадились и зачесывались, «зализывались», назад), в белом фартуке, за ухом карандаш – мельтешил за прилавком, молниеносно отвешивая пакетики кофе и обжуливая покупателей под елейно-бодрые: «Да, мэм! Сей момент, мэм! Желаете ще че-нибудь, мэм?» Старый Гриммет выжимал нас изрядно: работали мы, кроме четвергов и воскресений, по одиннадцать часов, рождественские недели вообще были сплошным кошмаром. Но все-таки, оглянувшись назад, – неплохое время. Не думайте, что я был вовсе без амбиций, что собирался весь век служить помощником у бакалейщика, просто я «вникал в дело». Придет время, скоплю деньжат, чтобы «обосноваться» самостоятельно (обычные тогда, вполне реальные людские планы). Мир ведь был еще довоенный, до всяких кризисов, пособий по безработице. Места еще хватало для каждого, и лишний магазинчик всегда был кстати. А время шло: 1909-й, 1910-й, 1911-й. Умер король Эдуард, газеты вышли с траурной рамкой. В Уолтоне открылись два кинотеатра. Привычными стали автомобили, по дорогам побежали автобусы. Аэроплан – шаткая, ненадежная конструкция с парнем, сидевшим в середине на некоем подобии стула с прямой спинкой, – пролетел над Нижним Бинфилдом, и все жители с криком выбежали на улицу. Начали поговаривать, что германский император слишком нос задирает и «того самого» (то есть войны с немцами) не миновать. Зарплата моя понемногу росла, достигнув перед войной двадцати восьми шиллингов в неделю. Матери на хозяйство я давал десять, потом, когда с деньгами дома стало совсем туго, – пятнадцать, но и с остававшейся у меня суммой я чувствовал себя таким богачом, каким уж никогда не ощущал впоследствии. Мой рост прибавился на дюйм, у меня проросли усики, я носил ботинки на кнопках и невероятной высоты воротнички. По воскресеньям в церкви, в своем щегольском темно-сером костюме, в котелке, с лежащей рядом на скамье парой черных лайковых перчаток, я выглядел прямо-таки джентльменом, мать едва сдерживала гордость своим сыночком. Между работой, «гуляниями» по четвергам, размышлениями об одежде и девушках я предавался тщеславным мечтам о превращении в знаменитого крупного дельца типа Левера или Уильяма Уайтлиза[34]. Два года я усердно готовился к карьере бизнесмена и «развивал себя»: шлифовал свою речь, избавлялся от жаргонных словечек (в долине Темзы деревенский выговор исчезал, почти все родившиеся после 1890-го усваивали говорок лондонских кокни). Поступив на заочные курсы частной коммерческой академии, я изучал бухгалтерию и деловой английский, благоговейно штудировал дикую чушь многостраничного пособия под названием «Искусство продаж», совершенствовал познания в арифметике и даже почерк. Семнадцатилетним верзилой сидел ночью за столиком в спальне и при свете керосиновой лампы старательно, высунув кончик языка, копировал прописи. Временами я накидывался на чтение: обычно приключения и детективы, а подчас обернутые бумагой книжки, что прятались от посторонних глаз и у парней из магазина ходили как «горяченькое» (в основном переводы романов Мопассана и Поля де Кока). Но в восемнадцать лет меня вдруг потянуло умствовать, я записался в библиотеку графства, начал жадно поглощать сочинения Мэри Корелли, Холла Кейна, Энтони Хоупа. Примерно тогда же я стал посещать собрания Общества книголюбов Нижнего Бинфилда, где вечерами раз в неделю под руководством викария велись «литературные дискуссии». Под нажимом викария я прочел (отрывками) изысканное сочинение Рёскина «Сезам и Лилии», имел даже намерение почитать Браунинга.

А годы шли: 1910-й, 1911-й, 1912-й. И отцовский бизнес хирел (не рушился обвалом, но неуклонно сокращался). К тому же родители резко сдали после того, как Джо сбежал из дому. Произошло это всего месяцем позже начала моих трудов у Гриммета.

К восемнадцати годам Джо вырос в отпетого балбеса. Здоровенный, ростом выше всех в семействе, с квадратными плечами и вечно хмурым выражением тяжелого лица, на котором уже красовались густые усы, он если не сидел со стопкой или кружкой в «Георге», то часами простаивал, руки в карманах, у двери нашего магазина. Подпирал косяк, мрачно глазея на прохожих, оживляясь лишь при виде девушек, которых всегда жаждал подцепить. Если приходил покупатель, он только слегка сторонился, позволяя тому войти, и орал: «Па-ап! Клиент!» Как-либо содействовать торговле ему и в голову не приходило. «Ну что ж с ним делать?» – удрученно повторяли друг другу отец с матерью, а Джо нахально тянул с них деньги на выпивку, на бесконечную курежку. Однажды ночью брат удрал, исчез навеки и невесть куда. Перед уходом он вскрыл кассу, забрал всю наличность (по счастью, не так много, около восьми фунтов). Ему хватило бы четвертым классом добраться до Америки, куда он всегда страстно мечтал уехать, и, может, он действительно подался в свою Америку – вестей мы от него не получили. Городок слегка побурлил. Большинством голосов была принята версия о трусливом бегстве в связи с беременностью Салли Чиверс, жившей там же, за заводом, где ютилось семейство Симонс. Джо хороводился с этой девчонкой, но, поскольку у нее имелась еще дюжина кавалеров, отцовство точно выяснить не удалось. Родители наши версию насчет Салли приняли, между собой они даже простили «бедного мальчика» и за кражу, и за бегство. Им было невозможно представить себе, что их Джо хотел смыться, так как не выносил благопристойного существования в тихом провинциальном городке и рвался к жизни с драками, девицами, лихой гульбой. О судьбе Джо мы так и не узнали. То ли скатился на самое дно, то ли убили на войне, то ли просто ленился черкнуть пару строк. Младенец у его подружки родился мертвым – тут, к счастью, обошлось без осложнений. Что касается кражи восьми фунтов, этот факт родители скрыли и тайну унесли в могилу (своровать деньги в их глазах было значительно позорней, чем сделать ребенка Салли Чиверс).

Беда с Джо сразу состарила отца. Без пропавшего Джо, по правде говоря, жить стало только легче, но побег сына ранил и наполнил стыдом. Усы отца сплошь поседели, и сам он будто сделался ниже ростом. Видимо, врезавшийся в мою память образ сутулого седого человечка с морщинами на круглом встревоженном лице и запыленными очками – это отец именно тех дней. Все больше погружаясь в свои растущие финансовые неурядицы, он проявлял все меньше интереса к чему-либо иному. Все реже им заводились разговоры о политике или воскресных газетах, все чаще – об ухудшении продаж. Мать тоже словно увяла. С детства она – крупная, полная, с густыми светлыми волосами, сияющим лицом и пышной грудью – виделась мне величаво-прекрасной, как изваяния на носу деревянных кораблей. Теперь же она как-то съежилась, состарилась не по годам, в ней появилась суетливость. На кухне мать утратила манеру гордой владычицы: нередко готовила к обеду баранью шею, нервничала из-за цен на уголь, начала использовать маргарин, прежде в нашем доме не допускавшийся. Когда Джо скрылся, вновь потребовалось нанять в магазин юного подручного, но отец, экономя, стал нанимать на год-два совсем еще мальчишек, слишком слабых, чтобы таскать тяжести. Иногда я, если был дома, помогал, но, по свойственному мне эгоизму, делал это далеко не всегда. До сих пор у меня в глазах картина: отец переползает двор, согнувшись пополам, почти невидимый под мешком на спине, словно улитка под своей раковиной; громадный, фунтов полтораста весом, мешок пригибает отцовскую голову почти к самой земле, озабоченное лицо в очках напряженно глядит исподнизу. В 1911-м отец, надорвавшись, слег в больницу и был вынужден взять для магазина временного управляющего, проевшего еще одну дыру в куцем отцовском капитале. Катящийся под гору мелкий магазинщик – тяжкое зрелище; это не работяга, в одночасье, ясно и конкретно уволенный, севший на пособие. Нет, торговля ваша еще трепыхается, еле дыша мизерными убытками-прибытками: нынче несколько шиллингов в минус, завтра пара шиллингов в плюс. Кто-то из давних постоянных клиентов перебегает к «Сарацину», кто-то, заведя дюжину кур, заказывает вам корм на неделю. Вы продолжаете как-то держаться, все еще «сам себе хозяин», только все более нервозный, на вид все более потертый, с устрашающе тающим бюджетом. Так может продолжаться годами, а повезет – до самой смерти. В 1911-м умер дядя Иезекииль, оставив сто двадцать фунтов, очень, конечно, поддержавших отца. Свой страховой полис отцу пришлось заложить лишь в 1913-м.

