Читать книгу: «Прогресс», страница 3
У кого спина белая,
У кого спина красная,
У кого спина синяя и огнеопасная.
Захлестал по ветру
Барский хлыст по сердцу.
Поделом, братья, вам, поделом молодцу.
Сколько жить в холоде
И терпеть смолоду.
Разогнись спина белая.
Стань спина гордою.
Подпояшь себя лыками из коры шитыми.
И сойдись с ворогом,
Как велось, врукопашную.
Потекут ручьи скорые,
Вороны слетят черные,
Стоит ли бросать в полымя
Песенки свои новые.
У кого спина белая,
У кого спина серая.
Посмотрю на вас –
Землю ем.
Как открою глаз -
Так темно совсем.
А воззрю другой –
Наступает день.
Приходи ко мне побалакаем.
Видишь в поле тень,
Это от луны разухабистой.
Дело сатаны стало праведным.
Ты возьми построй
Храм от той беды,
Чтоб достался вам
Хоть глоток воды
Неиспорченной всякой грязею.
А затем, прощай, исчезаю я.
А спина твоя совсем стала красная,
А душа навзрыд православная.
«Ни хрена себе», – подумал Венечка, достал коробок, чтоб прикурить да обдумать видение, а там, в коробке, только полспички и есть. Мысль зажглась прежде всего: «Как построить храм, когда у тебя в кармане только полспички?» Из искры возгорелось пламя, которое в миг обернуло пепелищем все, что строилось веками. Один солдат, помнится, вообще спичек не имел, зато огниво у него было и женился на принцессе, значит королем теперь уже является, или, в лучшем случае, на островах балдеет в кругу особ прибляженных. Принцесса ему на дух не нужна, пляжные бляженные верещат на папертях песочных храмов удобоваримые предсказания, потому что у него несварение желудка и, если что в его уши проникает неположенное, то возникает понос, запах которого враги престола разнесут на многие версты и преподнесут этот процесс, как растление всего организма и уничтожение всех ценностей, доселе придуманных непорочными умами человечества.
Венечка все-таки прикурил, сладко затянулся дымом отечества и, выругав того, кто сказал, что он сладок и приятен, опять уткнулся в непредсказуемую пустоту колодца.
Шарканье каких-то ног напоминало шорох патефонной иглы по кругу бесконечного диска пластики, говорящей о том, что все мы приходим и уходим, а любовь остается под звуки музыки печальной. Диск вращался. За ним цвели розы и распространялся аромат дорогой парфюмерии, исходящей от воды, налитой в вазоны, куда были поставлены роскошные букеты. Около бассейна с оранжевой водой и лепестками, порхающими над стеклянной гладью, вырисовывалась четким контуром грузная фигура метра, сидящего на краю и замершего в размышлении о вечном. За бассейном открывался балкон и выход на море, где беспредметные волны постоянно бьются о земную твердь гавани и размывают берег. Берегу от этого не хуже, не лучше. Ему все равно, а гавани плохо. Берег переживает за гавань, потому что ей плохо от того, что он не может ей сделать хорошо и разрушится от горя, потому, что ничего не может поделать, чтобы усилить твердь. Волны бьются о берег и уходят в море. Они без эмоций. Им ничего не делается, они жидкие.
Пластинка крутится, и песня вращается своими куплетами над всем безбрежием того, что в данный момент называется жизнью, которая, фундаментально находясь на месте, с недоумением смотрит на это вращение и не понимает, зачем все это происходит.
Вращение буравчика определяет направление мысли. Войдя в штопор, мысль ничего не определяет. Важно одно: не перепутать левую резьбу с правой и не отождествлять все это с резьбой по дереву.
Венечка проснулся. Утер с носа выпавшую росинку и погрузил себя в дальнейшее коловращение. Это были всем известные и таинственные звуки. Голос звал и притягивал к себе, проходил от кончика носа до осознания полной своей беспомощности. Стало страшно.
