Эта и ещё 2 книги за 399 ₽
Я думаю, что цельность – результат самоограничения ради самозащиты. Кажется, это же самое утверждает Дарвин. Человек попал в условия, где некоторые свойства его психики не только излишни для него, но и опасны: ими может воспользоваться его внутренний или внешний враг. Тогда человек сознательно гасит, уничтожает в себе излишнее и этим приобретает «цельность» . Например: на кой чорт революционеру жалость к людям, лирика, сентиментальность, романтизм и всё прочее в этом духе?
Революционеру необходим только энтузиазм и вера в себя. Интерес к многообразию внутренней жизни определённо вреден ему. В этом многообразии так же легко запутаться, как ребёнку в колючих кустах терновника.
Я думаю, что цельность – результат самоограничения ради самозащиты. Кажется, это же самое утверждает Дарвин. Человек попал в условия, где некоторые свойства его психики не только излишни для него, но и опасны: ими может воспользоваться его внутренний или внешний враг. Тогда человек сознательно гасит, уничтожает в себе излишнее и этим приобретает «цельность» . Например: на кой чорт революционеру жалость к людям, лирика, сентиментальность, романтизм и всё прочее в этом духе?
Революционеру необходим только энтузиазм и вера в себя. Интерес к многообразию внутренней жизни определённо вреден ему. В этом многообразии так же легко запутаться, как ребёнку в колючих кустах терновника.
— Ну-ну, — баня. Вот строг... фу!
И, между прочим, воскликнул с явным сожалением:
— А ведь я думал — он и в самом деле анархист. Все твердят — анархист, анархист, я и поверил...
Этот человек был богатый, крупный фабрикант, он обладал большим животом, жирным лицом мясного цвета; зачем ему понадобилось, чтоб Толстой был анархистом? Одна из «глубоких тайн» русской души.
— Ну-ну, — баня. Вот строг... фу!
И, между прочим, воскликнул с явным сожалением:
— А ведь я думал — он и в самом деле анархист. Все твердят — анархист, анархист, я и поверил...
Этот человек был богатый, крупный фабрикант, он обладал большим животом, жирным лицом мясного цвета; зачем ему понадобилось, чтоб Толстой был анархистом? Одна из «глубоких тайн» русской души.
Во Льве Николаевиче есть много такого, что порою вызывало у меня чувство, близкое ненависти к нему, и опрокидывалось на душу угнетающей тяжестью. Его непомерно разросшаяся личность — явление чудовищное, почти уродливое, есть в нем что-то от Святогора-богатыря, которого земля не держит. Да, он велик! Я глубоко уверен,
что помимо всего, о чем он говорит, есть много такого, о чем он всегда молчит, — даже и в дневнике своем, — молчит и, вероятно, никогда никому не скажет. Это «нечто» лишь порою и намеками проскальзывало в его беседах, намеками же оно встречается в двух тетрадках дневника, которые он давал читать мне и Л. А. Сулержицкому; мне оно кажется чем-то вроде «отрицания всех утверждений» — глубочайшим и злейшим нигилизмом, который вырос на почве бесконечного, ничем не устранимого отчаяния и одиночества, вероятно, никем до этого человека не испытанного с такой страшной ясностью. Он часто казался мне человеком непоколебимо — в глубине души своей — равнодушным к людям, он есть настолько выше, мощнее их, что они все кажутся ему подобными мошкам, а суета их — смешной и жалкой. Он слишком далеко ушел от них в некую пустыню и там, с величайшим напряжением всех сил духа своего, одиноко всматривается в «самое главное» — в смерть.
Всю жизнь он боялся и ненавидел ее, всю жизнь около его души трепетал «арзамасский ужас», ему ли, Толстому, умирать?