Ничего этого я в те годы не видел, вернее, не понимал. Соображения мои не шли дальше того, что за прилавком у отца «не клеится», в его торговле «спад», и нужно время подкопить своих деньжат, чтобы «наладить дело». Подобно самому отцу воспринимал я наш магазин как нечто вечное и нерушимое, а потому был расположен гневаться на отцовскую неделовитость. Частенько, проходя по торговой площади мимо «Сарацина», я сравнивал его роскошно сверкающий фасад с нашей облупленной вывеской, на которой уже едва читалось остатками белых букв «С. Боулинг…», с нашей мутной витриной, где пылились тусклые пакетики птичьего корма. Мне в голову не приходило, что «Сарацин», как червь-паразит, алчно гложет, живьем сжирает моего отца. Начитавшись пособий своих заочных курсов, я поучительно твердил отцу о технологии продаж и современных методах коммерции. Он не особенно слушал, ведь он давно вел старинный, наследственный бизнес, трудился честно и усердно, предлагал всегда добротный товар, так что вот-вот все образуется. Надо сказать, не много тогдашних мелких магазинщиков закончили в работном доме. Большинству удалось уйти на тот свет хоть и крайне обедневшими, но все-таки владельцами дела, жилья, имущества. Тут шла, так сказать, гонка, что скорей настигнет: смерть или банкротство, и, спасибо Господу, отец, а вслед за ним и мать, успели раньше умереть.

 

Но вообще жилось в начале 1910-х совсем не плохо. Под конец 1912-го я через викария из Общества книголюбов познакомился с Элси Уотерс. Хотя, как все юнцы в городке, я высматривал подружек, изредка даже договаривался встретиться с какой-нибудь и «прогуляться» воскресным днем, своей девушки у меня никогда не было. Не так-то просто стать ухажером, когда тебе шестнадцать. Имелось в городе такое место, где парнишки по двое прохаживались, поглядывая на девчонок, а те, прохаживаясь там же и тоже по двое, юных охотников как бы не замечали, но, с установлением некоего контакта, мальчишеская и девчоночья пары бродили дальше уже вчетвером, причем все четверо практически безмолвно. Главной сложностью этих хождений (особенно если ты оказывался с девушкой наедине) являлась кошмарная неспособность завести хоть какой-то разговор. Но с Элси Уотерс все вышло иначе. Правда, я уже слегка повзрослел.

Я это не к тому, чтобы рассказывать историю про нас с Элси, хотя история была, конечно. Просто для полноты картины той жизни – «перед войной». Лето (да, понимаю, не всегда, но опять вижу лишь его), белая пыльная дорога, по краям ряды каштанов, аромат левкоев, зеленые пруды под ивами, плеск Барфордской плотины – вот так мне вспоминается «перед войной», и Элси непременной частью этого.

Не знаю, смотрелась бы она хорошенькой теперь. А тогда очень. Высокая, ростом почти с меня, копна густых белокуро-золотистых волос, обычно заплетенных в косы венком вокруг головы, и нежное, удивительно кроткое лицо. Она принадлежала к типу девушек, которым идет черное, особенно такие, совсем простые черные платья, которые полагались продавщицам тканей, – Элси работала у нас в «Лиллиуайтсе»[35], хотя приехала из Лондона. Была она, я полагаю, года на два старше меня.