Приоткрыв слипшиеся ресницы, метр проснулся от непонятного чувства, зажавшего левую половину груди и вырывающегося наружу при помощи рвоты. Он сел на край топчана, который облюбовал для сна под открытым небом, нагнулся и дал выход наружу своим внутренним конфликтам. Топчан поднялся с пьедестала и медленно поплыл над черноморием с его каменно-песочными пляжами, обрывами, трещинами и валунами. В лунном свете открылся одесский привоз, предательски тихий и нежно трогательный в это время суток. Метр плыл на своем топчане над всем этим раздольем и слышал свои песни, которые шли к нему со всех сторон, не уступая друг другу, сталкиваясь, перемешиваясь в созвездие звуков и становившихся совсем непонятными, как черное небо в россыпях бисера. Метр поднимался все выше, пока не уткнулся в драпировку с дырками, из которых пробивался свет. Он ткнул пальцем в одну из дырок, еще недавно казавшейся звездой. Палец прошел насквозь и почувствовал нестерпимый жар, от которого рефлекторно отдернулся вместе рукой и пошел к губам, чтобы подули, но губы, свернутые в трубочку, ничем не помогли, потому что в легких не было воздуха.
«Как же я дышу», – подумал Метр, – «если воздуха нет?»
– А ты давно уже не дышишь, – произнес чей-то голос, – просто двигается грудная клетка.
– Я всю свою жизнь пел для народа, и мои песни нравились ему, – возразил Метр.
– Послушай сверху все сразу то, о чем ты пел, – тихо продолжил голос, – и все поймешь.
– У ЧЕРНОГО МОРЯ, – продолжал песню голос…
На пляже горел костер из намытых волнами скелетов, уходил в море пирс, болтая кранцами в воде и сожалея о том, что никуда уйти не сможет, а к нему причаливал баркас, набитый сетями и рыбой. Идти туда или оттуда, каждый раз нам предлагается на выбор.
Метр дождался пока баркас освободится, медленно сполз на банку и отдал швартовый. Дырявое покрывало ночи расползалось лохмотьями по белу свету, а в сиреневой дали уходила точка баркаса.
На взрытых перьях бесится душа.
Искомкана навзрыд подушка.
Листва роняет просто не спеша
Дождя по крышам погремушки.
Скрипит и ноет темный лес.
Стволы деревьев тихо ноют.
А взять бы их и под обрез
На речку положить без боя.
Была двуручная пила.
Река плыла, нас было много,
У каждого была душа,
И замерзала понемногу.
Последнюю песню пропел Метр, закрывая за собой двери горизонта. Раздался ржавый скрип засовов, и Венечка смахнул холодный пот со лба, припавшего к чему-то мягкому и волокнистому. Это был мешок памяти, на котором он лежал и от которого не мог оторваться. Он приподнялся немного, посмотрел вокруг и решил, что можно опять с удовольствием опустить голову туда, где хорошо.
Мы только что посмотрели фильм «Триста спартанцев». Его нельзя было смотреть детям до шестнадцати, поэтому его смотрели все от мала до велика и не понимали, почему на него наложен гриф секретности для несовершеннолетних. Нашей малолетней шпане, набившей морду ни одному нахальному пьянице, было не понятно, почему некоторым пацанам в тринадцать лет можно было командовать партизанскими отрядами и крушить врага, как ему вздумается, а нам нельзя даже посмотреть на то, как бьются на экране древние греки.
Мы устроили на кузьминских улицах Москвы войну. В каждом дворе был свой легион, защищенный фанерными щитами и готовый биться своими деревянными мечами до последнего бойца, пойманного родителями или нейтрализованного отрядами Народной дружины. Последние получали град камней из метательных приспособлений, типа пращи, и накрывались тучей стрел, выпущенных нашими мелкими, но многочисленными лучниками. Родители имели безусловный авторитет, и битва прекращалась на время при невыясненных обстоятельствах. Дома никого не наказывали. Щиты и мечи складывались в прихожей до следующего дня, когда закончатся уроки и можно будет встать на защиту дворовой Спарты. Потом легионы укрупнялись, выбирались цари Леоноды, которые командовали войском, и битвы проходили на пустырях за тупиковой железкой, и теперь уже странно подумать, никому от этих боев не было вреда. Десятки, а то и сотни пацанов колотили друг друга деревянными мечами, в щепки разлетались фанерные щиты, текли кровавые сопли и синяки прятались под рубашкой. Рваные рукава идеально зашивались, а на место драных локтей пришпандоривались кожаные заплатки. Самое страшное было получить фингал или синяк на роже, тогда не оправдаешься перед мамой.
