Бесплатно

Муравейник Russia. Книга первая. Общежитие

Текст
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Маня Тюкова несколько дней не разговаривала с Прекаторосом. Будто в упор его не видела. Прекаторос спросит её про что-нибудь – ну там о посещаемости, к примеру,– молчит, голову отвернула в сторону. И так несколько раз было. Только хочешь… а она в конторку уйдёт, дверью хлопнет. И всё это при сотрудниках, на глазах у всех. Эдуард Христофорович вынужден был вызвать её в свой кабинет. Официально. Посланной билетёршей. Чего до этого из конспирации никогда не делал. И как теперь с ней разговаривать, как называть: на вы? на ты? Хоть и один на один в кабинете, но телефон вон. На столе. Подзванивает нередко, гад… «…Поймите, Мария Петровна, мы же с вами в кинотеатре работаем, с людьми, здесь же учреждение культуры, а не этот… как его?.. не паноптикум какой, где эти… как их там?.. ну в общем,нельзя же! Он мне всех зрителей распугает! А если комиссия? (Маня уже отворачивалась, кусала губы.)Ну давайте, давайте – Беляша ещё вашего приведём. Для букета. Посадим их в первый ряд!.. Ну чего вы так переживаете за них, Мария Петровна! За Беляша этого, теперь вот ещё за одного… Пусть их там, у вас, внизу, там публика попроще, пусть их там… сидят… (Эдуард Христофорович помялся, собираясь сказать сердечно, участливо, от души…) И потом, Мария Петровна (вы только не обижайтесь на меня), – что это за дружба такая?.. Вы, как мать – и такие… друзья у вашего сына… Один…этот… Беляш… второй – Бомбей какой-то… Что же нормальных детей, что ли, для него нет?.. Странно даже, честное слово…»

Из кабинета начальника Маня Тюковавытолкнулась, глотая слезы. Долго как-то – точно запечатывая там всё: свое унижение, свою зависимость, обиду, злость – закрывала дверь. Точно боялась, что дверь раскроется – и всё ринется за ней вновь, сомнёт, собьет с ног, поглотит. Прекаторос жестоко страдал за столом. Моложавые тётушки в форменных халатах распахивали Мане Тюковой остеклённую дверь, успевая немо хохотнуть и подмигнуть друг дружке. Но… закрывай, не закрывай дверь начальника-любовника, а ничего изменить за ней уже было нельзя: все унижения, обиды, вся зависимость от него тянулись уже не один год— и Марке с Толиком наверх вход был заказан раз и навсегда. Одному Марке – ещё куда ни шло: могли и пустить иногда. Если Толик рядом за руку – идите, идите, ребята, к маме вашей идите, в Зеленый зал! Да Марка и не рвался вовсе теперь наверх, в чёртовы эти залы. С оркестрами ихними, с аквариумами, с шахматистами. Да пусть их там, раз так! Больно надо!.. А надо было – «больно»…

За Зелёным залом, дальше по притемнённому коридорчику, за аппаратной находилась ещё одна комната, последняя – с низким потолком, но просторная, резко высвеченная с потолка хлопотливым городом из люминисцентных ламп. Аккуратно вдоль стен стояли фанерные щиты под афиши, на маленьком столике у двери разложены были банки и тюбики с красками, торчали пучки кистей и кисточек разных размеров. Здесь работал художник со странным для человека еврейской национальности сочитанием имени и отчества – Фаэтон Кузьмич… (На вопрос Прекатороса, почему так… такое имя-отчество, художник как-то дьявольски рассмеялся, обнажив желтые зубы, имеющие вид зубьев различной кофигурации: «Зашифровка, товарищ директор! Так удобней!») Хотя фамилия у него была нормальная: еврейская – Кувшинкин.

С узким, белым, каким-то очень революционным челом, над которым стоял очень путаный лес очень жёстких волос, с глазами, как с изготовившимися запуститься свёрлышками— он выглядел худым, тщедушным. В каких бы брюках ни приходил на работу – смахивал на комбинезонного английского докера из кинохроники, у которого держится всё только на широких лямках-помочах. Но двигался быстро, устремлённо.