Во Льве Николаевиче есть много такого, что порою вызывало у меня чувство, близкое ненависти к нему, и опрокидывалось на душу угнетающей тяжестью. Его непомерно разросшаяся личность — явление чудовищное, почти уродливое, есть в нем что-то от Святогора-богатыря, которого земля не держит. Да, он велик! Я глубоко уверен,
что помимо всего, о чем он говорит, есть много такого, о чем он всегда молчит, — даже и в дневнике своем, — молчит и, вероятно, никогда никому не скажет. Это «нечто» лишь порою и намеками проскальзывало в его беседах, намеками же оно встречается в двух тетрадках дневника, которые он давал читать мне и Л. А. Сулержицкому; мне оно кажется чем-то вроде «отрицания всех утверждений» — глубочайшим и злейшим нигилизмом, который вырос на почве бесконечного, ничем не устранимого отчаяния и одиночества, вероятно, никем до этого человека не испытанного с такой страшной ясностью. Он часто казался мне человеком непоколебимо — в глубине души своей — равнодушным к людям, он есть настолько выше, мощнее их, что они все кажутся ему подобными мошкам, а суета их — смешной и жалкой. Он слишком далеко ушел от них в некую пустыню и там, с величайшим напряжением всех сил духа своего, одиноко всматривается в «самое главное» — в смерть.
Всю жизнь он боялся и ненавидел ее, всю жизнь около его души трепетал «арзамасский ужас», ему ли, Толстому, умирать?
Придут Страсти-Мордасти,
Приведут с собой Напасти;
Приведут они Напасти,
Изорвут сердце на части!
Ой, беда, ой беда!
Куда спрячемся, куда?
Придут Страсти-Мордасти,
Приведут с собой Напасти;
Приведут они Напасти,
Изорвут сердце на части!
Ой, беда, ой беда!
Куда спрячемся, куда?
— Отчего он умер?
— Спросите у него... Я думаю, от непривычки...
— Что такое? — спросил следователь.
— Я говорю — умер он, по моему мнению, от непривычки к той болезни, которой захворал...
— Отчего он умер?
— Спросите у него... Я думаю, от непривычки...
— Что такое? — спросил следователь.
— Я говорю — умер он, по моему мнению, от непривычки к той болезни, которой захворал...
Любишь, так уж тут не до царей,-
Некогда беседовать с царями!
Иногда любовь горит скорей
Тонкой свечки в жарком божьем храме.
Любишь, так уж тут не до царей,-
Некогда беседовать с царями!
Иногда любовь горит скорей
Тонкой свечки в жарком божьем храме.
Весь мир, мы все тоскуем о честном, здоровом человеке, мы любим его в мечтах наших,- разве это только литературная тоска, платоническая, бескровная любовь?
Весь мир, мы все тоскуем о честном, здоровом человеке, мы любим его в мечтах наших,- разве это только литературная тоска, платоническая, бескровная любовь?
Разве не я отвечаю за всю ту мерзость жизни, которая кипит вокруг меня, не я отвечаю за эту жизнь, на рассвете подло испачканную грязью предательства?
Разве не я отвечаю за всю ту мерзость жизни, которая кипит вокруг меня, не я отвечаю за эту жизнь, на рассвете подло испачканную грязью предательства?
Тигры любят мармелад,
Люди ближнего едят.
Ах, какая благодать
Кости ближнего глодать!
Тигры любят мармелад,
Люди ближнего едят.
Ах, какая благодать
Кости ближнего глодать!
Отрицая жестокость, органически ненавидя смерть и разрушение, женщина-мать, возбудитель лучших чувств мужчины, объект его восхищения, источник жизни и поэзии - кричит:
- Перебить, перевешать, расстрелять...
Тут есть страшное и мрачное противоречие, в корне способное уничтожить тот ореол, которым окружила женщину история. Может быть, основа его в том, что женщина не сознает своей великой культурной роли, что она не чувствует своих творческих сил и слишком поддается отчаянию, вызванному в ее душе матери хаосом революционных дней?
Отрицая жестокость, органически ненавидя смерть и разрушение, женщина-мать, возбудитель лучших чувств мужчины, объект его восхищения, источник жизни и поэзии - кричит:
- Перебить, перевешать, расстрелять...
Тут есть страшное и мрачное противоречие, в корне способное уничтожить тот ореол, которым окружила женщину история. Может быть, основа его в том, что женщина не сознает своей великой культурной роли, что она не чувствует своих творческих сил и слишком поддается отчаянию, вызванному в ее душе матери хаосом революционных дней?
Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке: