Роман графомана

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

3

Реминисценции, допуская копирование и цитирование без ссылок и кавычек, представляли образ литературы в литературе, позволяли бессознательно вкладывать в текст не только то, что когда-то было познано и забыто, но и чего вовсе не было. Но делать все это добро содержанием «Романа Графомана», по-моему, было опрометчиво. Марк намеренно пренебрег строгим сюжетом и принялся таскать читателя из эпохи в эпоху, от одного персонажа к другому, представляя всех одним абзацем. Такое могло сойти за высокую прозу с креном в сторону постмодерна, если не пускаться в обличения и сравнения. Марк же решил противопоставить российского Телещеголя легендарному американцу Ларри Кингу, потрясавшему непредсказуемостью на канале CNN, Джону Симпсону, военному корреспонденту Би-би-си, создававшему впечатление, будто он вел за собой войска на взятие Бейрута, Багдада, Кабула… Телещеголь, не вылезая из Москвы, вещал на Первом канале телевидения. Хорошими манерами и идеологией гурмана он косил под европейского денди – то ли британца Джорджа Браммела, то ли француза Барбе де Оревильи, – прогибался перед властью, мгновенно приспосабливаясь к менявшимся правителям-автократам. С Первого канала он время от времени прыгал на независимый канал «Дождь», на либералистское радио «Эхо Москвы». Пописывал и в интернет-журнал «Сноб». Наконец, создал телеакадемию, открыл «Жеральдину» – французский ресторан на Арбате имени своей матери.

Марка эта личность, думаю, слегка завораживала. На мой же взгляд, образ Телещеголя имело смысл вводить в «Роман Графомана», лишь раскопав причину его популярности. Она таилась в политической необразованности и невзыскательности аудитории. Надуть такую публику не составляло труда. Дозированную критику власти он окутывал поверхностными комментариями, банальностями и трюизмами. Войнушки, террористические акты, выборные кампании, выставки, кинофестивали – все его суждения сводились ни к чему не обязывающему трепу. В толерантности Телещеголя сквозила легкая снисходительность. Приглашая в гости Художника, разжигал интерес публики к изображению гениталий, зазвав на разговор Историка, склонял к обсуждению скандальных сторон биографий. Если же удавалось заманить на программу Премьер-министра, элегантно холуйствовал, годил, напирая на толерантность. Участники его программ чувствовали себя комфортно, потому что знали наперед: ведущий будет играть по заранее обговоренным правилам. Все понимали друг друга с полуслова. Судьба Телещеголя утверждала давно известное: истинная трагедия вовсе не смерть, а жизнь человеческая. Такой персонаж мог быть успешным только в российском обществе, где бок о бок живут два отдельных, нисколько не похожих народа, говорящих на одном языке, но люто враждующих между собой. Есть Мы, и есть Они. У Нас свои герои: Чехов там, Мандельштам, Пастернак, Сахаров. У Них – свои: Иван Грозный, Сталин, Дзержинский…

Концепция двух народов не нова. Но на Западе границы двух народов в одном выглядят иначе. Преодолев монарший скептицизм англичан ко всему американскому, легко увидеть, скажем, что и те, и другие говорят на одном языке, но ментально друг от друга достаточно далеки. Английский же скептицизм распространяется на всех. Спросите приватно английского джентльмена, что для него французы? Коллаборационисты. Итальянцы? Это что-то очень несерьезное. Немцы? Пустое место. Не о чем говорить. Австрийцы? Ну, это результат неудачной попытки сделать из немца итальянца. Только не надо тут искать вражду. Юмор, специфический английский юмор, и больше ничего.

На литературных семинарах Марк педалировал тему двух народов, чтобы показать, к какому принадлежат его кумиры. Он включал в действие студенток, слушательниц, друзей, знакомых. Ему подыгрывали. У молодой женщины, увлекшейся спиритуализмом, допытывался, зачем после развода перечитывает «Даму с собачкой». Вдруг выяснилось, что автор – ее дальний родственник. Она силилась понять героиню, гулявшую в одиночестве по набережной. Охотно вошла в роль Анны Сергеевны. Занимались у нее в гостиной. Двигая пуфик, наклонилась так, что из декольте едва не выпрыгнули ее чудные маленькие груди конической формы. Входило ли это в ее планы – показать грудь? Если да, тогда блудливое подсознание навеяно «Молодостью» Паоло Соррентино. Впрочем, нет смятения более опустошительного, чем смятение неглубокой души. Возможно, Марку не следовало обсуждать такое с молодой женщиной. А если уж обсуждал, глупо было оставаться слишком пристойным…

Персонажи «Романа Графомана» – прототипы, перемешанные с домыслами. Ни автор, ни герой теперь не разберут, где правда. Взять мою биографию. Мне, задуманному в романе как альтер-эго Марка, скрывать нечего. Фамилию Колтун я заимствовал у профессора-физика, утонувшего в Мертвом озере. Имя Макс тоже присвоил – так звали все того же Сокурсника, спокойного, обстоятельного парня, прочитавшего в студенческие годы «Капитал» Маркса. Сокурсник, уже работая в журнале, погорел на статье о Герцене, который выбирал между Родиной и Свободой. Статья вышла в день ссылки Солженицына и не могла не быть признана подрывной для Режима.

Марк отказался от идеи объяснить в «Романе Графомана», как я думаю, необъяснимое. Сокурсник и его единомышленники, оставшись в Той Стране, не хотели эмигрировать по своим причинам. Но я бы не доверял тем, кто утверждал, будто их внутренняя свобода не мешала им сосуществовать с автократическим Режимом. Выезжая за границу, они добровольно возвращались в золотую клетку, потому что Режим заманивал, прикармливал их. Стало быть, речь не о мужестве, а об ущербности нашей элиты. С другой стороны, она, даже эмигрировав, оказалась не способной вжиться в мировую элиту, оставаясь на обочине культурных прорывов, технического прогресса, научных прозрений.

Вполне может статься, что нынешнему читателю знать и осмысливать детали покажется лишним. Не вина читающего, если он не воспринимает прочитанного. Это вина написавшего. Писать же роман-быль Марку и не следовало. А стоит или не стоит поддаваться на провокации автора – дело читателя. Нравственная эрозия в Той Стране коснулась литературы, театра, кино. Она разъедала души всех, кто жил в том обществе. Всех, а не только Поэта Бродского, Хулигана Лимонова, Пророка Солженицына, Синявского, приятельствовавшего с Пушкиным и Гоголем. Не говоря уж о таких заслуженных диссидент-сочинителях, как Аксенов, Довлатов, Соколов, Алешковский. Всех их захлестывали обиды и претензии.

Временами я чувствовал фальшь в наших с Марком спорах. Чем искреннее он говорил о дефиците духовной близости, тем больше сомнений возникало в том, что он пытался доказать собеседнику. Не знаю, что больше меня раздражало в нем – местечковость или его тяга к влиятельным и богатым, прилипчивость, готовность угодить нужным людям, желание во что бы то ни стало сдружиться с талантливыми. Как сочинитель свою жизнь он опутывал многими тайнами. Но скрывал их так, что о них знали все – сокурсники, коллеги, любовницы, близкие люди. О сочинительстве, о литературе вообще он охотно говорил со всеми, всегда и везде.

Помню Марка за его письменным столом в пригороде Лондона в день семидесятилетия. Я заехал к нему поздравить, но сразу сказал, что не вижу повода выражать ему сочувствие с его трусливыми байками в романе о детских годах. Мол, незачем такое вспоминать.

– Я тебе совершенно безразличен, – заверещал он в ответ, – потому что ты не еврей. Я никогда не придавал много значения твоим умозаключениям по поводу моих романов оттого, что тебе на все начхать.

Он был прав. Мне на все начхать, кроме способности сочинителя к самостоятельному мышлению. Это очень трудно – мыслить вне зависимости от авторитетов, от веяний времени, читательских вкусов. Сочинителю, к примеру, надо исходить из того, что кровавому диктатору не под силу было бы создать жестокий режим без простых людей, лишенных навыков к самостоятельному мышлению. Подождав, пока Марк выдохнется в своем возмущении, я перевел разговор на современных российских писателей. Ни одного имени за последние два десятилетия. Никого я не могу похвалить. Никого близко не сравнить (я знал, кто его кумир) с Пастернаком. Умно, но изложено бездарно; благонравно, но написано скучно и глупо; наконец, нравственно, умно, но без всякого следа художественного осмысления. И все, все молодые авторы с первой строки опутывают себя всякими как бы, то есть условностями. Чтобы, не дай бог, читатель не заподозрил его в национализме, патриотизме, гомосексуализме, жидо-масонстве, приверженности к психоанализу… В рассуждениях никакой уверенности. Одна осторожность. Ни намека на мужество, свободу, без чего невозможно творчество. Марк поначалу соглашался, попавшись на удочку, но затем принялся за свое:

– У французов есть своя культура, у англичан, у немцев и философия, и литература. У русских отсутствует именно культура. Потому их бросает то в Азию, то в Европу…

– Ну, ты напрасно отказываешь нам, русским…

– Ты жидовская морда, – хохотнул он, – только не знаешь об этом. Русский этнос социально менее конкурентоспособен, чем евреи. Но не привлекать же к этому суждению генетику. Виноваты особенности истории народов. Чернокожих рабов потребляли на плантациях, евреев вытесняли – они «торгаши».

– А что с русскими не так? – задрался я. – Земли на двух континентах в Восточной Европе и части Азии. – Ощутив себя смехотворно великим, пробую развернуть картину поведения людей расы, переживших столетия регулярных набегов степняков, крепостное рабство, массовый опыт выживания в лагерях, советской армии, колхозах.

– Ничего не обнажает твоя теория, – возразил Марк. – Евреям, чтобы выжить, надо крутиться, а русским достаточно прижаться к земле и переждать плохие времена. Проваливай!

4

В самом начале эмиграции мы с Марком повадились ходить в библиотеку Славянского факультета Лондонского университета на Russell Square. Там на полках стояло всё. Легендарный «Ардис» выпустил на русском языке более двухсот книг запрещенных авторов. Книги издательства нелегально пробивались через железный занавес. Обладание запрещенной литературой в Той Стране грозило сроком по статье «за распространение». Наверстывая упущенное, просматривая изданное «Ардисом», складывалось представление, что постсоветская литература – первая в мире по количеству произведений на лагерную тему.

 

Русские эмигрантские издания зарубежья – газеты и журналы – тоже были в открытом доступе. Периодику оккупировали авторы, пенявшие друг другу за неблагодарность. С бухгалтерской дотошностью они подсчитывали, кто кому помог, устроил на работу, добыл визу, послал вызов, приютил. Злоба, обиды, ревность, зависть, бряцание именами, знакомствами, связями вытесняли суждения о достоинствах прозы, поэзии, музыкальных произведений, исполнительского мастерства… Стихи хороши только потому, что написаны в ГУЛАГе. Бросил играть на пианино, потому что не мог слушать себя. Повесть «Один день…» описывала то, что автор видел, а писательский талант тут в зачатке. Поэт гражданской лирики уличал Поэта-Тунеядца в подлости. Да, поэтическая палитра одного побогаче другого. Но суть конфликта – не подлость одного и благородство другого, а амбиции претендующих на поэтический Олимп. Оба талантливы, но не велики, вот в чем драма и того, и другого.

В журналах еще мелькали знакомые фамилии – ваятельницы, филологини, графини… Но спустя несколько лет Та Страна стремительно расправлялась со своими духовными ценностями. Сердцевина Салона – интеллигенция, состоявшая из сотрудников НИИ, научных работников, учителей, врачей, инженеров, библиотекарей, сбилась, потом исчезла вовсе. С ней сгинул и читатель. На месте его возник массовый сочинитель. Он готов был писать о чем угодно, лишь бы на заработанное пером купить жене шелковые чулки, сыну – шотландское виски и себе – куропатку на ужин. Мало кто из молодых людей хочет читать. Все хотят писать. Пишут на сайтах, в фейсбуках, лезут в Интернет с постами, комментариями. Ну, и понятное дело, издаются за свой счет.

