Читать книгу: «Мимишка», страница 4

Шрифт:

II

И вот однажды мы отправились запечатлеваться, – буду называть это так. Когда мы шли покупать ошейник, я сидела у Гончарова за пазухой. Теперь же гордо семенила рядом с ним. Ошейник был на мне, – он всегда на мне, даже сейчас, когда я лежу при смерти, – а вот поводок уже отсутствовал. Хозяин понял, что по своей воле я от него убегать не собираюсь, и позволял мне и без поводка сопровождать его.

Как раз стояла хорошая солнечная погода, необходимая для фотографирования. Гончаров что-то напевал себе под нос, что говорило о его хорошем настроении. Время от времени я забегала вперед него, задирая голову, заглядывала ему в лицо и с удовольствием обнаруживала на его устах улыбку.

Он заговаривал со мной:

– Что, Мимишка? Когда солнце, то и думать ни о чем плохом не хочется? Как полагаешь?

Я знала, что под плохим он подразумевает, конечно же, подлость Тургенева, с какой тот воспользовался его доверием, его дружбой. Но тогда мысли о сопернике, так одолевавшие моего хозяина против его воли, оставили его, словно растаяли под солнечным светом, как грязный петербургский снег.

Мы опять были, по-видимому, на Невском проспекте. В фотографическом ателье нас приветствовал мужчина, приближающийся, на вид, к сорокалетнему возрасту. Худощавый брюнет, с артистическими тонкими пальцами, с усами, а главное – с пронзительным взглядом темных глаз. Такой взгляд, проникающий в суть вещей, подумалось мне, и должен быть у фотографа: а это был именно фотограф. Фамилия его, как я узнала позднее, – Тулинов. Пах он чем-то едким, химическим, так что в носу у меня защекотало. Я едва не чихнула.

– Иван Александрович, любезный, премного рад вас снова видеть у себя! – радушно приветствовал он моего хозяина; меня, однако, своим вниманием не удостоил, что слегка задело меня – ненадолго, впрочем. Говорят, что комнатные собачки глупы или, по крайней мере, легкомысленны, а мы всего-навсего не умеем долго обижаться по своей добродушной, дружелюбной натуре. Не зря же нас собирательно называют «амишки», от французского «друг».

– Михаил Борисович, рад и я несказанно, – ответил Гончаров. – Как и обещался, пришел: извольте привечать.

Пока они обменивались любезностями, я осмотрелась. Помещение, где мы находились, было просторно, залито светом. На стенах во множестве висели фотографические портреты, долженствовавшие, очевидно показывать посетителям мастерство фотографа, стояло в углу большое, во весь человеческий рост зеркало. Кстати, подумала я в ту секунду, зеркала отображают действительность куда точнее фотографии, но только тем, кто в них смотрится, а значит, их точность отчасти бессмысленна. Посредине комнаты стояло кресло, с резными ножками и прямой спинкой, для фотографирующихся, а напротив него располагался фотографический прибор; на него была накинута какая-то черная, чернее ночи, ткань, из-за чего я не могла как следует его разглядеть, только увидела, что это какой-то ящик о трех ногах, и это меня удивило: мебель и животные – на четырех ногах, люди – на двух, а тут – три!

– У меня уже все готово, – суетился тем временем около прибора Тулинов. – Как обычно? Прихорашивайтесь у зеркала и располагайтесь…

– Но я в этот раз не один: я с дамой, – прервал его Гончаров.

Тулинов посмотрел на него с недоумением.

– Ваша дама сейчас подойдет?

– Она уже здесь, – улыбнулся Гончаров.

Недоумение Тулинова стало еще сильнее. И только тут он заметил меня у ног моего хозяина, и лицо его прояснилось. «Вот тебе и взгляд, проникающий в суть вещей! – мысленно фыркнула я. – А меня не увидел!»

