Частные лица. Биографии поэтов, рассказанные ими самими. Часть вторая

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

БАРСКОВА. Да, на самом деле, да, конечно, имеет. Мне среди прочего вот это самое мое вундеркиндское детство… там еще были моменты, у меня там возникли встречи с невероятными людьми. Я в детстве была знакома, в очень ранней юности с Шварц, с Кривулиным, с Ждановым, с Айги, и с ними у меня были разной степени замечательные моменты. У меня был такой момент дружбы с не вполне, возможно, «модным», но от этого он меня не менее пленял, такой есть поэт в Питере Алексей Пурин, он один из наиболее интересных квирных поэтов, пишущих по-русски, на мой взгляд. Я общалась с Ольгой Бешенковской, я много с кем общалась, они меня все считали на равных, за свою. Потом познакомилась с Сашей Скиданом, лет в 15–16, и вот это общение с ними: ты выходишь всегда в какую-то тьму, в 8 часов вечера, всегда снег, всегда коричневое небо, как водится, с какой-нибудь ужасной цигаркой у тебя в кармашке, потрескивают цигарки в этой коробочке мягкой. И ты идешь с кем-нибудь разговаривать, или с друзьями, или вот с этими взрослыми. Жили не просто бедно, жили за гранью размышлений об этой реальности. Когда папа умер, мы жили своеобразно, в том смысле, что все свою юность я проходила в пальто аж своего дедушки, отца отца, оно было военного очень странного вида. Возможно, это был бушлат. Но как-то в те поры это воспринималось естественно. Потом я оказалась в кругу людей питерских, которые связаны были с миром Хвостенко-Волохонского, – друзья, художники, искусствоведы, в частности, вот там я очень много времени проводила. И вот это мои 1990-е, ну никогда не голодноватые – тарелка супа была всегда, – но в этом смысле совершенно не материальные, холодноватые. Помню как-то, какая-то классическая была ситуация, что я стояла в каком-то совсем уж 1991 году, мама послала в очередь за хлебом, мне написали номер на руке, а я ушла на свидание, очень удачно его проделала, часа на четыре я ушла, вернулась, и вот как раз настало время, когда привезли хлеб. Вот это помню, но поскольку была крайне воодушевлена свиданием, то как-то это воспринималось… спокойно. Ну хлеб… Более не социоэкономический отъезд, чем мой, мне кажется, надо поискать. Он был вот такой побег – от себя, от тени, желание движения.

ГОРАЛИК. Про механику отъезда. В тот момент уже было легко уехать из Питера в Штаты?

