Разговоры об искусстве. (Не отнять)

Текст
Из серии: Table-Talk
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Поезд

Как-то само собой оказалось: очутился на летном поле в Пулково в группе из десятка сравнительно молодых людей. Кое-кого я знал понаслышке (композитор С. Баневич и пианист П. Егоров), кто-то учился со мной в Репинском (Сергей Кирпичев и Олег Яхнин, графики, и Алик Асадулин, певец, но тоже наш, учился на архитектурном). Далее тек ручеек совсем одинаковых учениц старших классов Вагановского. И совсем отдельно шествовал с большим иностранным баулом юноша в черном с густой черной же шевелюрой.

– Держись от него подальше, – шепнул бдительный Кирпичев. – Какой-то он не наш.

Действительно, вид у него был театрально-зловещий. Как мы там все оказались?

Была такая практика в позднесоветские времена: творческие союзы посылали лучших своих представителей в отдаленные трудовые коллективы. Лучших? Все понимали, что это сомнительно. Например, был случай с одним поэтом, тишайшим человеком, собирателем матерных частушек. Он после поездки, о которой пойдет речь, подарил нам всем по книжке своей лирики. Под названием «Однолюб». Когда я, вернувшись, рассказал об этом в доме поэтов Нонны Сле-паковой и Льва Мочалова, Лев Всеволодович, мой старший друг и сослуживец по Русскому музею, посмотрел на меня странно.

– Не может быть, чтобы тот самый, – он внимательно изучил обложку. – Нет, тот. Помню его дело. В Союзе писателей обсуждалось. Дело не политическое, уголовное: ничем помочь не смогли. Получил срок за изнасилование. Групповое. После всего этого он вроде как квартиры лишился, поэтому и ездит по всяким творческим командировкам. Жить-то негде. Не берусь судить, в чем там было дело. – Лев Всеволодович человек исключительной щепетильности в вопросах человеческих отношений. – Но согласитесь, странно после всей этой истории назвать книгу своих стихов «Однолюб».

Не спорю. Так что насчет лучших своих представителей перебарщивали. Вот и мы, посланцы Союза художников, ничем таким особо позитивным не отличались. Хотя, конечно, и не «однолюбы». Дома надоело, и согласились поехать на БАМ. Да. Тот самый. «Строить путь железный, а короче – БАМ». Конечно, не строить. Встречаться с тамошними работягами. Черпать у них творческие силы. И отдавать им, вестимо, наши. Летим до Иркутска. Поздний вечер. Ресторан в аэропорту закрыт.

– Ребята, – это мы к официантам, – нам бы перекусить…

– А пошли вы… Не видите – закрыто. – Зло так ответили, бескомпромиссно. Сопровождающий стал совать официантам свою красную книжечку, они совсем уж озверело послали его. Надо сказать, время – чуть перевалило за середину семидесятых – почему-то запомнилось таким, что любое начальство нижестоящие люди (если не было прямой зависимости или угрозы) ненавидели от души. А в Иркутске, как оказалось, этого даже и не скрывали. Облом. Особенно неудобно было перед балетными девушками. Зачем их повезли на БАМ – неизвестно, тем более, к нашему общему сожалению, они были под плотным надзором своих воспитателей. И в дальнейшем носу из вагона не казали. Об этом позднее. А тогда мы, в надежде совершить на глазах этих балетных чудо, совершенно бесполезно совались к отдельно стоявшим официантам с баснословными, по нашим меркам, денежными предложениями. Официанты смотрели презрительно. Нам, каким-никаким, а мастерам культуры, было обидно. Тут вперед выступил черный человек. Тот самый, которого советовал остерегаться осторожный Кирпичев. Черный человек, присмотревшись к подносу с пустыми бокалами, что-то там переставил и быстрым движением запустил бокалы высоко вверх.

«А вот теперь п-ц», синхронно подумали мы. Официанты ощерились. Но тут черный человек невыносимо элегантным движением подхватил падающие бокалы на поднос. Они встали, не дрогнув, как влитые. Смельчак учтиво представился: престидижитатор, лауреат Токийского циркового (кажется, так) фестиваля Лазарь Лаузенберг (за точность имени-фамилии не ручаюсь) … Эффект был поразительный. Официанты стали метать на стол тарелки с закусками.