Я благодарен Элси, первой научившей меня любовно относиться к женщине (не всякой вообще, а к некой определенной женщине). Увидел я ее в Обществе книголюбов, но едва обратил внимание, а потом как-то зашел в «Лиллиуайтс»; пришел совершенно случайно, среди рабочего дня, потому что в бакалее кончилась марля, которой покрывают масло, и старый Гриммет послал меня купить новый марлевый отрез. И знаете, эта специфичная атмосфера в магазине тканей, что-то такое очень женское: тишина, приглушенный свет, резковатый запах новой материи, глухой стук снятых с полок, раскатываемых по столу рулонов. Наклонившись над прилавком, Элси длинными ножницами отрезала очередные футы ткани, под черным платьем обозначились округлости ее груди – сильнейшее и странное впечатление: перед тобой нечто нежное, мягкое, слабое, беззащитное. Глядя тогда на Элси, ты чувствовал, что ее можно обнять и делать с ней что хочешь. Она действительно была необычайно женственной, очень ласковой и покорной: какой-то послушной малышкой, хотя физически не отличалась ни миниатюрностью, ни хрупкостью, – но не глупышкой, просто тихой и временами поражавшей своей чистотой. Да я и сам еще был юношей довольно чистым.

Мы были вместе чуть больше года. Разумеется, как тогда допускалось быть вместе в Нижнем Бинфилде. Официально я «ходил» с ней – вполне легальная форма отношений, однако далеко не то же, что помолвка. От грунтового шоссе на Верхний Бинфилд ответвлялась и тянулась вдоль подножия холмов еще одна дорога. Прямая, длинная, около мили, по сторонам огромные каштаны, а в траве под деревьями тропинка, прозванная «тропой влюбленных». Мы гуляли там майскими вечерами, когда цвели каштаны. Ночи становились короткими, и в часы после работы было еще достаточно светло. А хороши июньские вечера. Густеют синие сумерки, ветерок, словно шелком, гладит твои щеки. Иногда днем по воскресеньям мы брели через Чэмфордский холм к Темзе, на заливные луга… 1913-й! Господи, 1913-й! Тишь да покой, лента воды, бегущей от плотины! Нет, никогда уж не вернется. Я не про 1913-й – про то чувство внутри, когда не маялся вечными страхами и не задыхался от спешки; чувство, которое вам памятно и без моих рассказов или же неизвестно, а тогда вам его уже не изведать.

Близости у нас не случалось до последнего лета наших встреч. Я был слишком застенчив, неуклюж, чтобы настаивать, и слишком несведущ для понимания, что буду у нее не первым. Однажды воскресным днем мы с Элси отправились в буковый лес Верхнего Бинфилда (там, наверху, всегда ждало уединение). Я ужасно хотел ее и точно знал, что Элси тоже полна готовности. И почему-то вот мне стукнуло в голову непременно пробраться на территорию «Усадьбы». Старик Ходжес, которому уже перевалило далеко за семьдесят, мог нас турнуть, но в такой час он, скорее всего, прилег поспать после обеда. Мы пролезли через дыру в заборе и по дорожке между буками вышли к большому озеру. Уже года четыре я туда не приходил. Ничто не изменилось. Все то же абсолютное безлюдье, ощущение, что ты спрятан от мира стеной обступивших могучих деревьев, все тот же ветхий лодочный сарай, гниющий в камышах. Усевшись на бережку, в зарослях дикой мяты, мы чувствовали, что одни, словно в пустынных землях Центральной Африки. После несчетных поцелуев я поднялся и стал бродить поблизости. Мне ужасно хотелось, меня жгло желание сделать решительный шаг, но страх тоже присутствовал. И любопытно: в тот самый момент я вдруг подумал совсем о другом. Меня вдруг осенило, что я ж годами сюда собирался, и все никак, и будет чертовски обидно, находясь так близко, не дойти до второго озерка, не взглянуть на тех громадных сазанов. Обидно же, я не прощу себе потом, что упустил эту возможность. Столь глубоко засевшие во мне и никому, кроме меня, не ведомые, столько лет призывавшие меня – практически мои сазаны. И я решительно направился сквозь лес в известном направлении, однако, отойдя ярдов на десять, повернул обратно. Как продираться в джунглях ежевики и трухлявого сухостоя, когда на мне мой выходной наряд? Темно-серый костюм, котелок, ботинки на кнопках и жесткий как железо крахмальный воротничок под самые уши (вот как мужчины тогда обряжались днем на воскресную прогулку). И я ужасно хотел Элси. Я вернулся и на миг замер, глядя на нее. Она лежала в траве, прикрыв ладонью глаза, и не пошевельнулась, услыхав рядом мои шаги. Она так выглядела, лежа в своем черном платье, – ну, как-то так нежно, уступчиво, как будто ее тело манило согласной, гибкой податливостью. Элси была моя, она ждала меня. Внезапно я перестал бояться, скинул свой котелок (помню, как он подпрыгнул на траве), опустился на колени и крепко обхватил ее. В ноздри бил запах дикой мяты. Для меня это был первый раз, для нее не первый, так что все прошло более-менее гладко. В общем, это произошло. Огромные сазаны опять исчезли из сознания, и позже я почти не вспоминал о них.

1913-й, 1914-й… Да, весна 1914-го. Вначале зацветает терн, потом боярышник, потом в цвету каштаны. Воскресная прогулка, ветер качает высокую траву и гонит волнами, будто густую массу женских волос. Бесконечный июньский вечер, тропинка под каштанами, гулкое уханье совы, прижавшееся ко мне тело Элси. Июнь в том году стоял жаркий. Как мы потели в магазине, как густо там пахло сыром и молотым кофе! А потом вечерняя свежесть улицы, пряный аромат левкоев, табачные дымки в проулках позади дворов, мягкая пыль под ногами, над головой вьются козодои, хищно преследуя майских жуков.

Господи! Почему презирают сантименты насчет «до войны»? Я вот очень сентиментален насчет этого. А вы, если помните, разве нет? Всегда, оглянувшись назад, первым делом вспоминаешь какие-то приятные моменты, даже из военных лет. Но тогда, «до войны», у людей впрямь имелось кое-что, чего теперь ни грамма нет.

Что? Да просто о будущем не думалось как о неотвратимо нависшем кошмаре. Не то чтобы жизнь была легче. Фактически она была трудней. Люди и вкалывали больше, и жили менее комфортно, под старость совсем худо. Фермерский рабочий, весь век ишачивший от зари до зари за четырнадцать шиллингов в неделю, заканчивал полным инвалидом с официальной пенсией по старости в пять еженедельных шиллингов плюс, может быть, еще полкроны от прихода. Так называемая благопристойная бедность подчас оказывалась даже хуже. Когда низенький, неприметный Уотсон, тихо торговавший тканями в лавочке на дальнем углу Главной улицы, после долгой борьбы за выживание «потерпел крах» («не выкарабкался»), его капитал по описи составил два фунта девять шиллингов шесть пенсов, и он буквально в те же дни скончался от «желудочных резей», а проще говоря, полагал врач, – от голода. Однако горемыка до конца цеплялся за свой респектабельный сюртук. Помощник часовщика Кримп, искуснейший мастер, трудяга, корпевший с юных лет на протяжении полувека, нажил себе катаракту и вынужден был пойти в работный дом. Внуки, провожая старика, рыдали на улице в голос. Жена, нанимаясь поденной уборщицей, билась, чтобы послать ему хоть шиллинг на карманные расходы. Случалась, конечно, всякая жуть: прогорали мелкие коммерсанты, до абсолютной нищеты иногда разорялись солидные ремесленники или уличные торговцы, кого-то настигала мучительная смерть от рака или цирроза печени, пьяницы каждый понедельник давали женам клятву завязать и каждую субботу вновь напивались вдрызг, девушки калечили себе судьбы внебрачными младенцами. В домах не было никаких ванных комнат, в умывальных тазах зимним утром намерзал лед, глухие улочки в жару нестерпимо воняли, кладбище располагалось посреди города ежедневным напоминанием о твоем конце. Так что же все-таки имелось у людей? Ощущение надежности даже в ненадежных обстоятельствах. Точнее – ощущение прочности. Все знали, что придется умирать, а кое-кто, должно быть, понимал и то, что лично у него впереди крах, но никто не догадывался, что весь порядок вещей может измениться. С тобой могло произойти многое, но определенным, известным тебе образом. Не думаю, что тут большую роль играла еще достаточно распространенная «приверженность религии». Конечно, почти все, во всяком случае в провинции, ходили в церковь (мы с Элси тоже считали это обязательным, даже когда жили в том самом грехе, о котором говорил священник), и, спроси тогда у людей, верят ли они в загробную жизнь, большинство сразу бы ответили, что верят. Хотя мне как-то не встречалось никого, кто убедил бы меня насчет безусловной личной веры в свое потустороннее существование. По-моему, тут чаще нечто сродни детской вере в Деда Мороза. Но когда жизнь отлажена, когда она устойчива, как слон на его капитальных четырех опорах, штуки вроде загробной жизни особого значения не имеют. Гораздо легче умирать, зная, что все, чем ты так дорожил, будет жить дальше. А ты прожил свой срок, устал, пришла пора тебе уйти – вот как это виделось людям. Персонально конец, но жизнь, не прерываясь, бежит по тем же рельсам: что было при тебе добром и злом, этим добром и этим злом останется. Земля у людей не шаталась под ногами.