БАРСКОВА. Мне очень помог один добрый и легкий на подъем человек. Я как раз сегодня с моим другом-переводчиком Давидом Стромбергом здесь на эту тему говорила, что у меня есть целая теория ангелов, как они действуют на нас эти ангелы, пойди их пойми. Потому что тот человек, который погиб на Невском, он тоже в каком-то смысле был ангел, был ниоткуда и в никуда. Появился, все изменил, изменил представления о вещах, изменил жизнь и исчез. Так же тот человек, который мне помогал уезжать в Штаты, он появился в жизни на очень ограниченное количество времени, он помог мне оказаться в Калифорнии с визой на месяц. Я уезжала по формату «бежать, куда глаза глядят». И я оказалась в Калифорнии, при том что я была нормальная девочка такая питерская, то есть я ничего вообще, кроме слов, не умела. У меня достаточно быстро появилось ощущение второй жизни, новой жизни, второго какого-то начала, и я тут же устроилась ухаживать за инвалидами, за наличность, надо было вставать в 5 утра, а ночью я была официанткой, когда мама узнала об этом в Питере, это был для нее ужас, смешанный с крайним удивлением. А в промежутках между уходом за инвалидами и ночными сменами было какое-то время, мне предложили сесть на автобус и проехать в городок Беркли, где была русская литература в университете, и поговорить с этими людьми. Опять же, как водится, я стала разговаривать с этими людьми, некоторые из них были уже обо мне наслышаны, каким-то образом, и в какой-то момент, когда надо было решать, возвращаться или не возвращаться, они сказали, не хочешь ли ты попробовать свои документы подать на кафедру в аспирантуру. Это не было глобальным решением, это скорее было как шахматный ход, я совершенно не могла поверить, что меня возьмут. Но по ряду невозможных опять же обстоятельств, а там дело было не в том, что тебя берут, там надо было деньги найти, чтобы стипендию оплатить, потому что стипендия огромная, а у меня не было ни копейки вообще… Кто-то должен был целиком заплатить за эту аспирантуру. И в тот год, в комитете по выдаче стипендий сидел такой невероятно важный американский музыковед Ричард Тарускин и ужасно скучал. Можно себе представить: там поступают какие-то математики, биологи, и все это не имеет к тебе никакого отношения. И вдруг он увидел, что поступает русская девочка-поэт. И он сказал: «Ну давайте дадим русской девочке-поэту стипендию». И вот я получила звонок, что я могу учиться в Беркли. И это смешно может показаться, что я в Беркли училась русской литературе. Приехать в Беркли, чтобы учиться русской литературе из Питера, из моего мира, это было немножко смешно. Но выяснилось, что это не так уж смешно, потому что в Беркли преподают Паперно и Матич и Живов, а из американцев там преподавал и преподает человек, который оказал на меня огромное влияние, это ученый по имени Эрик Найман, набоковед и платоновед. И вдруг вместо этого плюсквамперфекта со мной стали говорить о Бахтине, Лукаче, Фуко, Лакане, вдруг начался мир humanities, мир живых вопросов. И после этого абсолютного, идеального, блаженного незамечания того, что происходит в классной комнате в университете и в школе, все вдруг оказывается важно, и вдруг все оказывается про тебя. 21 год мне был, и я начала учиться, я не могла насытиться этим учением. Я была влюблена впервые в своих преподавателей, ловила их слова, взгляды, усмешки. Они этого от меня совершенно не ожидали, у них были сомнения, брать меня или нет, потому что им казалось, что я совершенно сформировавшийся реликт, что я девочка-вундеркинд из Питера со скучными претензиями сноба, и что все это скучно в конце концов. А я как раз хотела меняться, учиться, я хотела себя изменить, и это был такой счастливый момент. Да еще про Беркли, папа за год до смерти провел в Штатах год по Фулбрайту – и привез мне оттуда свитер с надписью этой, «Беркли», я в нем долго в Питере ходила, синий теплый был свитер, ну и память о папе. А потом оказалась там и была очень счастлива – пойди пойми все это.

ГОРАЛИК. Куда двигалась аспирантура? У тебя была основная тема?

БАРСКОВА. Я начала заниматься… А да, моя мама, кроме всего прочего, была дружна с Вадимом Вацуро, одним из наиболее важных русских ученых-филологов питерских, она с ним дружила какой-то чудной легкомысленной дружбой, имеющей мало отношения к его занятиям готическим романом, Лермонтовым и Пушкиным, просто она была остроумной хорошенькой женщиной, и Вацуро, немного игравший, что XIX век никогда не кончился и не кончится, и люди такого масштаба должны общаться с персонажами типа Россет и Волконской и всякое… и так далее, мир хорошеньких умных женщин должен быть… Папа умирает, и среди прочего, Вацуро надо мной сжалился, и как-то я с ним стала много проводить времени. Они с Тамарой меня всегда очень вкусной картошкой кормили еще… И он говорит: «Может быть, ты хочешь заниматься судьбами русской классики в XIX–XX веках, русским Горацием?» И у меня как-то стало в голове это происходить, и когда я оказалась в Беркли, я все еще думала, не хочу ли я этим заниматься, а там ужасно много интересного, но мой главный интерес пришелся на Вагинова, он сам-то не знал языков классических толком, но мир ему этот был интересен, и он общался с людьми, которые знали языки, он общался и с Егуновым и с абдемитами и так далее.

ГОРАЛИК. Для тебя этот интерес был неожиданным?

БАРСКОВА. Нет, я очень любила Вагинова как писателя, но что я буду писать о нем, этого я не знала. Я писала диссертацию об этом мире исчезающего, отступающего Петербурга в наступающем Ленинграде, я занималась 1920–1930-ми. И в диссертации было шесть страниц послесловия, в которых было сказано, что в 1941 году началась блокада, и если кто-то из моих персонажей дожил до 1941-го, то 1941 год в общем-то разобрался с этой проблемой. Там было несколько персонажей, которые стали меня интересовать, и я поняла, что вот эти все люди, которые еще пытались как-то длить Петербург 1920–1930-х, они все погибают или перерождаются в блокаду, и я, поехав тогда как-то в Питер, стала смотреть понемногу на контекст их погибания. Причем мне все это было так дико, как советскому когда-то ребенку, выросшему меж этих памятников про героизм… И вот, возвращаясь к самому началу нашего разговора, со мной что-то такое произошло, и я стала все время этим заниматься – внутренней отменой этого ярлыка героического. Ну, не знаю, вот, например, помирает писатель Пантелеев от голода, карточек у него нет по причине проблем с органами, он лежит на полу и стихи шепчет, щебечет, чтобы сознание не потерять… Я себе все представляю этот дистрофический шепот – ну причем тут этот их героизм?