– Фокусник, говоришь, – подошел старый метр. – Я еще Вольфа Мессинга знавал, выступал у нас в Иркутске. Кормил его в тогдашнем «Центральном». Тогда самый лучший был. Сейчас таких и нет. Водочки, водочки неси, – между делом наставлял он молодого официанта.

Мы поняли: с таким престидижитатором не пропадем. Лазарь показал еще несколько фокусов, менее рисковых, походя забрал у молодняка бумажники с чаевыми так, что они и не шелохнулись, отдал, снял пару-тройку наручных часов и снова отдал. Словом, ночь прошла в полном братании. Наутро вокзал. В скромном депутатском зале установочная беседа с каким-то матерым цековским комсомольцем. Оказывается, цель нашей поездки – не только взаимоподпитка энергией с рабочим классом. Мы – работники идеологического фронта.

– Во враждебном западном мире ширится контрагитационная кампания по дискредитации нашего БАМа. И всего, что с ним связано. Вы должны ответить на это своей… – Тут он задумался… – Контр-контрагитационной работой. Попросту говоря, показать людям доброй воли реальные достижения строителей БАМа. (Это – после, дома, причем всем нашим творчеством и жизненной позицией.) Ну а пока строителям – теплоту душ советских людей, которые душой – с ними…

Складно говорил начальник. Тогда все эти спичи – от речей Генерального секретаря и до пассажей лектора из захудалого райкома – воспринимались чисто ритуально. Никому бы в голову не пришло выстраивать какую-то причинно-следственную связь между озвученным и реальной жизнью. («Озвучить» – нынешнее выражение, в брежневские времена за него бы не поздоровилось: «как это озвучено – генсек, да пусть и любой секретарь захудалого райкома, по-вашему, уже и губами не шевелят? Повашему, сам – взгляд кверху – уже и говорить не может?!») Так что мы выслушали комсомольского чина с полным ритуальным спокойствием. Никаких вопросов. Он оценил нашу реакцию и в конце даже сказал что-то человеческое, сочувственное. А именно:

– Ребята, вам не сказали, но по всему БАМу – сухой закон. Я уж не знаю, как вы там. Словом, сами справляйтесь.

Расселились по купе. Мне достались Яхнин, Кирпич и Престидижитатор. Лазарь оказался очаровательным человеком с уже немалым опытом жизни. Дар у него был семейный. Он не смог его скрыть даже во время службы в армии: Лазарь научил весь взвод кидать ушанки вверх на предельную высоту и ловить их головой. Аккурат к приезду генерала. Тот после подобного приветствия решил, что допился до белой горячки, и слег. А Лазаря после отсидки на губе запустили по военно-артистической линии, в какой-то ансамбль. На гражданке отец, тоже цирковой, заставил его учиться токарному делу, чтобы самому делать себе реквизит. Он жонглировал, показывал фокусы, строил сложные инсталляции, словом, был на все руки. Много выступал, даже в Японии. В пути Лазарь постоянно тренировался. Накидывал шапку на самый отдаленный гвоздь. По утрам у всех снимал часы в условиях нашего полного контроля – снимал и все тут, разминался. Подолгу меланхолически стоял на голове. Оживлялся он только на недолгих стоянках. Нужно было доставать спиртное, несмотря на все запреты. Это делалось так (увы, наш опыт уже никому не пригодится. Хотя как знать). На каждой станции был лабаз, в нем монументальная, все повидавшая тетка с химзавивкой. Фернандо Ботеро такие и не снились. У нас все было рассчитано по Станиславскому. Первым подходил я как типичный очкастый ботаник ненавистного интеллигентского вида (я, конечно, подыгрывал, после службы в Декоративно-прикладном комбинате, которую я где-то описывал, все же накопил кое-какой опыт выживания). Дрожащим голосам невыносимо вежливыми оборотами осведомлялся, нельзя ли в обход сухого закона достать пару бутылок – у меня, дескать, день рождения. Мне презрительно – как и предполагалось – указывали на дверь.

– Ходят здесь всякие…

Я был для разогрева. Следом шел более классово внятный человек – тот самый, который «Однолюб» (подробностей его жизни мы, конечно, не знали). Он читал продавщице (имя-отчество узнавалось заранее у аборигенов) вирши, довольно шустро зарифмованные, про все ее душевно-телесные красоты. Сердце ее оттаивало, но не настолько, чтобы лезть под прилавок. Но такая мысль уже зарождалась в ее голове. Затем появлялся инфернальный Лазарь Лаузенберг. Мы – это было его заранее оговоренное требование – удалялись. Никто из нас так и не узнал, что делал Лазарь с продавщицами. Показывал фокусы, вынимал из укромных мест – ушей, например, – конфетки, просто угадывал, где спрятано спиртное, – но без пары бутылок он не возвращался. Мы любили потом из окон смотреть, как к лабазу двигались комсомольские вожаки. Они не спешили – без них поезд не отойдет. Они были уверены, что для них-то отложено. Им даже корочки свои красные не надо было предъявлять.

– Ваши уже отоварились, – злорадно сообщали вожакам продавщицы.

– Наши? – Тут до них доходило.

Назад не заберешь, но в их сердцах копилась ненависть. Она вылилась в то, как были подготовлены благодарственные отношения в наши профильные союзы. Мне и графикам написали, за подписью самого высшего комсомольского начальства, что, конечно, мы проделали огромную творческую работу, просвещали, отражали, одухотворяли. Но вместе с тем – какова была обида! – работали не в полную творческую силу. Нашим коллегам в союз композиторов, как стало известно позднее, подобные грамоты пришли через пару дней.

В купе каждый занимался своим делом. О. Яхнин рисовал как подорванный. У него уникальный изобразительный дар – рисунок наращивал объемность, доходил до трехмерности, затем самоубийственно, из боязни натурализма – самостирался. Если вовремя не отобрать у него лист, возникал драматический вопрос законченности: сам он остановиться не мог. О качестве разрешения его персональной оптики можно судить по такому факту: двумя-тремя цветными карандашами Олег рисовал десятки. С ленинской головой, все честь по чести. Чтобы не заподозрили в фальшивомонетничестве, ставил на ассигнацию цифру не десять, а пятнадцать. Матерый БАМовский народ балдел и предлагал любые деньги «за пятнашник»: места были бедны на развлечения, а тут владелец банкноты становился бы душой любой компании. Вторым даром Яхнина было стихийное свободолюбие. Он мало что знал об устройстве нашего государственного строя. Как-то поезд остановился в открытом поле. Раздался шум снижающегося вертолета. Из него вышел человек небольшого роста, приятный аккуратным узнаваемым газетным лицом. Кирпичев с его профессиональной памятью тут же прокомментировал: «Гляди-ка, главный комсомолец». Наши вожаки поездного розлива (все как один – из комсомольской номенклатуры разных городов: работа на нашем поезде была хорошей ступенькой карьерного роста, даже на места проводниц проводился конкурс) почтительно приняли старшого под руки. Отдав рапорт, повели его по вагонам. Дошли до нашего. Вожаки представляли своему начальнику нас – и все с каким-то судорожным весельем.

 

– Это наш композитор. Это – певец.

И тут вожак наткнулся на ничего не подозревавшего Яхнина, вышедшего из купе в коридор. Тот свободолюбиво отодвинул вожака плечом (Яхнин небольшого роста, но в юности был борцом). Обалдевшие от такой наглости поездные комсомольцы, сглаживая неловкость, радостно возвестили:

– А это наш художник.

Дескать, что с него взять, имеет право на некоторую шероховатость. Главный вожак, проходя, похлопал Яхнина по плечу и бодро бросил что-то вроде:

– Ну что, художник, не подведешь, отобразишь нам БАМ?

Не таким человеком был не проспавшийся Яхнин, чтобы простить столь неуважительное отношение к себе и своему искусству.

– А пошел бы ты… на…

Комсомольцы окаменели. Мы, признаться, тоже. Объяснять Яхнину, кого он послал, было поздно, да и бесполезно: закусил удила. И тут я увидел, что такое настоящий партийный (главный комсомолец был наверняка уже членом ЦК КПСС) руководитель высшего звена. Остановиться и «стереть» Яхнина всеми своими полномочиями? Был большой шанс, что маленькие вожди настучат: потерял лицо, ввязался в конфликт с какой-то творческой шантрапой. Не заметить? Тоже чревато: куда подальше посылают, а он делает вид, что не слышит. Не справился с внештатной ситуацией. Вожак, видимо, мгновенно прокрутил это все в голове. И среагировал абсолютно профессионально, если вкладывать в это слово долгий советский опыт нежелательных, не постановочных контактов властей с реальностью. Он приостановился и посмотрел на Яхнина добрым взглядом старшего товарища. «Эх, и я был в молодости таким же неуемным», – читалось в его взгляде. А вымолвил он следующее:

– Эх, художники, ершистый вы народ. А дело делаете большое.

И с этим мгновенно исчез. Класс! Гвозди бы делать из этих людей. Военный вертолет унес его в небеса. Потрясенные поездные вожди даже не стали смотреть на нас. Бесполезно.

═ ═ ═ ═

В те времена неудовлетворенного спроса с БАМом была связана определенная мифология. Как будто бы там было полное товарное изобилие, где-то в лабазах на конечных станциях. Якобы залежи западных товаров, которыми государство баловало бамовцев. Моя жена Лена поддалась мифологии и решила извлечь из моей поездки хоть какую-то пользу. Она скопила рублей двести. В дорогу мне была дана дюжина семейных трусов, на каждую пару она пришила кармашек. Предполагалось, что я буду перекладывать денежки по мере смены белья. И завершу поездку на высокой ноте – куплю дубленку. Как оказалось, подобные надежды питали и другие жены. Я истратил свою заначку первым. Дальше пошли композиторы, певцы, рачительный Кирпичев держался до последнего. Тем не менее, когда где-то в конце действительно появился магазин с дубленками, денег у нас оставалось по пятерке на брата. А чего нам было откладывать, везли-то нас за казенный счет. Во времена неудовлетворенного спроса вещи, даже нательные, носились долго. Еще пару лет я, беря с полки стиранное белье, натыкался на трусы с кармашками – знак несбывшихся надежд.

═ ═ ═ ═

Хотел завершить все на доброй ностальгической ноте. Ан нет! До сих пор тревожит такое вот бамовское воспоминание. Боюсь, оно будет посильнее остальных… Остановка в пути. Какой-то полустанок. Яркое освещение – фары? Стоит катерпиллер – американский бульдозер. Их много было на БАМе – нас удивлял тогда невиданный дизайн – желтое на белом (снегу). Мужиков удивляла катерпиллеровская живучесть. Слышал, как работяги на перекуре делились:

– Тут двое наших, на спор, – сколько двигатель в воде протянет? загнали пиллер в полынью. Уже и не виден почти, а фурычет, сволочь!

Так вот, в свете фар катерпиллера видим: столпились люди. Подошли. На снегу кости, отдельно выложены черепа. Шесть-семь. С пулевыми отверстиями. Мужики курят, местное начальство злится. Есть, видимо, протокол: приходится ждать соответствующие службы, что-то там зафиксировать по правилам. Дело привычное. Ударная Всесоюзная комсомольская стройка была под все подобающие фанфары объявлена только в 1974. В довоенные и послевоенные годы строили зеки. БАМлаг, Амурлаг. Перестраивая старую колею, то и дело находят захоронения. Работяги к такому привыкли, а мы увидели в первый раз. Я представил себе – положено столько-то метров промерзшей земли на столько-то человек. Отогревают землю кострами, бьют ломами. Даже если выполнят план, люди истощены и вымотаны предельно. Расходный материал – не тащить же их назад, в лагерь. Ставят в ряд. Заставляют снять бушлаты – пригодятся для следующих. Темнеет рано… Люди смотрят на звезды. Не на вохру же и овчарок им глядеть. И все. Мы помолчали. Разошлись, не сказав друг другу ни слова. Каждый думал о своем. Вспомнился комсомольский чин, твердивший что-то там о западной контрпропаганде вокруг БАМа. Дурак! Вот они, черепа на белом насте. Какой Запад. Какая тебе еще контрпропаганда!

Честный Гайгер

Рупрехт Гайгер был глубоким – далеко за восемьдесят, но вполне бодрым, дико работоспособным и вообще правильным немецким стариком, ненавидящим все тоталитарное, официальное и пр. Вообще он был олимпиец: не только живописью занимался, но писал музыку, занимался теорией цвета и света. Он был абстракционистом, членом группы Zero. Главным его достижением был особый, авторизованный красный – необыкновенно глубокий, с каким-то технологичным, «эмалированным» оттенком. Его панно – длинная многометровая полоса этого маркированного Гайгером красного, такой вот мазок гиганта, – украшало интерьер какого-то главного немецкого правительственного здания. В его мастерской в Мюнхене я подошел к стене, украшенной красными квадратами и кругами.

– Малевич, – автоматически поинтересовался, готовясь порассуждать о влиянии русского авангарда на европейский минимализм.

– Нет, – подумав, ответил старик. – Красное небо под Вязьмой. Сорок второй…

Пыль. Рассказ доктора В. Журбы

Был у нас в студенческие годы один профессор-старичок. Старой школы. Заядлый матерщинник. Делился с нами, студентами-медиками, жизненным опытом.

– Говорил ведь домработнице: не прикасайтесь к моему столу. Нет, пришла и все протерла тряпкой. А я там пальцем по пыли наиважнейший телефон записал. Сколько раз повторять: каждая пыль должна лежать на своем месте!

Разумно. Особенно – касательно искусства.

═ ═ ═ ═

Кто-то из хранителей положил на стол бумажку, которую я должен подписать. Подписал машинально, а затем вчитался: «Прошу обеспечить обеспыливание ряда находящихся в фонде Отдела новейших течений и на постоянной экспозиции произведений». Дожил. И ведь правда, пора обеспыливать.

Былое

Рассказ отца. Кажется, шестидневная война. А может, и какая другая из бесконечных израильско-арабских конфликтов. Ленинградский ресторан «Астория». Кто там сидел? Мы, художники, актеры, затем – полковники по тыловой части какие-то, теневики, фарцовщики. Публика разношерстная, по тем временам более-менее денежная. Говорим, естественно, и о политике. Осторожно. Столики некоторые прослушивались. Официанты, из прикормленных, показывали, куда сегодня садиться. Дескать, выключено. Хотя, может, и врали. С другой стороны, что с нас взять… Тем не менее, ровно в девять часов в центре зала появлялся человечек и громко, с рюмкой в руке, говорил:

– Пью за победу израильского оружия! – И выпивал.

Все съеживались. Из всех радио: о кровавых сионистских захватчиках. О всенародной поддержке миролюбивых арабских стран, подвергшихся израильской агрессии. А тут такое! Кто этот человек? Провокатор? Но никаких последующих действий вроде не предпринималось… Больной со справкой? Может быть. Через какое-то время можно было наблюдать: человека этого подзывают за столики, наливают ему, чокаются. Вот ведь крепкий экземпляр оказался: нашел-таки уникальный способ на халяву выпивать и закусывать!

– И вы ему тоже наливали?

– Естественно.

Профессионал

Забыл, из чьих мемуаров, но суть дела помню. Участник Гражданской войны, со стороны белых, вспоминает следующее. Их наступление сдерживает назойливый и точный огонь батареи красных. Наконец батарею окружили, командира взяли в плен. Деникин приказал привести пленного, ему было любопытно поглядеть на такого достойного противника. На удивление, он увидел не ожидаемого упертого комиссара, а обычного капитана-артиллериста.

– Вы по идейным соображениям у красных?

– Помилуйте, ваше превосходительство, мобилизованный я. Ради семьи пришлось. Всю войну протрубил: Галиция, Карпаты, Перемышль. Дважды ранен… Сдались мне эти красные.

– Что же вы, голубчик, так организовали огонь? Понимали ведь, в кого стреляли.

– Виноват, ваше превосходительство. Не мог по-другому. Профессионал…

Не сказано в мемуарах, что сделал Деникин с капитаном. Наверное, расстрелял. Но уверен, понял: как профессионал профессионала.

В ранней молодости мне довелось сидеть в нескольких худсоветах. Это были такие комиссии из более или менее авторитетных художников и искусствоведов (они выбирались голосованием, и только, кажется, один персонаж шел от партбюро). Вначале я просто присутствовал с совещательным голосом, как свежеиспеченный художественный руководитель комбината. По мере того, как стал печататься, начал встревать в обсуждения, сейчас и не помню, на каких правах – по молодому нахальству, или уже «из уважения». Да речь не обо мне. Худсовет принимал арт-продукцию – в производство, в тираж. Речь шла об оплате. Прошел худсовет – получай денежку, по тем временам немалую. Обстановка была демократичной – известные художники, показав свою работу, часто подсаживались к членам выстав-кома, высказывались, так что и не понятно было, кто есть кто. Одно было неоспоримо: присоседивались те, кто имел право. Б. Смирнов, В. Городецкий, А. Каплан, М. Вильнер, В. Вальцефер, А. Игнатьев – легенды, кто мог им помешать? Да и как: «не членов выставкома просим покинуть помещение?». Смешно. Произведения легенд, да и просто известных художников среднего поколения проходили утверждение формально. Кто бы взялся учить «дядю Толю Каплана» правильно рисовать – он отродясь не рисовал академически. Рисовал по-своему, по-каплановски. В результате получались замечательные эстампы к шолом-алейхемовским сказкам. А Герта Неменова рисовала по-неменовски. И висели в рамках по самым продвинутым интеллигентским домам ее литографированные гоголи и чарли чаплины. Вообще в этом был большой демократизм: в творческие дела больших мастеров не влезали, было понимание того, что индивидуальная поэтика важнее канона. Другое дело портреты: исторические, Ленина и членов Политбюро. Здесь все было серьезно: существовал твердый изобразительный канон, отходить от которого художник не имел права. Любопытно, что это не было спущено сверху. Вернее, только отчасти – сверху. «Там» требовали некой унификации – соответствия конвенциональным представлениям. О внешности героев. О том, чтобы во внешности передавался масштаб, соответствующий статусу героев и классиков. И – о достойной, солидной, трудоемкой – без дураков – визуализации. Все вместе сегодня называлось бы репрезентацией. Тогда – работой над образом. Сверху требовалось соответствие канону. Но сам канон блюли уже художники. Это был поучительный процесс – наверное, ничего подобного уже не будет. Я, может быть, из последних свидетелей. Вообще-то во всем творческом союзе человек с дюжину (по каждой из секций: живописной, графической и скульптурной) владели соответствующей миметико-репрезентационной техникой. «Похожесть», вопреки представлениям дилетантов, была самой легко решаемой проблемой. Каждый герой давно уже оброс соответствующей иконографией. Художники, специализирующиеся, например, на полководцах, знали внешность, хотя бы Кутузова, как свои пять пальцев. Но миметика была только внешней частью канона. «Как вылитый», – это понятно. Но – как вылитый? Надо было – по канонам героя. Тут уже вступало в дело собственно рисование. (В других секциях, соответственно, лепка или письмо.) Оно должно было быть чуть патетическим, торжественным. Условность допускалась – в конце концов, столько лет прошло… Но условность – эмблематического, медального порядка. И, конечно, аккуратность – штрих к штриху, как волосок к волоску. Некоторые молодые скорострелы, перерисовав через кальку (в живописи – посредством проектора) известные визуальные источники и добавив отсебятины в виде бурной штриховки вокруг медальной головы, уже потирали руки.

 

– Да, не Доу… – Начинал кто-нибудь из членов совета.

– И даже не Лансере, – добавлял другой.

– Какой там Евгений Евгеньевич! – В сердцах говорил третий. – Тут даже Дементием Алексеевичем Шмариновым не пахнет…

– Дак ведь, – бормотал нахал, – это же классика. А у меня – массовый эстамп. Для школ всяких там…

– Для школ! – Тут же подлавливали его кутузововеды. – Думаете, Михал Илларионовича для школ можно кое-как делать…

Раз по пять приходили некоторые… А то и вообще получали от ворот поворот. Повторю, дело вовсе не в том, что все члены совета знали назубок всю иконографию Кутузова (хотя уровень насмотренности был чрезвычайно высок). Просто были люди, специализирующиеся, как в данном случае, на историческом портретном эстампе. И они требовали соблюдения каких-то цеховых норм. Не в последнюю очередь – норм инвестирования времени. Они сами прошли определенный ценз, халтура же предполагала обходные маневры. Пропустить ее – потерять в самоуважении… Было во всем этом что-то глубоко личное. Так обстояли дела с историческими персонажами. С политическими было еще строже. Все требования канона, отработанные на другом материале, соблюдались с особой тщательностью. Но были нюансы. Кутузов – тот был один на всех Кутузов. А вот Ленин был един в нескольких изводах. Был Ленин «с прищуром». Ленин «устремленный», то есть весь себе обращенный в будущее. Ленин человечный – с детьми или там на охоте. Много какой еще. На каждый извод требовался свой прием рисования. «С прищуром» предполагал некоторую даже остроту, колючий штрих, чуть ли не запах шаржа: как же, великий человек, а насмешничает, вызывает нашего брата на острый разговор. «Устремленный» – здесь поощрялась условность, обобщенность, приветствовались техники, инвестирующие ручную энергию. Как-никак человек уже в вечности, в будущем, а карандашик, пусть переведенный в литографию, – в нем непосредственное, бытовое. Другое дело – ксилография. Штрих, преодолевающий косную материю! Как будто в мироздание вгрызается! Вообще ленинской теме могли соответствовать несколько человек. Мой отец, например. Молодые и не совались. Академическая выучка была уже не та. Чисто технически не угнаться было за ленинским прищуром. Хуже всего было, когда – в силу материальной необходимости – за тему брались старики. Удивительное дело – художники легендарной силы дарования в, скажем так, ленинских вещах демонстрировали какую-то пугающую беспомощность. Не из-за фронды какой, упаси Господь. Просто рисунок переставал подчиняться.