Отец разорялся, не сознавая ситуации: просто времена плоховаты, продажи сокращаются, и все трудней оплачивать счета. Слава те Господи, он не узнал, что прогорел дотла, не узнал своего постыдного банкротства, так как скоропостижно умер (грипп, перешедший в пневмонию) в начале 1915-го. Умер в твердом убеждении, что честность, усердие и бережливость к худому не приведут. Тогда многие разоренные торговцы сохраняли это убеждение не только на смертном одре, но и в работном доме. Даже шорник Лавгроу, глядя на вереницы автомобилей и автофургонов, не понимал, что устарел как ископаемый носорог. Мать тоже – тоже не дожила, не узнала, что жизнь, в которой она выросла: была дочерью скромного, но достойного богобоязненного коммерсанта, а потом женой скромного, но достойного богобоязненного коммерсанта, – эта жизнь вместе с царствованием славной королевы Вики канула навсегда. Трудные времена, плохие для торговли, отец волнуется, разные разности теперь «похуже», но действуешь-то как обычно. Старый английский уклад никому не изменить. И впредь из века в век достойные богобоязненные женщины будут готовить йоркширский пудинг, запекать на огромной плите яблоки в тесте, носить шерстяное нижнее белье, спать на перинах, в июле варить сливовый джем, в октябре заготавливать соленья, часок в день почитывать «Друга и помощника» под жужжание мух в своем уютном мирке распаренного чая, уставших ног и счастливых концовок. Конечно, к старости отец с матерью были уже не те: кое-что их смущало, сбивало, порой удручало. Но им хотя бы не пришлось увидеть, как все святые для них вещи оказались кучей старого хлама. Их жизнь пришлась на край эпохи, когда все рушилось, летя в страшный водоворот, а они думали – их мир навеки. Упрекать их не в чем. Так они чувствовали.

 

Июль подходил к концу, и даже Нижний Бинфилд уловил приближение каких-то больших событий. Возникла смутная, но сильная тревога, невероятно разрослись редакционные статьи в газетах, с которыми отец буквально несся из магазина в кухню – прочесть матери. И вдруг всюду плакаты:

ГЕРМАНСКИЙ УЛЬТИМАТУМ. ВО ФРАНЦИИ МОБИЛИЗАЦИЯ

Несколько дней (четыре вроде бы? Я всегда забываю числа, даты) царило ощущение какой-то предгрозовой духоты, словно вся Англия замерла в ожидании. Помню, стояла ужасная жара. В магазине мы работали как лунатики, хотя уже каждый в округе, имевший хоть пяток монет, ринулся запасать, мешками закупать муку, консервы и овсянку. Мы отвешивали, паковали товар в таком внутреннем напряжении, что были, кажется, способны лишь потеть и ждать. Вечерами народ собирался у станции – биться за доставленные поездом из Лондона вечерние газеты. Затем как-то в полдень по Главной улице промчался мальчишка с охапкой газетных афиш, и люди, выбегая на порог, наперебой стали выкрикивать: «Вступили! Мы вступили!» Вытащив из связки очередную афишу, мальчишка приляпал ее к витрине магазина напротив:

АНГЛИЯ ОБЪЯВЛЯЕТ ВОЙНУ ГЕРМАНИИ

Мы, трое помощников бакалейщика, с радостным воплем выскочили на тротуар. Все ликовали. Да-да, ликовали. Один старый Гриммет, уже успевший, кстати, неплохо заработать на угрозе военных лишений, но верный лейбористским принципам «не соглашаться» на войну, обронил, что предвидится скверное дело.

Через два месяца я был в армии. Через семь – на французском фронте.

34Владельцы торговой компании «Левер бразерс» и лондонского универмага «Уайтлиз».
35Сетевой магазин, торгующий промтоварами фирмы «Лиллиуайтс».
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»