И люди меня часто об этом спрашивают, люди знают меня как существо гедонистическое, ленивое, нарциссическое и так далее. И то, что такой персонаж начинает служить блокадным мертвецам: «Что такое происходит, как этот человек может?!» Я достаточно много об этом думала, поскольку все время об этом спрашивают, и сам себя спрашиваешь. Иногда у меня среди всего прочего есть ощущение, что на данном этапе это мой способ служить моему городу, который я любила, как умела, а потом бросила. Потом сказала: «Между тобой, мой город, и собой я выбираю себя, всего наилучшего тебе, мой город». И это решение предоставило мне массу удобств, я живу славной жизнью преподавателя русской литературы в очаровательном американском городке – но без своего города. И с тех пор я занимаюсь, как умею, то лучше, то хуже, то так, то иначе, культурными сюжетами блокады. Это сразу после Беркли началось.

ГОРАЛИК. Параллельно с учебой что в жизни происходило?

БАРСКОВА. Романы происходили, были очень важные симпатичные лирические эпизоды в основном с персонажами русской культурной сферы, да и не только, и в этом была какая-то известная приятность и прелесть, а потом я вышла замуж. В 27 лет я вышла замуж за американца, который ни слова не говорил и не говорит по-русски, за которым я до сих пор замужем через десять лет, и через год после свадьбы я родила – как водится.

 

Тем временем, пока я учусь в Беркли, ко мне приезжает мама, которая, между прочим, осталась в Питере, и ей ни в каком страшном сне не снилась какая-то идиотская кино-Калифорния. А потом начинается интересное – моя мама выигрывает в лотерею зеленую карточку, а до этого уровень моей удачливости был, как я тебе описала, – то папа умирает от разрыва сердца после похода к врачу, который говорит, что он здоров, как космонавт, то возлюбленного сшибает на Невском, – так как бы не очень удачно. И вдруг мама выигрывает грин-карту, мама приезжает ко мне на месяц и через три недели падает в обморок в ресторане, и это вторая стадия рака, но американцы ее спасают. И я совершенно уверена, что она до сих пор жива только потому, что оказалась в Штатах. И мама остается со мной, и у меня начинается вот эта американская жизнь, я встречаю отца Фроси – Эрика, тут оказывается та самая девочка Катя, одноклассница, я возрождаю свои отношения с девочкой-подругой Алей по лейкинским делам в Нью-Йорке, у меня возникает в мире славистики несколько очень близких людей, друзей, у меня возникает грибница, у меня возникают споры, из как бы такой и русской, и советской, и наднациональной, и эмигрантской среды, и при этом я очень счастливо учусь и наслаждаюсь Калифорнией, потому что мне она идеально чужая, но при этом невероятной красоты.

ГОРАЛИК. Что происходило со стихами все это время?

БАРСКОВА. Когда мне был 21 год, случайно, естественно, каким-то образом я оказалась на мероприятии, где в углу сидел Ге к Комаров, который издатель «Пушкинского фонда», который про меня до этого кучу всего слышал, и все это ему не очень нравилось, как мне кажется. У него в голове абсолютно сформировалась какая-то идея, кто я и что я могу быть. И вдруг какая-то ситуация, и один мой друг взрослый говорит: «Знаете, в зале сидит Полина Барскова, давайте попросим ее почитать». И я думаю, что уж отказываться, ломаться поздно и как-то совсем глупо. И я читаю что-то, и ко мне подходит Комаров и говорит, что не время ли нам поговорить. И я ему высылаю стихи, и он делает из них «Everyday и Орфика», и так начинается второй взлет моей жизни в публикации. Выясняется, что меня опять публикуют, и у меня прямой контакт с русским читателем. В моей жизни это Митя Кузьмин и Г. Ф. Комаров, они просто посадили меня в карман и понесли, и всегда такую странную родительскую роль играли.

ГОРАЛИК. А что с публикациями на английском начало происходить? С переводами и так далее?

БАРСКОВА. О, это совсем другая история, но очень интересная. Наверное, все началось с моей встречи с таким молодым человеком Ильей Каминским, прославившимся своей книжечкой стихов по-английски «Dancing in Odessa». Он, собственно, родом оттуда, он очень образованный, светлый, такой активный, дружелюбный, красавец, в добавление ко всему глухой. Своя трагедия тоже за всем этим стоит, это психологическая глухота, которая случилась, связанная со смертью его отца. Сам Илья пишет по-английски. Мы с ним познакомились и подружились. Он всегда полон идей. Недавно, кстати, сделал отличную антологию – поэты думают и пишут о Целане…

ГОРАЛИК. Это когда было?

БАРСКОВА. Мы познакомились, когда мне было, наверное, лет 25, в Сан-Франциско. И он говорит: «Давай переводить друг друга». Ну, давай, говорю. И так это началось, а потом постепенно… Мы получили какой-то приз за этот проект, и вышла маленькая книжечка моих переводов Каминского на русский в Москве. И он нашел издателя для своих переводов меня на английский. Потом молодой человек, который отсюда, Давид, который помогает мне сейчас в Израиле, он услышал меня в Нью-Йорке читающей по-русски, он сам живет среди трех-пяти-семи языков, и он тоже решил, что он будет меня переводить со своим другом, Борисом Дралюком. Вышла вторая книга. И сейчас новый проект – меня переводит американка Катя Чипелла – будет книга, в которой будут к моей радости чудесные Степанова и Глазова, переведенные. Меня много сейчас стали переводить. И мне это все как бы любопытно, при том что я себя переводить не могу, не хочу и не буду. Я пишу статьи и «научку» по-английски, но это такой специальный одного регистра язык, к написанию стихов не имеющий ни малейшего отношения. Но при этом, поскольку все мои переводчики становятся очень близкими мне людьми (я с ними много времени провожу обсуждая, что они делают с моими стихами), то мне все это стало ужасно забавно как практика. И это какой-то результат в моей жизни произвело: я сейчас преподаю все больше и больше курсов, которые как-то связаны с идеей «поэзия и перевод», «поэзия как перевод» и так далее. И со своими ужасно приятными студентами я об этом разговариваю, время от времени что-то такое делаю, при этом я не переводчик как таковой, я не теоретик перевода, я поэт, много думающий о переводе. Мне очень удобна такая формула.

ГОРАЛИК. Сам факт того, что тебя там публикуют, – как это ощущается?

БАРСКОВА. В моем случае я настолько вижу, что мои тексты в другом языке… Именно потому, что там есть удачи, так вот чем удачнее переводы, тем бесконечно они дальше от того, что я делаю. И я очень рада просто тому, что… Мне кажется, фокус такой: значит, это все очень эротические беседы, ну в таком классическом понимании эроса, твой стиль заводит кого-то на то, чтобы их превращать в совсем другие тексты. И это все очень интересно думать.

ГОРАЛИК. То есть ты пытаешься сказать, что это ремейки?

БАРСКОВА. Да, абсолютно, это можно и так называть. Но про меня это особенно много чего не сообщает. Мне это приносит невероятно интересные беседы и контакты с людьми, которые готовы служить слову, потому что, опять же, труд переводчика стихов – это такой совершенно чудовищный труд. Там борьба за каждый оттенок каждого движения словесного. Вот это стало частью моей жизни совсем недавно, и это меня интересует.

ГОРАЛИК. А себя ты не переводишь ровно по той же причине?

БАРСКОВА. Потому что мой английский… Я как-то хорошо чувствую, где он кончается. При этом, может быть, на кого-нибудь это ощущение вызова произвело бы приятно-провокативное действие – а я не могу, кто-то может – а я вот не могу и не могу – пока не могу.

ГОРАЛИК. Расскажи про Эрика и дочку?