– Валентин Иваныч, – помню, взывал отец. – Тут же веко надо встроить, веко! А куда ты руку повел! И вообще, зачем тебе портрет Маркса, ты же сказочник!

– Вот, Дима, и помоги, – веско отвечал какой-нибудь знаменитый старец. – Веко поправь. Я сам вижу – не туда пошло.

На том, как правило, и заканчивалось. У отца получалось. Даже слишком. Лучше бы он иллюстрировал своего Тургенева. Или ню рисовал. Легко сказать, я же сам, мальчишкой, ничего еще не понимая в жизни, пользовался этим «получалось». И все же – до сих пор вспоминается. Утром папа два часа в мастерской отрабатывает на корнпапире портрет какого-нибудь члена Политбюро, прямо для литографской печати, в тираж. По фотографии, которая прикноплена тут же на доске. Почему власть требовала на выходе именно эстамп, а не фотографию, загадка. Если речь шла об улучшении натуры, то и фотографию можно отретушировать добела. Зачем было столько тратиться? На идеологии не экономили, это правда. Но за этим стояла память о каких-то тотемных силах, не иначе. Типа – личное прикосновение художника к идолу. И, как всегда у нас, мистическое девальвировало, превращалось в рутину. Вот, к примеру, Романов. Очень ухоженный, миловидный, с ямочками. Тут был уместен даже легкий парфюмерный (сегодня бы сказали – гламурный) оттенок. А вот Громыко с тяжелым лошадиным лицом. Тут надо было акцентировать как раз тяжесть, складки неуступчивости, следы многолетней борьбы на мировой арене. Движется карандаш, штришок к штришку, волосок к волоску. Зачем папа эти портреты делает, понимаю: заработок, то да се. Но почему так честно, так многодельно… Черт бы с ними, морщинами Громыко, надбровными дугами какого-нибудь Устинова… Попроще… Был бы папа коммунистом каким, еще можно понять. А он их всех на дух не выносил!

Только потом, через много лет, я понял кое-что про великую силу цехового притяжения. Как там в мемуарах об артиллеристе: «– Не мог по-другому. Профессионал…»

Post Scriptum. У себя в Мраморном дворце я почти каждый день встречаюсь с портретом коллекционера Людвига работы Энди Уорхола. Шелкография. Портрет открывает нашу экспозицию современного транснационального искусства, единственную, кстати, в России, – от Дж. Джонса до Дж. Кунса. Рассматриваю этот портрет подробно. У Уорхола есть целая линейка портретов меценатов и коллекционеров, заказ, как ни крути. Причем подразумевающий определенный канон уважительности: бичевать покупателя своего – слишком уж продвинуто даже для самых авангардных художников. На значение Уорхола как столпа contemporary не посягаю, речь о нашем, о заказном. Так вот, Уорхол – явно по фотографии – прорисовывает абрис, дает «необщее выраженье» самыми примитивными средствами миметической доступности. Глаз, за трудоемкостью этого процесса, не вставляет совсем, просто кладет на плоскость лица, лицевые мышцы вообще не трогает, чуть намечает объем – подушечкой, как бы намекая на интеллигентскую мягкость и округлость, а затем все это перекладывает фирменными поп-артистскими цветными плашками. Ох, халтурит – вполне мог бы стать пристыженным героем незабываемой соцреалистической картины «Свежий номер цеховой газеты» живописцев Ю. Тулина и А. Левитина. Да, видно, цех у него другой. Кстати, настрогал он этих меценатов немерено. И вот что важно – с минимумом вложений энергии, особо не утруждаясь. Видно, не мог по-другому. Профессионал!

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»