– Ах, вот она! Слона-то я и не приметил! – он рассмеялся, наклонился ко мне и протянул руку; я дала себя погладить. – Как же ее зовут, эту вашу даму?

– Мими. Для друзей, к коим вы, бесспорно, относитесь, – Мимишка.

– А ваша Мимишка смирная? Чтобы фотография с нее получилась, ей долгонько придется посидеть без движения. Высидит?

– Высидит! – заверил Гончаров. – Она у меня послушная. – Мне было приятно это слышать, и я в благодарность потерлась о его ногу.

– Тогда прошу, – пригласил Тулинов.

Гончаров оправил одежду – он был во всем белом, что делало его очень привлекательным, – расчесал гребешком бакенбарды и волосы, обрамлявшие лысину, взял меня на руки и сел со мной в кресло.

– Спину прямее, будьте любезны, – попросил Тулинов, незаметно для меня очутившийся под черной тканью. – И собачку вашу чуть левее поворотите, да-да, вот так хорошо. Чуть мордочку ей повыше, да накажите ей не вертеться.

– Мимишка, ты слышала, что сказал господин? Замри! – В дополнение к своему приказанию он положил ладонь мне на холку.

– Нет, этак вы ее рукавом заслоняете. Позвольте…

Тулинов выбрался из-под ткани и усадил нас так, чтобы мы оба – и я, и Гончаров – хорошо запечатлелись. В итоге составилась такая экспозиция: Гончаров сидит, закинув левую ногу на правую, одна рука его – правая – лежит на колене, левой же он обхватил меня, удобно расположившуюся в кольце его рук, и прижал к своему большому животу. Я хорошо помню такие мелочи, потому что не раз потом видела эту фотографию: Гончаров собирался кому-то ее подарить, но она так ему самому понравилась, что он оставил ее у себя и иногда доставал с полки, подносил к моему носу со словами: «Красиво мы с тобой смотримся, а, Мимишка?» Спору нет, красиво, тем более что у хозяина бакенбарды были тогда еще не седые, да и волосы тоже, к тому же их было больше у него на голове; да и я была молода, в глазах озорно горела жизнь.

Удовлетворившись нашим расположением в пространстве, Тулинов снова вернулся к своему аппарату, укрылся черным покрывалом и оттуда воскликнул:

– Так, внимание, снимаю! Замрите!

Мы и замерли, сосредоточенно глядя в камеру. Сколько так сидели, я не помню: собаки – плохие хронометристы, – но только ближе к концу экспонирования я утомилась, дико хотелось вскочить с места и размять начавшие затекать члены, но я терпела, да и хозяин крепко меня держал.

Наконец последовала вспышка света, так что я невольно зажмурилась, и все закончилось, о чем громко объявил Тулинов. Хозяин похвалил меня за то, что я вела себя покойно, и опустил на пол. Я была счастлива похвале, хотя она и была излишней: мне самой, и без хозяина, хотелось окончательно стать частью действительности.

– Замечательно, замечательно, – приговаривал Тулинов. – Когда все будет готово, я вас извещу, Иван Александрович.

Я отошла от них подальше, чтобы незаметно почесать за ухом: не хватало еще, чтобы фотограф подумал, что у меня блохи. Еще сделает в отместку плохой портрет.

Когда вернулась, увидела Гончарова и Тулинова увлеченно беседующими. Я прислушалась.

Мой хозяин говорил:

– А еще, Михаил Борисович, у меня важный к вам вопрос. Я сейчас работаю над романом, где главным героем вывожу художника: он так и будет называться – «Художник». Вам известно, должно быть, что я работаю довольно медленно: что поделать, такова не самая лучшая черта моя. И когда еще закончу я этот свой роман! А поэтому меня терзает сомнение: а стоит ли делать героя именно художником? Не устареет ли к тому времени – через десять лет, скажем – ремесло художника, не будет ли вытеснено фотографией? Нет-нет, подождите, умоляю: сейчас, сейчас ответите, но прежде дозвольте доскажу мысль. Я, разумеется, отдаю отчет, что Сикстинская Мадонна, полотна Рафаэля и прочие шедевры останутся, равно как и их ценители, но… Но будет ли интересно обществу ждать новых шедевров, нужны ли они будут, когда все большее хождение обретает фотография – более простая и дешевая вещь? Вот и вы цены понижаете, скоро, глядишь, и самому простому люду она станет доступна. Не станет ли в этом случае живопись уделом эстетов-одиночек, а того хуже – ретроградов? Мне бы не хотелось, чтобы моего героя воспринимали с этой позиции…

– Что я могу на это сказать, Иван Александрович! – Тулинов посмотрел на него пронзительно-темными глазами. – Ваши опасения мне понятны, но видятся мне они совершенно напрасными и беспочвенными. Да, вы правы, фотографическое искусство не стоит на месте, и в недалеком будущем фотография будет, как вы справедливо заметили, дешева и доступна каждому. Придет наука и к тому, чтобы делать фотографические снимки в цвете, и уж тогда отображение реальности станет неотличимо от самой реальности. – Он задумчиво поглядел в зеркало, где отражались мы трое. – Ни дать ни взять, зеркало. Но чтобы заменить живопись… – Тулинов покачал головой. – Этого никогда не случится. Вы знаете, я сам был художником, но говорю так вовсе не поэтому. Нет, не поэтому. А потому что искусство, невзирая ни на какие обстоятельства, ни на какие достижения науки, вечно! Человечеству всегда будет хотеться не только простого отображения, запечатления реальности, какое дает фотография, но и – красоты, преувеличивающей то, что есть в реальности, объясняющей и обобщающей ее, а это, уж извините, дает только искусство. Да! – воскликнул Тулинов. – Только искусство может выявить на свет внутреннюю красоту изображаемого, а уж никак не бездушная фотография, и пусть это не покажется звучащим дико из уст фотографа! – Помолчав, он добавил: – Ну, вообразите, если бы мы сейчас вдруг заспорили о том, вытеснит ли журналистика литературу, сможет ли заменить газетная корреспонденция роман! А это равносильно сравнению фотографии и живописи… Так что напрасны, напрасны ваши опасения, Иван Александрович.

Гончаров улыбался, словно он заведомо знал, что именно так и будет рассуждать Тулинов. «Зачем тогда расспрашивал?» – изумлялась я.

– Спасибо, Михаил Борисович! – поблагодарил Гончаров. – С вами приятно поговорить на глубокие темы.

Я же, напротив, холодно и с неодобрением восприняла ответ Тулинова, хотя он и говорил искренне, а под конец и вовсе разгорячился. И критичность моя была обусловлена не только тем, что он вместо «действительность» употреблял слово «реальность», словно желал показать свою ученость; это была совсем крошечная ложка дегтя.

Имелся куда более значительный изъян в его суждениях, и заключался он в том, что Тулинов, так настаивавший на значении красоты в искусстве, может быть, и справедливо настаивавший, исключил, однако, из них, своих суждений, такую важную деталь искусства как вымысел. Вот почему фотография неспособна заменить живопись, вот почему профессия художника не умрет, – не столько в красоте здесь дело! А в том дело, что природа не может воспроизвести фотографию, как воспроизводит она вымысел, как воспроизвела меня: природе в случае с фотографией не за что уцепиться, фотография сама – ее слепое, механическое воспроизведение. Да, такое повторение, что породило меня, – чудо, о чем я уже в свое время размышляла, но ведь именно надежда на чудо и есть подспудная движущая сила искусства, это тот стимул, что заставляет живописца браться за кисть, а писателя – за перо. Я допускаю, что не слишком верно понимаю суть творчества, но мне, как плоду вымысла, хочется думать так, как я думаю, и ничто меня уже не переубедит.