БАРСКОВА. Я выпустилась из Беркли. Уже матроной с детенышем. И, как водится в Америке, нужно искать работу. С работами очень сложно в академии, и там такая система, что это такой спорт, соревнование. На ту работу, которую я получила, подавала тьма народу. Даже не то что соревнование, это абсурд, потому что, как сейчас я понимаю, сама мрачно сидя в этих комитетах по выбору и найму профессоров. Ну какие 300 файлов чтения – это фантазм… В тот год профессора русской литературы искал себе колледж, где я преподаю, один из самых странных колледжей Соединенных Штатов. Он находится в Амхерсте, такой городок в Массачусетсе западном, там, где жила и писала Эмили Дикинсон, там жил Фрост, а через лесок жила Сильвия Платт, а через другой лесок Бродский преподавал. То есть это очень странные лески – вроде сказочные. Вот, и все эти колледжи, которые там находятся, – знаменитые старинные колледжи Амхерст, Смит, Маунт-Холиок – славные, богатые колледжи в 1970-е годы решили родить колледж-мечту. Такая очередная утопия. Колледж, где не будет оценок, где вместо оценки в конце работы и в конце семестра преподаватель пишет о студенте небольшое эссе, о том, каков этот студент как писатель, мыслитель…

ГОРАЛИК. Очень сложно для преподавателя, конечно.

БАРСКОВА. Смертельно. Представь себе 40 эссе о 40 студентах.

ГОРАЛИК. Этически сложная задача.

БАРСКОВА. О, да. Вот, там нету оценок, там нету того, что называется специальностью, каждый человек придумывает себе свою собственную (я хочу быть химиком и музыкантом, я хочу быть поэтом и дизайнером).

ГОРАЛИК. It’s so fucking contemporary.

БАРСКОВА. Да-да, поэтому эта мечта и не умерла в отличие от большинства мечт 1970-х. И в частности странность всей этой ситуации заключается в том, что вообще-то в Америке если ты пишешь что-нибудь, то девочки налево, мальчики направо, если ты сам пишешь, то ты туда, если ты пишешь о ком-то, то ты туда. И ты должен совершить выбор более или менее. Как бы если ты хочешь быть филологом, то ты должен более или менее молчать в тряпочку о своем несчастии быть поэтом…

ГОРАЛИК. А ты оказалась в такой очень российской истории, когда и сам пишешь, и о других пишешь.

БАРСКОВА. Да. И мне всегда говорили «Думай, как ты свое резюме делаешь», но я поскольку иногда отвлеченный человек от реальности, я уж как было, так и написала. И в общем большинство школ знаменитых, куда я подавала на работу, которые сейчас со мной очень даже довольны играться, приглашать и так далее, они даже не смотрели в тот момент. А Хэмпшир тут же сказал: «Приезжай разговаривать». Вот, и я нашла работу. И мы из Сан-Франциско, из Беркли переехали в Новую Англию. Там на машине три часа до Нью-Йорка, два до Бостона. Опять же я вернулась из рая в климат детства.

ГОРАЛИК. Мокро, холодно и темно?

БАРСКОВА. Мокро, холодно и темно. За мной были столь великодушны последовать мама, муж и детеныш. Я выяснила для себя, уже оказавшись в Хэмпшире, что… Ну все всегда не просто, в частности для меня сейчас, например, одной из очень актуальных задач является то, что надо научиться мне что-то со временем делать, потому что метод все время письма на коленке в автобусе, во сне и в душе, как в фильме «Psycho» эта сцена – так я пишу стихи.

К разговору о разных увлечениях, многое о себе мне пришлось узнать из газет. Читаю какое-нибудь очередное интервью с Рейном, его спрашивают там «как другие виды искусства, которые не стихи, вам интересны?» И он говорит, что «всю свою юность я отслужил кино, чтобы разочароваться в нем и прийти к живописи». Я с ужасом это читаю и слушаю, потому что как бы… Что тут говорить и думать по этому поводу, пока не понятно нам с наукой-генетикой. Потому что именно такими же путями что-то во мне развивается! Я много занималась кино в Беркли, и я преподаю очень много фильмов сейчас, при этом я категорически не чувствую себя киноведом как таковым, я чувствую себя литератором, которому полезно знать что-то о кино для своих литературных затей.

ГОРАЛИК. Это очень в духе твоего колледжа.

БАРСКОВА. В частности, да. И в колледже эта синтетичность канает в высшей степени. И это очень приятно. Так вот, для меня Хичкок, и Орсон Уэллс, и Пазолини, и Параджанов, и Герман определяют очень важные вещи…

Вот опять же, я стала понимать, что мне нужно будет больше времени, мне нужно переключение времени. То, что произошло со мной недавно, это очень важно для меня сейчас, я впервые написала то, что я сейчас называю не-стихи. В прошлом мае я закончила такой текст, который сейчас Кузьмин уже опубликовал в «Воздухе», он называется «Прощатель». И если выражаться очень линеарно, хотя весь этот текст, мне кажется, про невозможность выражаться линеарно, он про… Я не знаю, про что он… Он про проблему прощения. В личной жизни, в исторической жизни. И как бы там существуют три персонажа, один из которых девочка, от которой отказывается знаменитый отец, другой из которых – Примо Леви, которого лучший друг называет Прощателем, проклиная его таким образом, а третий – это знаменитый, успешный советский литературовед Дмитрий Максимов, который прожил умеренно фрондерскую, вполне симпатичную советскую карьеру филологическую, ну с Блоком и Брюсовым и так далее, а потом вдруг выяснилось, что он был гениальным поэтом, в частности он написал несколько решающих блокадных текстов, и так же, как и Гор и до известной степени Зальцман, никогда, до самого последнего момента никому ничего не показывал и как будто бы носил в себе эту тайну страшную, эту поэзию и эту память. И таким образом, что-то мне прошлой зимой было исключительно хреново по ряду каких-то причин своих, и я стала писать то, что… И поскольку так получается, что об этом тексте уже исследования сейчас пишут, и уже сейчас появляются статьи научные о том, что такое «Прощатель», что это мир… Что происходит в таком письме на самом деле, кроме модных слов «новые формы работы с архивом», «новые формы»…

ГОРАЛИК. А главное, что слова «новая форма работы с» вообще решают для критика любую…

БАРСКОВА. Да. Это к тому, что для меня начался теперь какой-то новый кусочек, когда я пытаюсь сделать эти не-стихи какие-то, и это требует для меня и от меня других форм вложения времени, потому что, возвращаясь опять же к сцене из «Psycho», я так прозу писать не могу. Стихи могу, я стихи уже, кажется, в любом состоянии могу, но проза требует другой степени концентрации и свободы, других форм времени. И вот это то, на что американская жизнь очень скупа и сурова, она особенно временем не разбрасывается. И это, наверное, одна из главных задач, вопросов для меня теперь – как находить время и свободу, свободное время для забав письма.

 

А с другой же стороны, вся эта хэмпширская эпопея… Я для себя выяснила, что я невероятно люблю преподавать, что меня просто как втыкают в розетку, я питаюсь этой энергией. В любом состоянии. Еще и в хэмпширской ситуации. Еще одна вещь, там нету формата лекции практически. Там приходят, прочитав, чтобы обсуждать прочитанное… Только семинары. Все, что произойдет, зависит от тех вопросов, которые будут заданы, привнесены студентами. В общем, это очень симпатичная история, такая живая, потому что там ничто не предсказуемо, будет очень скучно, если не родился вопрос.

ГОРАЛИК. Дико интересная ситуация, в которой преподаватель зависит от качества студентов. Сильный поворот в том, что мы привыкли понимать под образованием.

БАРСКОВА. Да. Два месяца назад я получила там, что называется, постоянный контракт, посмотрим, что будет дальше. И возможно, одна из вещей, которая будет дальше – одно замечательное учебное заведение меня зовет попреподавать во время моего академического отпуска, что брутально, но соблазнительно, курс по современной русской поэзии. По-русски. Что ужасно смешно, потому что вдруг я смогу преподавать своих друзей-любимых и как бы разбираться со своими друзьями на каких-то других уровнях.

ГОРАЛИК. Давай о Фросе?

БАРСКОВА. Надо сказать, когда ребенок появился в моем животе, у меня был ужас-ужас. Почти арзамасский. Не то чтобы это была такая невероятная неожиданность, я как бы знала, что у людей бывают дети, но когда это так сбылось, со мной случилось нечто… Я не нашла ничего лучшего, нежели написать исторический и истерический мейл поэту Анне Глазовой, не стоит ли мне покончить с собой сразу и тут же и навсегда. На что поэт Анна Глазова, более трезвая, чем я, сказала, что ничего, прорвемся. И я ее спросила: «Все, что я сейчас, закончится, все кончено?» На что она сказала: «Да, все кончено, но все начнется». И мудрая Аня была права. Наверное, то есть не наверное, а точно, знакомство с Фросей оказалось одним из самых сладостных, огромных и все изменивших событий. То есть вот все, что ты знаешь о жизни, пришлось передумать. И при этом ничего банальнее, наверное, нельзя сказать, но проблема «пишущая женщина и детеныш» остается проблемой ежесекундной.

ГОРАЛИК. Как она устроена, каково с ней жить? Как у тебя это получается?

БАРСКОВА. Каждую секунду по-разному. Но мне первые восемь лет Фросиной жизни мой муж, с которым у меня непростые, естественно, отношения, казался гениальным отцом. Ничего другого не скажу, врать не буду, но в отцовстве он нашел какое-то свое до-воплощение. И что еще более странно, моя мама абсолютно реализовала себя в отношениях с внучкой. Они очень счастливы с ней. Мне просто очень повезло с этим, они позволили как-то чуть-чуть убрать иглу из этого места. Потому что в этом месте есть игла. Ты каждую секунду должен выбирать между… Это не совсем выбор…

ГОРАЛИК. Это деление крошечных кусков времени на крошечные куски действий.

БАРСКОВА. Вот именно. Перед тобой теплое, сладкое, пахучее, любимое, лукавое, остроумное или перед тобой блокада эта жуткая или стихи или что угодно, тексты… Одиночество, из которого происходят стихи. И все время зажимает то в одном месте, то в другом. Это очень странная вещь. Ты все время с собой договариваешься, то есть себе врешь. Это что-то невероятное. Но к сожалению или к счастью, я не тот человек, который совершил выбор в пользу одного из этих… Но опять же, глядя на историю нашего ремесла… Люди принимают разные решения. И опять же, будучи дочерью своего не-отца, вот человек принял свои решения. Но при этом, какой он там ни есть, как в моем старом стишке, «жалкий, забавный», он сохранил себя. Мы все еще знаем, что ему – 80 лет, безумный старец, страшный, жадный, на свете живет великий поэт Евгений Рейн. Значительный, ярчайший поэт советского русского века. Не обо всех людях того поколения и той эпохи это можно сказать. Пожертвовав очень многим, в частности нами, мною, он сохранил себя. И это очень неприятно, неловко, не понятно, как действовать с точки зрения морали, этики и эстетики, но это так. У каждого свое решение.

ГОРАЛИК. Как Фрося оказалась Фросей? Как имя выбрали?

БАРСКОВА. А, очень смешно. Она не Фрося, она Фрейя. Если был бы мальчик, мне было бы разрешено назвать мальчика Юрием в честь папы. Но поскольку Фрося оказалась не мальчиком, то выбирать имя должен был Эрик. Он принес совершенно безумный список имен, которое одно было загадочнее другого.

ГОРАЛИК. Включая Валькирию и Гебу?

БАРСКОВА. Если бы. Номером первым в списке было гордое имя Одесса. Я себе представила, как гляжу в глаза всем своим друзьям и так далее. Причем он как-то пользовался древнегреческими ассоциациями, но когда я на секунду себе представила, я тут же поняла панически, что нужно там что-то все-таки найти, там была какая-то вагнерианская Фрейя, и я тут же подумала, что там у нас Фр… – ну, Фрося. У каждого приличного человека случалась знакомая кошка – Фрося. И вот дочь моя оказалась абсолютной Фросей. Кроме всего прочего, там опять же генетическая странность, Фрося вообще на меня не похожа, Фрося копия внешне отца. Отец шотландец по происхождению. Это такая девочка с носом размером с пуговку, с громадными серо-синими глазами, вся в веснушках. Я говорю, шотландская. Вот если можно себе представить не семитское лицо, то это Фрося Кроуфорд. И прелесть ее шотландская достаточно знаменита, потому что даже потрясенный эстет Кузьмин, когда приехал в Россию после проведенных у нас деньков, стал задумчиво рассказывать: «У Полины такая красивая дочь!»

ГОРАЛИК. А внутренне похожи?

БАРСКОВА. Гораздо светлее. Гораздо светлее. Вот, а еще интересно то, что она рисует. Для нее вот сейчас в восемь лет наиболее естественный способ проявления себя – это бесконечно рисование и математика. Когда ей тревожно, она садится и решает математические задачи и иллюстрирует их сценами из жизни пингвинов и волшебников…

2013
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»