Когда он работал красками, кистью – увидеть было трудно. Он постоянно печатал. На портативной пишущей машинке. Изогнутый перед ней сутулостью курительной трубки. Печатал очень быстро, всеми десятью пальцами. Перьевые рычаги на машинке летали с треском, яростно, неостановимо. Так, наверное, трещит хвост у токующего тетерева. Или фазана. Если он токует, конечно, когда-либо… Опять же на вопрос Прекатороса, что он такое всё время печатает, Фаэтон Кузьмич вырывал из машинки пучок листьев, как салат с грядки, совал Эдуарду Христофоровичу, с жаром объяснял. А Прекаторос, прочитав только слова «Генеральному прокурору СССР, копию в Прокуратуру РСФСР, копию в газету «Правда», мало уже понимая, о чём тараторит ему этот нервный человек, почти не слыша его, – с тоской только думал, что зря взял этого парня на работу, жестоко-зря, что не избавиться ему теперь от него вовек – по судам затаскает. Прекаторосотдавал все листы автору и, как заболевший, выходил из мастерской. А машинка торжествующе взрывалась с новой силой.

В мастерскую приходили три старика-еврея. Похожие на логарифмы. На трех стульях в ряд сидели, опершись на палки – вытягивали пальцами вьющиеся бородёнки. Потом выгоняли Марку и Толика, горячо втолковывали что-то Фаэтону Кузьмичу. Перестав печатать, Фаэтон Кузьмич, потупясь, слушал. Евреи говорили по очереди. Иногда принимались говорить все. Враз. Как давать по Фаэтону Кузьмичу залпы. Потом у Фаэтона Кузьмича,как-то незаметно, тоже выросла бородка, тоже вьющаяся вперёд, как тонкая роспись. Но на машинке он печатать не перестал. И евреи опять приходили – думали, опершись на клюшки. Затем, выгнав Марку и Толика, ещё более горячо вдалбливали что-то Фаэтону Кузьмичу. Даже вдохновенно пели ему дрожащими голосками. Когда птичьим шагом шли мимо Зелёного зала на выход, Маня Тюкова всегда предлагала им посмотреть фильм. Документальный. «Обыкновенный фашизм». Старики не удостаивали её даже взглядом. Однако в следующий раз, когда им нужно было пройти к Фаэтону – долго и робко топтались у входа, очень опасаясь, что у них потребуют (как это сделала однажды Стеблова) входной билет. К досаде Стебловой, Маня стариков всегда пропускала. Без всяких. Старики радостно шли. Царапали даже головы Марки и Толика крючкастыми пальцами. Но посидев и подумав – как всегда выгоняли за дверь и принимались за Фаэтона. Машинка, конечно, в это время молчала. «Мы же свободные люди! А?..» – точно сообщникам, хитро подмигивал старикам-евреям Фаэтон Кузьмич. И смеялся, обнажая зубы свои, как, по меньшей мере, слесарный цех…

Несколько раз он подбивал Маню Тюкову бастовать. «Это мизер! Мизер!» – картаво выкрикивал он (имелась в виду зарплата). Маня Тюкова отказывалась. Тогда он кидался к Стебловой. «Согласитесь – мизер! Мизер!»Стеблова словно рушилась от него в уборную. Вместе с рушившейся там водой. «Сюда нельзя! Сюда нельзя! – кричали ему из-за двери две женщины из аппаратной, уже закрывшись. – Здесь аппаратная!..» Он брал голову Толика в две ладони. Долго всматривался в неё. Как в эру Мезозоя. «Гениальнейшая будет голова!» – Отпускал. Поручал ребятам сбегать на почтамт, опустить пять писем. Но… в ящик, где написано – «для иногородних». Ясно? А потом будет премия. Марка и Толик с письмами радостно бежали. Премия всегда бывала ровно пятьдесят копеек. Как раз на два сливочных. На два языка!