Как я узнала позднее, по-другому рассуждал, по воле Гончарова, Райский из его «Обрыва», или «Художника». Он тоже, как и Тулинов, ставил во главу угла в искусстве красоту. «Вся цель моя, задача, идея – красота!» – мысленно восклицал он. Уж не после ли этого разговора с Тулиновым Гончаров наделил своего Райского такими мыслями? Пожалуй, что так и было: когда Гончаров прочитал при мне это место в рукописи, я тут же вспомнила Тулинова.

Тогда-то я и поняла, для чего мой хозяин завел беседу о живописи: не для того чтобы порассуждать о судьбах ее: глупо было полагать, будто он всерьез мог опасаться, что она может себя изжить. Нет, он хотел вывести Тулинова на откровенность, чтобы услышать из его уст слова о красоте как о смысле искусства – те слова, что и должен был сказать художник. А услышав, со спокойною душой ввел их в свой роман. Но, разумеется, не с фотографической точностью: роман – не фотография, и такая точность – не главный принцип в нем.

III

Когда мы уже собирались уходить, Тулинов на минуту нас оставил, выйдя по какому-то делу в соседнюю комнату. Гончаров подошел к стене, где висели фотографические портреты; на устах его витала задумчивая улыбка: очевидно, он уже обрабатывал в голове суждения Тулинова, представляя их в том виде, в каком намеревался ввести их в рукопись; я по привычке следовала за ним, у его ног, и взглядывала на него снизу вверх.

Вдруг улыбка исчезла с его лица, он нахмурился, на щеках проступили пятна.

– Узнаешь, Мимишка? – ткнул он в одну из карточек на стене. На ней был запечатлен мужчина с красивой седой бородой и седыми волосами, высоким лбом, внушительным носом и мудрыми, грустными глазами. – Узнаешь ты сего господина?

Я его узнала: это был Тургенев. Я с ним только единожды встречалась, но запомнила, как врага, навсегда.

– И здесь от него спасения нет, – раздражительно бросил Гончаров. – Вроде бы в своем Париже живет, а его физиономия из каждого петербургского угла глядит!

Настроение у моего хозяина, столь благостное весь день, заметно испортилось. Снова, по-видимому, полезли в голову неприятные думы.

– Будет ли конец? – пробормотал он, имея в виду, как я рассудила, именно свои думы. В том, что я рассудила верно, я убедилась в дальнейшем.

Тут вернулся Тулинов. Они еще о чем-то поговорили, но мой хозяин отвечал уже сухо и односложно, ему тяжело было оставаться любезным.

Наконец они распрощались; Тулинов наклонился меня погладить, но я, чувствуя и принимая в хозяине перемену к нему, отстранилась, и он только двумя пальцами коснулся моей спины.

Выйдя из ателье, Гончаров, недовольно хмурясь на солнце, сказал:

– И Тулинов тоже хорош! Вывесил этого на самом видном месте!

Больше, насколько мне известно, к услугам Тулинова он не прибегал. Хотя сделанную им с нас фотографию, повторюсь, любил.

Глава пятая
Как Гончарова хотели женить

I

Гончаров не мог себе позволить снимать просторное, роскошное жилье и довольствовался тем, что есть, тем более что платил он за квартиру двадцать пять рублей в месяц, по старой дружбе с хозяином, а стоила она, по разговорам, все сто. Не разбираюсь в цифрах и вообще в арифметике, но думаю, что это хорошая сбавка.

К тому же Гончарову решительно хватало трех его комнат: кроме него самого, меня и его прислуги, в распоряжении которой была отдельная каморка, в нашей уютной квартире на Моховой никто никогда не жил. Мой хозяин в жизни не был женат.

Тургеневу, когда я впервые того увидала, он сказал, что по природе своей – закоренелый холостяк. То же самое он не раз заявлял и многим друзьям. Заметно было, что он не тяготится и даже в некотором роде гордится собственным одиночеством, да и нельзя было назвать его одиноким: у него ведь была я, замечу без ложной скромности. Ну, и творчество вдобавок.

Но имелись у него и знакомые дамы, которых не устраивало его семейное положение, точнее – отсутствие такового. Они не хотели замуж за Гончарова – они хотели его женить. Во всяком кругу есть такие, его же словами, «страстные охотницы устраивать свадьбы»: холостые мужчины кажутся им такими несчастными, такими обездоленными, что пустота рядом с ними, по мнению этих женщин, требует обязательного и скорейшего заполнения, хотя это и не пустота вовсе, а свобода.

Одной из таких охотниц устраивать судьбы и свадьбы была мать Льховского – Елизавета Тимофеевна. Ее сын Иван Иванович, впрочем, сам был холост и, невзирая на довольно-таки уже возмужалый возраст: ему перевалило за тридцать, – жил с ней в одном доме. Мы бывали там с Гончаровым: не только Льховский к нам захаживал, но и мы платили визиты.

Елизавета Тимофеевна к той поре уже овдовела, но утрата не подавила ее, не заставила надеть раз и навсегда черные одежды и не окрасила мысли раз и навсегда в черный цвет. Наоборот, горе научило ее ценить в жизни каждое мгновение, пока не поздно, пока не пробил тот час, когда придется сказать словами Лермонтова: «Пора туда, где будущего нет» (я много знаю стихов, потому что они хорошо запоминаются).

Оттого-то Елизавете Тимофеевне и жаль было, что Гончаров тратит свои мгновения, складывающиеся в дни и годы, на существование, по ее разумению, тоскливое и беспроглядное, то есть без жены. А отсюда следовали и разговоры, что она с ним время от времени заводила, когда мы к ним, ко Льховским, приходили в гости.

– Как ваше здоровье драгоценное? – начинала Елизавета Тимофеевна. – Давеча вы жаловались на головные боли? Прошли ли?

– Вашими молитвами! – ответствовал Гончаров. – Чувствую себя на порядок лучше, только шум в ушах остается, как будто шепчет мне кто.

– Это одиночество на вас сказывается! – быстро сворачивала на любимую дорожку Елизавета Тимофеевна. – Беспременно одиночество! Вам и поговорить-то не с кем, кроме как с собачкой вашей, – она улыбалась мне, – вот вам и мнится шепот. А будь у вас супруга, так она и рассказала бы вам чего, и почитала бы, да и компресс холодный на голову приложила бы! Ну, мыслимо ли человеку одному?

Гончаров выслушивал ее с добродушной улыбкой, а потом говорил:

– Как видите, мыслимо, Елизавета Тимофеевна: прекрасно обхожусь и без супруги. А с супругой голова наверняка болела бы пуще нынешнего!

– Это почему же?

– Да плешь бы на ней проедала! – смеялся Гончаров.

– Экий вы, Иван Александрович! – махала на него рукой Льховская, а он, продолжая смеяться, уходил в кабинет к ее сыну. Я, разумеется, вместе с ним.

Если б только не это настойчивое желание видеть Гончарова непременно женатым, Елизавете Тимофеевне цены бы не было! Это была очень милая, внимательная к гостям старушка. Гончарову она всегда сама готовила и относила сельтерскую воду с вареньем, обязательно давала угощение и мне: или кусочек мяса, или конфект. Я предпочитала, конечно, мясо, но и конфекты, ради Елизаветы Тимофеевны, тоже проглатывала: она так умилялась, когда я их грызла.

– Ах, какая милая собачка! – в восторге всплескивала она руками.

Я снисходительно принимала ее воодушевление: пусть порадуется старушка хотя бы моему отменному аппетиту, раз уж мой хозяин не радовал ее своей женитьбой.

Однажды от общих разговоров: жениться бы вам – Елизавета Тимофеевна перешла к предметной рекомендации: на ком именно.

– А как поживает Софья Александровна? – спросила она.

Гончаров смутился.

– Изволит здравствовать, – ответил он нехотя.

– Вот хорошая жена была бы!

– Ну да, повезет кому-то.

– Кому-то? – переспросила Елизавета Тимофеевна. – Кому-то? Но почему же не вам? Я хорошо вижу, как у нее блестят глаза и щеки пунцовеют в вашем присутствии.

– И вам это заметно, – задумчиво сказал Гончаров.

– Заметно-заметно, – подтвердила старушка. – Уж я-то такие вещи примечаю! Так что мой вам совет: присмотритесь вы к ней!

Гончаров на это ничего не сказал, будто не слышал.

– Иван Иванович дома? – спросил он, помолчав.

– Дома, – ответила Елизавета Тимофеевна. – В кабинете.

И мы проследовали в кабинет, где нас уже поджидал Льховский.

Но Елизавета Тимофеевна не сочла предмет произошедшего диалога исчерпанным: видно, выразительное молчание Гончарова не показалось ей таким уж выразительным.

В другой раз, когда мы посетили Льховских, Елизавета Тимофеевна опять начала:

– Так что же Софья Александровна?

– А что Софья Александровна?

– Не пора ли вам о ней задуматься?

Гончаров вздохнул.

– Поздно мне о ком-либо думать, Елизавета Тимофеевна. Опоздал я: прошли младые наши годы!

– Прошли младые наши годы? Это из стихов?

– Из Языкова.

– Ну, у Языкова, может быть, и прошли, особливо если взять во внимание, что он уже умер, а у вас-то они еще длятся. Мне, как женщине, виднее. Но и времени терять не следует!

Лицо Гончарова стало мрачным.

– Ах, Елизавета Тимофеевна! – сказал он с грустною улыбкой. – Оставьте, ради Бога! Ни с кем я не намерен связывать свою жизнь. Вот мой единственный друг! – кивнул он на меня. – Вот кто не предаст и не обидит!

Когда я услышала эти слова, душа моя как будто озарилась светом. «Как же мой хозяин меня любит!» – радостно подумала я. Но тут же и пожалела его: получалось, что кто-то прежде уже предавал и обижал его, раз он этого так боится!

Елизавета Тимофеевна тоже глядела на Гончарова с сожалением, он же поспешил поскорее скрыться от ее взгляда в кабинете ее сына.

В тот день они со Льховским особенно долго беседовали. Вернее, говорил в основном Гончаров: не унимаясь, он все рассказывал и рассказывал о своем кругосветном путешествии, словно стремясь этими воспоминаниями вытеснить тяжелые мысли, что, вероятно, одолевали его тогда. Льховский едва успевал вставить слово-другое о собственном плавании, как Гончаров его перебивал, причем совершеннейшими пустяками:

– А вот в Японии кушанья запивают горячей водой, тогда как у нас – холодной.

Или:

– А на островах Зеленого мыса свиньи такие жирные, что не могут встать на ноги и всю жизнь проводят лежа или ползком.

В конце концов Льховский выразил недоумение:

– Что это вы, Иван Александрович, о таком незначительном нынче?

«Чтобы забыть значительное», – ответила бы я за своего хозяина. Но он только молча улыбнулся.

Бесплатный фрагмент закончился.

Бесплатно
8 ₽
Возрастное ограничение:
12+
Дата выхода на Литрес:
21 июня 2023
Объем:
260 стр. 1 иллюстрация
ISBN:
9785006019393
Правообладатель:
Издательские решения
Формат скачивания:
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 57 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,3 на основе 38 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,5 на основе 25 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,7 на основе 55 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 178 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,8 на основе 67 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 5 на основе 8 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 4,2 на основе 13 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 5 на основе 3 оценок
По подписке
Аудио
Средний рейтинг 5 на основе 11 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке
Текст
Средний рейтинг 5 на основе 1 оценок
По подписке