Графоманский зуд укрощается рассуждениями об обыденности биографий гениев. Я упрекнул Марка в этом грехе, когда он вдруг принялся с восторгом пересказывать воззрения нашего приятеля-литературоведа о Пушкине. Оказывается, Пушкина мало кто любил. Это была очень несимпатичная фигура. Толстой вызывал раздражение не только у правительства, у царя, но и у передовой части общества – революционных демократов. Впрочем, у национального поэта ситуация была хуже, чем у графа, из-за безденежья. «Театр уж полон, ложи блещут…» На самом деле денег на кресла у Пушкина не было. Он ошивался в стоячем партере, а в антрактах бегал к креслам, вился там возле сильных мира сего, как последний щелкопер. Его высмеивал свет (за то, что гений, и еще с амбицией), третировала жена (за то, что был нелепый прилипала и бабник), не доверяло правительство (неизвестно, чего было от этого Пушкина ждать), не принимали в свой круг друзья-декабристы (сегодня с нами, завтра – против нас, то напишет оду царю хвалебную, то ему же «самовластительный злодей»). Советская власть узурпировала мертвого Пушкина, сделала его национальным достоянием и многое из неудобного в архивах закрыла. В 1980-х над узурпацией Поэта куражились. В подвале библиотеки, находящейся у метро «Академическая», собиралась творческая интеллигенция. Концептуалист захватывал публику куражом: «Дантес маленький, то ли негр, то ли еврей, а Пушкин статный, красивый, выходит на крыльцо, а народ к нему: „Батюшка Пушкин, ну совсем заели японцы!“ А он: „Потерпите…“ Московские дамочки вздыхали по поводу автора этих баек: он снимает, ну, все, все табу…»

Марк упивался байками, расцвечивал их собственными, пока я не приглушил его энтузиазм упоминанием куда более пытливого исследователя, который возмущался подменой обсуждения текста по существу обсуждением его автора и причин, вызвавших появление текста. Марк упираться не стал, залез в Интернет и вытащил из Википедии специально для меня вот это:

– Ad hominem, или argumentum ad hominem (с лат. «аргумент к человеку»), – логическая ошибка, при которой аргумент опровергается указанием на характер, мотив или другой атрибут лица, делающего аргумент или связанного с аргументом, вместо указания на суть самого аргумента, объективные факты или логические рассуждения.

Байки Марка я придушил еще одним замечанием того же пытливого исследователя: мол, не умея проникнуть в интимную жизнь произведения, мы норовим проникнуть в интимную жизнь автора или заняться его идеями. Назидательно звучит и вполне тянет на эпиграф к твоему сочинению, лягнул я Марка. Прощупывая мифы, он видел, как старые рушились, новые рождались, чтобы их тут же подхватывала публика. Советских писателей никто не читал. Книги, картины, скульптуры той эпохи превращались в хлам. В нулевые годы нового века выжившие шестидесятники считали великой честью принадлежать к тому поколению. На самом деле шестидесятники – идеологи, наивные идеалисты, поверившие в социализм с человеческим лицом. Пришедшие за ними восьмидесятники – Масляков (КВН), Листьев и Любимов («Взгляд»), Парфенов («Намедни») – называли себя людьми действия. Сейчас не так трудно понять истоки заблуждений и шестидесятников, и восьмидесятников. Да и нас, семидесятников, находившихся между.

Убедить народ в необходимости Автократии – на это нужны десятилетия, а поменять мировоззрение, сделать людей свободно мыслящими – столетия. Мы с Марком 1987-й год связываем с запуском «Взгляда», где власть разрешила независимость суждений. По пятницам поздно вечером страна не спала. Ждала программу. Полтора часа разговора обо всем и ни о чем всерьез. У всех на слуху имена ведущих. Из эмиграции они казались нам инфантилами, вечными юношами, полупридушенными прагматами, сотрудничавшими с властью, чтобы выжить. На глазах у целой страны в программе «Экстрасенс» нашему приятелю, сокурснику Б. прокалывают руку длинной «цыганской» иглой. При этом он сам, как ни в чем не бывало, продолжает вести программу. Удивлены не только телезрители: мы, друзья, его коллеги, знаем, что Б. панически боится любых уколов, не переносит даже малейшей боли. Его дистанционно, взглядом, обезболил гость студии, врач-психотерапевт. Модными в обществе становятся шарлатаны, выдающие себя за телепатов. Состоятельная публика лечится у знахарей. Телекинез, призраки, загадки снов, порча и сглаз, знаки судьбы – тут ищут ответы на вызов Времени. Эзотерики объясняют то, что не могут политики, ученые.

В ХХI веке поступки шестидесятников (выход в 1968-м на Красную площадь с коляской, с ребенком, протестуя против системы) кажутся экзистенциональными. Если люди шестидесятых испытывали по поводу тогдашней системы боль, люди восьмидесятых – презрение, то мы, семидесятники, оказавшиеся на рубеже оттепели и застоя – отказом участвовать, бороться и вдохновляться. Это не мешает нам теперь вытаскивать из памяти, из записных тетрадок, из архивов всякую рухлядь, составлять энциклопедии юности, отрочества, молодости.

– Рухлядь, – соглашается Марк, – но она же и память времени. Имеет право на существование.

– Меня смущает налет исключительности авторов этих энциклопедий. И им, и нам с тобой из того же поколения семидесятых к лицу, прежде всего, стыд за то, что подпирали происходившее сбоку, пассивно ждали перемен. Болтовню же на кухнях, в ресторанах, в застольях среди друзей выставлять как знаки пассивного протеста, несогласия и чуть ли не героизма в этой серости, скуке, нищете, царстве духовной лени совсем неуместно.

Помнится, это был год столетия Великого Октября, и тот диалог вызвал в памяти строки А. Тарковского: «Пока мы время тратим, споря/ На двух враждебных языках,/ По стеклам катятся впотьмах/ Колеса радуг в коридоре». Голос поэта прозвучал из 1960-го укором Той Стране. Из-за раскола нации Кремль отказался отмечать историческую дату. Восьмидесятники бравировали, что прежний Режим им тогда казался смешным. В 1990-х уже было не до смеха. В обществе царила тотальная ненависть друг к другу. Теперь они одобряли Автократа, потому что он, как им казалось, победил хаос, неуправляемость, как-то подсобрал страну. В итоге жесткая система потеряла гибкость, эластичность, закрыла возможность прихода новых людей. Восьмидесятники оказались в ситуации нас, семидесятников: они ждут новое поколение, которое придет к власти и все изменит. Не с помощью революции, а с помощью легальных инструментов участия в общественной жизни. Дурная повторяемость, не более.

Если историки обращаются к опыту шестидесятников с кардинальным вопросом, в чем они ошибались, чего не понимали, то в «Романе Графомана» этот вопрос имеет другой смысл – кто об этом пишет, кто стоит за этим повествованием. И Марк, и я. Мы оба предоставляем выбор – либо прославлять, либо осуждать, либо пробовать понять – а могло ли быть иначе после десятилетий сталинского террора. В архивном хламе Марка отыскалась курсовая работа третьекурсника факультета журналистики МГУ. Что там обнаружилось? Ничего, кроме страха, желания выжить, жажды выделиться. Ни одной стоящей мысли. Из того же хлама выпало приглашение в клуб «Дружба». Первомайский райком комсомола проводил вечер, посвященный восьмидесятилетию Пабло Пикассо. Ведущими заявлены Искусствовед и автор «Хулио», считавшийся другом Пикассо. Марк, тогдашний студент первого курса, в крайнем смущении попросил у автора «Хулио» автограф. А спустя полвека читал беспомощные тексты Искусствоведа. О чуть было не рассыпанном наборе книги, посвященной Пикассо, о преодолении запрета на простое упоминание имени Пикассо, об уловках убедить Режим, что запрет осложнит отношения с французской компартией, нанесет непоправимый вред Стране Советов за рубежом. Кстати, книга об абстракционисте-коммунисте в конце концов появилась на прилавках книжных магазинов.

Мы с Марком, захватившие начало ХХI века, вдруг обнаружили, что оставшиеся в живых шестидесятники предъявляют для оплаты свои счета, а их тогдашние противники – свои. Глава идеологической контрразведки на Лубянке генерал Б., громивший диссидентов, вспоминал в своих мемуарах, что «хорошо работали, нормально работали, и с населением работали, никого не сажали, не высылали. Диссиденты сами уезжали в заграницы, сами просились в ссылки и тюрьмы». Между прочим, генерал писал о Западе, куда никогда не выезжал, потому что не хотел. Ничего нового. Бежавшие из Северной Кореи попадали в Южную и страдали от социального неравенства. Выросшим в рабстве некомфортно в свободном обществе. Им комфортнее в концлагере. В Сеуле избегали осуждать северных братьев. Они утверждали, что в СМИ все выглядит страшнее, чем в реальности. Каждый из нас, сочинителей, начинавших в Той Стране, выбирал свой путь: один смирялся с мыслью, что его «романы очень средние» и определял для себя стиль жизни, уровень притязаний, меру уступок Режиму, границу нравственных табу; другой верил в свое призвание и выше всего ставил свободу писать так, как думает.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»