Всего через десять минут они уже сидели и лизали развёрнутое мороженое в первом, родном своем ряду Зелёного зала. Коля за компанию наминал свои беляши, кроме них, как известно, он ничего больше не признавал.Фильм «Обыкновенный фашизм» шёл в Зеленом зале уже не первую неделю.Тем не менее смотрели его с большим интересом. Обсуждали, что-то объясняли друг дружке, на экран показывая пальцами. Бегали на экране, стреляя дымом, автомобили начала века, похожие на этажерки. Шофёры в очках и крагах прыгали на них точно под самыми небесами, отчаянно всё время надавливая грушу. Когда движение на экране останавливалось и показывали какие-то старинные дагерротипы коричневатого цвета – все трое разом замирали, точно загипнотизированные ими. Шли чередой какие-то банкиры, финансисты, предприниматели. Вот показали целую группу. Впереди сидел, нога на ногу, явный немец. Подмороженный крахмальным воротничком. Монокль в глазу – будто прорубь с водой в черепе. Рядом с ним пришипился то ли старший брат его, то ли отец. Старик с тощей шеей. Торчал из стоячего воротничка – как давнишний выстрел из дула. Но тоже был с моноклем. И стояли служащие, и лоснящиеся прически на прямой пробор обливали их черепа, будто чёрные знамена с белыми древками… Но вновь на экране начиналось движение, мелькание, что-то куда-то побежало, поехало, полетело, и троица тоже оживлялась. Коля тыкал пальцем: «Гитлер!» Чуть погодя опять: «Гитлер!» А Толик выносил лицо к друзьям, поведывал обоим с уважением: «Фатытты». Второе выученное им слово. Когда видели, как группа немецких солдат, по команде, как один, охлопывается по ляжкам перекрещенными руками, подготавливая себя к русским морозам – смеялись. Коля и Марка. Толик начинал смеяться позже. Когда уже смеяться не надо было. Зрители, в основном бездельничающая молодежь, покатывались. Смотрели не столько на экран, сколько на эту оживленную троицу в первом ряду, комментирующую фильм. А оттуда доносилось – сначала разъясняющее: «Фатытты». А потом короткое, резкое: «Гитлер! Гитлер поехал!»

На дню несколько раз к троице присоединялся ещё один человек, четвёртый – Фаэтон Кузьмич. Присоединялся как к ученикам своим, воспитанникам. Обняв, придвинув к себе Марку и Толика, в полумраке строго поворачивал к ним лицо. То к одному, то к другому. Как экзаменовал. На экран не смотрел. Что там экран! Вот же – самые жизненные персонажи! У него в двух руках! Громко смеялся. Отдохнув таким образом, уходил печатать. Причём снимался с места по-молодецки, пружинно. И гордая взлохмаченная голова, как театр одной тени, без церемоний пересекала весь экран, удаляясь по нему к боковому выходу из зала. А оставленные ученики, не теряя ни минуты, принимались с новым воодушевлением объяснять друг дружке, тыкать пальцами: «Фатытты! Гитлер, Гитлер! – П-поехал!..»

«Они каждый день срывают показы фильма!» – нашёптывала Прекаторосу Стеблова, показывая глазами на троицу, которая, честно отработав, в перерыве между сеансами закусывала беляшами, там же, на рабочем месте, в первом ряду… Но Эдуард Христофорович только разводил руками, доверительно напоминая Стебловой, что тут, в Зелёном зале, – вотчина Марии Петровны. Ничего не поделаешь. Тогда Стеблова начала капать на Кувшинкина, на Фаэтона Кузьмича. Как на главного, истинного виновника всего происходящего. Идейного вдохновителя происходящего безобразия в Зелёном зале… Прекаторос сразу хмурился. Слушал жаркое стрекотанье машинки, вылетающее из темноты коридорчика. Наверху у себя в кабинете – мрачно думал. Нужно было что-то решать. Да, решать. Пока не поздно. Посматривал на телефон. Чёрный телефон подзванивал как-то поперёк. Как болезненные экстрасистолы давал. А Стеблова внизу садилась обратно на стул с чувством выполненного долга. Складывала руки на груди и поглядывала теперь на Маню,снующую с ведром и тряпкой. Как бы эту ещё свалить? Как выжить эту чертовку? И бегает всё время, стервозка, и бегает! Выслуживается, гадина. Иванову-кассиршу с большой книгой она, Стеблова, свалила. Да, свалила. Но как— эту? Спит ли с ней Прекаторос— или бросил уже? Вот вопрос! Дряблое стёганое лицо в клоповьей умершей рыжине брезгливо наморщивалось…

 

А Иванову-кассиршу видели летом. И беременную. Вот что удивило! Она несла большой живот в джинсах – как в тонконогом кенгуру! Увидев Маню у кинотеатра, хотела свернуть на площадь и подойти, замедлила даже шаг, но разглядела-узнала Стеблову, стоящую с Маней рядом… и пошла дальше, гордо откидывая голову. Как всё тем же перьевым индейцем с раздувшимися отмазанными губами… «Ишь ты! Гордячка какая! Не подошла даже!..» – гундела Стеблова. «Счастливая…» – умилялась Маня, всё продолжая смотреть вслед.

Марка не удержался, догнал и пошёл с Ивановой в ногу рядом, закидывая солнечное лицо к ней и что-то говоря. Она положила руку ему на плечо, как старому другу, шла, слушала и смотрела вдаль. На углу купила ему мороженое, потрепала за вихры – направила-подтолкнула к матери, так и маячившей со Стебловой у кинотеатра. Марка побежал, вперебой припрыгивая, разворачивая длинное мороженое.

Вечерами нередко Маня с детьми выходила из кинотеатра вместе с Фаэтоном Кузьмичом. По площади вместе шли и к улице, чтобы там свернуть за дом, к остановкам. Фаэтон Кузьмич вёл Марку и Толика за руки, наклонялся к ним, что-то говоря и смеясь. В вечерней тени через дорогу докручивал эпилептоидный свой танец на голове бедняги-Чернышевского голубь. По выбитым рельсам скакал глазастый, как конь, полупустой трамвай. А от колонн мрачно смотрел на весёлую семейку, пересекающую площадь, директор кинотеатра «Родина» Прекаторос. Смотрел до тех пор, пока семейка эта новоявленная не сворачивала за дом, за угол… Та-ак. Эдуард Христофорович сопел, думал. Нужно что-то решать. Что-то делать. Но – как? Закат был близок, красен, как гипертоник…

…Прекаторос терял голову в темноте коридорчика за аппаратной. Он лапал женщину, бормоча как в бреду: «Через два дня ровно месяц будет, ровно месяц, Маша! Я не могу! Я с ума сойду!» Наблюдалось явное семенное бешенство у мужчины. Женщина отбивалась, как могла, обещала, что придёт, что завтра! Завтра! Господи! Что она может сделать?! Что?! Господи! Ребёнок ведь! Ребёнок! Вырывалась как-то, одёргивала платье, кофту, быстро шла на свет, косясь на кемарившую на стуле Стеблову. А Прекаторос качался как бык, промазавший по корове, ничего не соображая. И били в голову сзади пулеметные очереди пишущей машинки… Ах-ты-сво-лочь! Врывался в мастерскую художника. «Ты когда будешь работать, а? Писатель чёртов, когда?!» Фаэтон Кузьмич привставал со стула. «Что с вами, товарищ директор? На вас лица нет. Вам плохо? Заболели? Может, «скорую»?» Эдуард Христофорович мотал головой, готовый взреветь, кинуться на ненавистного. «А-а-а!» – Поворачивался и, выходя, ударял дверью так, что рисовались по оштукатуренной обвязке двери мгновенные ветви щелей. Как после землетрясения, как после первого подземного толчка.

«Да ятит вашу!» – шёл, ревел Прекаторос. Стеблова падала со стула и ползла, Маня торопливо заметала, заметала веником в углу несуществующую пыль. Жутко грохала и входная дверь. Да так, что на экране в зале сбивалась рамка. Женщины из аппаратной скорее ее поправляли…

И всё же стукнул на Фаэтона Кузьмича не Прекаторос. Не успел, кто-то опередил его. Видимо, всё та же Стеблова… К Фаэтону Кузьмичу в мастерскую пришли двое. С университетскими значками на пиджаках. Лысые и вежливые, как филологи. Забрали пишущую машинку, Все Папки С Матерьялами, все бумаги Фаэтона Кузьмича, неотправленные письма, самого автора вывели и вынесли всё за ним (когда выносили – создавалось впечатление, что переезжает канцелярия). И увезли всё вместе на чёрной «Волге». Благо, везти было недалеко…

Фаэтон Кузьмич вернулся вечером. Без машинки, без папок, без бумаг. Испуганный, сидел посреди мастерской, точно до конца не веря, что отпущен. По-птичьи приклонял голову, словно слушал всё тот же щёлкающий, трещащий город на потолке. Состоящий из одних только люминисцентных ламп…

И в последующие дни всё так же вслушивался – рука с кисточкой вдруг замирала перед стоящей фанерой. Или над валяющимся на полу бело-красным лозунгом. Перед которым стоял на коленях…

Такое состояние длилось четыре дня. (Старики-евреи ни разу не появились. Пропали. Будто их никогда не было.) На пятый день вечером из-под двери мастерской потянуло дымом. Это сразу учуяли. И Маня, и Стеблова, и женщины две из аппаратной… Заспешили, побежали, распахнули дверь…

Мастерская была полна дыма. Но Фаэтон Кузьмич точно не чувствовал его, не кашлял в нём, не чихал. Совершенно спокойно он брал чистые листы бумаги из разорванной новой пачки и кидал их на костер, разведённый им у стены. За пылающим огнём, словно без конца выходящие из него, как из воды, были нарисованы прямо на стене три старика-еврея. Нарисованные в ряд, в профиль – слепо-лупоглазо смотрели в небо. Все одинаковые – с усложненными черепами и вьющимися бородёнками – как один и тот же растиражированный логарифм… Фаэтон Кузьмич подкидывал под них свежие листы.

Маня бросилась. «Что вы делаете, Фаэтон Кузьмич!» – Кашляя, закрываясь от дыма рукой, стала топтать, колотить туфлей огонь. «Когда уходишь – нужно сжигать за собой мосты…» – отрешённо говорил Фаэтон Кузьмич и всё подкидывал чистые листы. В дверях, кружась, боролась с хлещущим огнетушителем Стеблова. Выпучив глаза, уже лез в разор и дым Прекаторос…

Потом толпой его выводили. Два санитара вели, придерживая за локти. Портик и колонны кинотеатра, как известно, были обгажены голубями.Приостановив себя и всю толпу, проникновенно, счастливо Фаэтон Кузьмич сказал, глядя наверх, на голубиный помёт: «Мумиё. Божественное мумиё. Долго разыскиваемое мумиё…» Направился к колонне с явным намереньем лезть наверх, добывать это мумиё. Его оттащили, повернули, повели дальше по площади, уже крепко держа за руки. Сопровождающие по одному, по двое оставались на площади. Торчали кто где. По-прежнему вели санитары и вязались с боков Прекаторос и Стеблова.

Его засовывали за тротуаром в темный УАЗик с еле угадываемым красным крестом. Солнце замерло между домами. Задумчиво дул в свою флейту в нём греческий мальчик. На крыше, вспыхивая, голуби крутились, как инквизиторы…

«Он был ненормальный, понимаете? Ненормальный, – потный, в саже, шёл обратно Прекаторос. Объяснял всем, старался: – Мне сейчас сказали: он состоит на учете в психбольнице. Понимаете? На учете. Ненормальный…»

Фотоаппаратик на тонких ножках походил на очень длинноногую цаплю. Ещё три фотоаппарата стояли в разных местах комнаты. Большие. Как амбары. Марка не знал, в какой смотреть. Длинной щепотью, сверху, носатый фотограф больно повернул голову Марки. Так поворачивают гайку. Отступил к фотоаппарату. К маленькому. «Смотри сюда!» Ещё раз прищурился, изучая фотомодель. Взялся за тросик…

– Не двигайся! Сейчас вылетит птЫчка!

Марка испуганно смотрел – птЫчка не вылетала. Вместо птЫчки,внутри аппарата, за линзой что-то чёрно зашуршало, скользнуло и пропало. Будто летучая мышь когтистым крылом царапнула.

– Всё, мальчик… Чего сидишь?

– А где птЫчка?

Фотограф усмехнулся.

– ПтЫчка на улице… Иди, иди, мальчик…

Марка вышел к матери в коридор. Высунувшийся фотограф шмальнул глазом по молодым коленкам Мани. Сам – инкогнито.Еврей. Или грузин. С усами, как моршанская махорка.

– Следующий!

…На маленьких фотокарточках Марка получился как-то колом. Каким-то высунутым. В ожидании птЫчки…

Сквер был подстрижен под бобрик. Как чай. С двух сторон сквер обрамляли пересекающиеся улицы. С двух других – на некотором возвышении— дома. На бугре, над сквером справа стояло здание. Всё – как солнечная батарея с хитрым стеклом. Вот к нему, однажды октябрьским утром, и прошли через сквер трое: уверенно шагающий мужчина в годах, молодая стройненькая женщина на торопящихся каблучках и дёргаемый ею за руку мальчишка с болтающимся за спиной новым спортивным мешочком, как с бутафорской конфетой трюфель.

Через пять минут из здания вышли только двое: мужчина и женщина. Мальчишка остался внутри.

Мужчина и женщина спорили. Женщина говорила, что Онне доедет отсюда, не знает автобуса, что нужно ждать. Мужчина говорил, что Он прекрасно доедет, что знает, что ждать не нужно. Пошли по аллее вдоль ампутированных кустов. Недовольные друг дружкой, словно бы уже отчуждённые.Женщина села на край скамьи, упрямо скосив голову. Мужчине ничего не оставалось, как тоже сесть, пустив руки по скамейной спинке.

Какой-то белый пионер на пьедестале завис. С отломанным горном и частью руки. Фонтан ещё тут был пустой. Как проигравшаяся рулетка…

– Но послушай…

– Он же будет искать! Я же обещала ему! Как вы не понимаете!..

… – Скорее, дети! Скорей! Время! – раздавался голос в сыром, остро шумящем воздухе душевой.

Никогда Марка не мылся в бане, в душе, только в корыте, дома, мыла мать, – поэтому душ над Маркой молчал. Марка смотрел вверх на лейку, словно ожидая от неё чуда. Трогал, как уговаривал, скелетно-фигурные железные вертушки на двух трубах. Справа и слева от Марки, за кафельными разгородками, сверху вовсю хлестало, и два мальчишки, одинаково закинув головы, весело тёрлись мочалками.

– Время, время, дети! Скорей! – Не переставая командовать, тётенька-тренер, прижав голову Марки грубой матерчатой грудью, вертанула вертушок.

Вода ударила резкая, холодная, Марка подскокнул, но сразу как залубенел. Розовое мыло было в руке. На отлёте. (Марка словно не знал, что с ним делать, и берёг от воды.) Мочалки не было. Из руки мыло выскользнуло. Марка кинулся за ним и тут же обратно в огородку заскочил, опять выкинув руку с мылом в отлёт. Зубы его уже постукивали.

– Всё, дети, всё! Время!

Дети выключали душ, то там, то здесь обрывалась вода. Маркин душ хлестал. Марка стоял под ним всё так же – пригнувшись, держа мыло в стороне. Грубая в купальнике грудь вновь толкнула, прижала голову его к стене— и всё, наконец, сверху оборвалось. Марка подрагивал, живот его тужился, когда он быстро шёл со всеми в раздевалку, чтобы вытереть лицо («Только лицо, дети! Только лицо! И сразу бегом в зал!»). И бежал потом в криках со всеми в зал. Неуверенно крича…

Голоногая шеренга ребятишек стояла на кафельном полу в полуметре от бассейна, где сине-зелёная вода в ожидании слегка волновалась. Девочки стояли отдельной командой, женской, в глухих мокрых купальниках казались плотненькими, гуттаперчевыми. Мальчики были в плавках разных цветов. На Марке плавки походили на мокрый длинный сачок. Выглядывая с краю шеренги, он их поддерживал, за завязки.

– Равняйсь!

Дети отвернули лица от Марки.

– Смирно!

Дети вскинули головы. Марка тоже. На потолке ничего не было. Только глазастые плафоны.

– По порядку номеров… рассчитайсь!

Первая-вторая-третья-четвёртая-пятая! – резко вертели ненужными лицами девочки. Потом мальчики так же пошли: шестой-седьмой-восьмой-девятый!.. На Марке всё оборвалось. Марка выглядывал, поддёргивал плавки…

– Ну! Новенький!.. (Марка выглядывал, искал новенького)… Так. Ладно. Дети, слушай мою команду! Дружно – всем – в воду… марш!

С криками дети начали сигать, бросаться в воду. Подскакивали, по грудь, по пояс в воде, баловались, по-прежнему неумолчно кричали – железно-ведёрное эхо металось в гулком помещении. Марка тоже хотел было сигануть. Однако, суетясь, больно саданулся об острый кафельный край бассейна, прежде чем упасть в воду. Коротышка, который стоял с ним в шеренге рядом, тут же открыл по нему водяной огонь, сильно шмаляя воду ладошкой. Марка закрывался локтями, ничего не видел от воды, не слышал, не мог в ней говорить…

– Всё, всё, дети! Хватит! Хватит!

Дальше, под команды тренерши, маленькие пловцы выполняли на воде разные упражнения: как пароход плицами, очень шибко вертели руками («Бойче! Бойче! Дети!»), согнувшись, втыкали в воду острые ладошки, как бы плыли, оставаясь на месте; по одному, оттолкнувшись от дна, щучкой скользили по воде («Щучкой! Щучкой!»), пока не тонули и не вскакивали на ноги, ладошками смахивая, смахивая воду с лица. Были накиданы в воду тренером несколько плавательных досок и широкий надувной матрас. Начали плавать на досках, колотя ногами воду, а на матрасе даже плавать по трое, так же бойко молотя ножонками.

 

В чёрном купальнике, слегка наклоняясь вперёд, женщина-тренер вдумчиво ходила туда и обратно, поджарая, как гончак. «Веселей, дети! Веселей! Ноги работают! Ноги!»

Медленно Марка переступал, передвигался в стороне. Был как-то отдельно от всех. Изредка имитируя действие – нервно раздвигал, раздвигал пальцами воду. Раздвигал, раздёргивал. Словно водяную паутину. Словно перед тем, как нырнуть. И не нырял. Только когда освободились, заболтались на воде пустые доски, когда дети стали выполнять что-то другое – тоже попробовал. Взял одну и попытался закинуться на неё. Как на лошадь, на коня. Конечно, перевернулся и ушёл под воду, выскочив тут же обратно, протирая,протирая глаза кулачками, плача водой. Ещё попробовал – толканулся и лёг. И вроде бы поплыл, поехал даже, но опять резко опрокинулся на бок и ушёл под воду. И выскакивал каждый раз из воды с облитой сопельной головой. И с хлопающими, хлопающими по глазам ладошками. Вдруг почувствовал, что на нём нет плавок, что потерял их. Схватился сразу в воде двумя руками за пах, заоглядывался, завертелся, высматривая на кафельном дне плавки, но вода, взбаламученная вода моталась волнами, дно пятнала тенями, всё искажала. Вроде бы увидел, нагнулся, присел, потянулся рукой – нет, ошибся. Снова вцепился руками в пах, готовый уже плакать. Двигался, двигался боком, ощупывал дно ногой. В одну сторону, потом в другую. Тут тренерша крикнула, что минутный перерыв, и все опять как обезумели: закричали, завыпрыгивали, захлопали по воде руками, как из рваных подушек выбивая водяные перья. Коротышка-подлец тут же открыл по Марке водяной огонь. Марка закрывался одной рукой, что-то кричал, плакал…

После того, как урок был закончен, и дети, не забыв покричать под гулкий свод, ловко выпуливали из бассейна наверх, с усталым взрослым щегольством вытаскивая за собой одну ногу, как спортивную свою победу – в воде остался один Марка. Он точно сильно уменьшился ростом. Был точно без рук. Точно потерял их в воде. Тренер сказала ему – где. Марка сразу побрел туда, стал шарить ногой. Белые ягодички высвечивали из-под воды, играли, как зеркала. Девчонки прыскали. Коротышка гыгыгыкал.

– Рукой, рукой возьми! – последовал приказ. Марка достал кое-как,хлебнув два раза воды. Хлорка, вообще-то. Ладно. Отвернувшись от всех,припрыгивая на одной ноге, судорожно пытался вдеть другую ногу в плавки.Разом опрокинулся, ногами создав вулкан из воды. На кафельной дорожке все покатились. Прыжки пошли, крики. Болельщики. Команда. Марка упорно вдевался. Падал. То вбок, то назад. Снова подпрыгивал на одной ножке. Надел-таки! Судорожно затягивал, завязывал на боку завязки.

Нужно было выйти наверх по лесенке с поручнями, сбоку, но почему-то упорно ходил и вспрыгивал на борт, и слетал в воду. То в одном месте, то уже в другом. Ходил, взлетал на борт… и падал с борта. Смех, гвалт, крики стояли неимоверные. Эхо металось в высоком помещении – железное, нестерпимое, будто от тысячи кастрюль, тазов. Такого цирка стены эти не видели никогда.

Марку выдернула из бассейна тренерша. Под мышки. Плавки истекали на кафель водой, сильно удлинённые, будто мотня невода без рыбы. Марка удерживал их, отвернув голову в сторону. Ребятишки досмеивались, облепив тренершу. Со смеющимся интересом в глазах та разглядывала мальчишку: откуда к нам такое чудо пришло? Верхние зубки её торчали из удивлённого ротика наподобие стиснутой скобки…

Из здания Марка вышел последним. От центра сквера весело припрыгивали домой по разным аллейкам ребятишки, по трое-четверо, подкидывая на спине спортивные сумки. Марка прошёл и по одной аллее, и по другой – матери нигде не было. Вернулся к центру сквера, решил ждать. Наверное, в магазин пошла.

Долго смотрел на белого пионера на пьедестальчике. Пионер походил на белый костяной опасный огрызок… Круглым камушком Марка запустил в пустой фонтан – и камушек, пролетев быстрые два круга, вылетел к нему же, Марке. Здорово! Ещё запускал…

Стоял неподалеку от работающего, вертящегося поливателя. Будто ударясь обо что-то, поливатель разносил по бритой траве дождь. В водяную поднимающуюся пыль забегали радуги – и убегали обратно. На краю поляны курил дяденька-садовник в сером фартуке. Травокосилка у ног его была – как маленькое животное. Сперва Марка думал: зачем дяденька поливает – ведь осень же? А потом: заведёт или нет он мотор травокосилки? Нет, не завёл, потащил куда-то будто задом наперед. Будто за хвост.

Марка вернулся обратно к центру сквера. Снова долго смотрел на обломанного пионера. Прошло полчаса уже, наверное, как он здесь, в сквере…

– Пучеглазый увёл… – сказал себе Марка. И, оглядываясь, запоминая и пионера, и пустой фонтан, и висящую над поляной водяную занавесь с весёлыми бегающими радугами, – пошёл из сквера. (На выстекленную секциями стену здания на бугре справа – почему-то даже не взглянул. Как будто её и не было в сквере.)

Через полчаса он был на площади перед Горсоветом. Горсовет он сразу узнал. А вот герб, сквозящий над ним, – как он его когда-то называл – не помнил… Вдруг увидел отца!

– Папа! – побежал, бросив мешок. – Папа!

Такой же, как Филипп Петрович, мужчина уходил с площади – пряменькая спина ходко двигалась в великоватом пиджаке, руки по-боксерски гуляли…

– Папа!

Мужчина остановился – точно на полушаге. Резко повернулся. Конопатое лицо, хлопающиеся белесые ресницы…

– Обознался, да? Обознался, мальчик?

Марка молчал.

– Ничего… Бывает… – Мужчина почему-то с беспокойством посмотрел по сторонам. Повернулся. Пошёл…

Словно погибший жест руки, вынесло из мешка далеко вперёд на асфальт розовое мыло. Замерли, остановив вращение, две половинки разлетевшейся мыльницы… Марка стал всё собирать.

А поздно вечером над остывающим закатом позади тёмного притихшего барака – почти во весь горизонт – протянулся дымный, словно бы издохший крокодил. Кирпичные трубы под ним казались мелкими, игрушечными. И как обкурившаяся яга с беспомощной везущейся метлой, сквозь дым тащилась в противоположной стороне пятнистая луна.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»