Для наших античных боев очень подходила школьная форма, сшитая из прочного материала и почти нервущаяся. Когда мы подросли, и отголоски зарубежной моды коснулись наших длинноволосых голов, в зауженные голенища наших штанов стали вшиваться клинья, вырезанные из спин школьных пиджаков, которые стали нам малы. В школу мы стали ходить в клешах и фуфайках, а драться стали по-настоящему. Бились в кровь и до потери сознания, но никогда не использовали посторонние предметы, кроме головы. Можно было надевать кожаные перчатки, если таковые имелись. Некоторые шибздики пытались использовать свинчатку. Зажатый в руке кусок свинца придавал удару двойную силу. За это наказывали и свои, и чужие. Правила действовали, когда выходишь один на один, если групповуха, тогда могло быть всякое, но без пик и ножей, это каралось по-серьезному. Бились колами, прутьями, чем попало, но никакого оружия не было.
Вражда была необъяснимая. Наш квартал враждовал с 16-м кварталом. Побьют нашего в шестнадцатом, толпа нашего идет гонять шестнадцатый. Побьют у нас кого-нибудь из шестнадцатого, шестнадцатый идет гонять наших. Доходило до предела, когда квартал вставал на квартал. Тогда район пустел, как при комендантском часе. На улицах никого. Народ на разборку вышел. Две толпы сходятся друг на друга и не важно, есть у тебя с той стороны друг, или нет, ты будешь биться с этой стороны, а он с той. Сходились. Менты по норам, как обычно. Народный гнев страшней революции, которой может и не быть. Правильно действовали, потому что порядок восстанавливался сам собой. Мирили избитых и заключали мир. Ни разу побоищ не было.
Порядок был в народе. Каждый знал, что эта Нинка Сашкина, а этот Сашка Нинкин, а у Сашки погоняло Шеф, а у Шефа есть Бик, а у Бика есть масть, и хоть Шеф не блатной, но масть держит, значит из деловых, а что ходок не имеет, значит фортовый, от общества не отходит, в приличии находится при понятиях и без понтов.
Загребла Венечку подушечка, прокнокала ему про многое из глубокого колодца, где вода чистейшая и вкус замечательный, да только эхо гулкое.
Шли два солдата по дороге. Один туда, а другой оттуда. Первый спрашивает:
– Ты куда идешь?
– Наступаю, – отвечает второй, – а ты куда идешь?
– Отступаю, – говорит первый.
– Но мы же по одной дороге двигаемся, – говорит второй, – значит пути наши одинаковы?
– Конечно, – говорит первый, – только направления разные.
– У тебя махра еcть? – спрашивает второй.
– А у меня в кисете на двоих осталось – давай покурим.
Так все и закончилось.
Только началась по башке артподготовка. Вороны взрывов пикировали на оставшиеся тела, которые земляными червями уходили под землю, которая принимала их в себя, и каждый человек уже не чувствовал себя гордо, а просто внедрялся внутрь этой тверди, сожалея о том, что не червяк. Атеисты становятся верующими, а верующие превращаются в ангелов, наблюдающих со стороны, как тела их бывшего пребывания разлетаются на мелкие части по воле взрывной волны и шлепаются в грязь, дергаясь и кривляясь.
Говорят, что снаряд не попадает в одну воронку дважды. Это неправда. Попадет столько раз, сколько будет нужно тому, кто стреляет. Все зависит от задачи артмесcива. Если артиллерия грохнет свой запас с определенной точностью, то даже черви будут сожалеть, что не попали на крючок рыболова. Конечно же, если у батареи в раскладе один ящик снарядов, то кроме жалкого пука ничего не получится.
«Лучше сесть на очко и жидко обосраться, если есть очко и чем туда попасть», – на этой мысли поймал себя Венечка, раскручивая остатки туалетной бумаги и разглядывая стены сортира. В ящичке лежала зеленая тетрадь. Так на ней и написано: «Тетрадь». Он достал ее и развернул страницы, потому что туалетной бумаги не хватило, а оставалось отчаяние и горечь от того, что все у нас так, всегда чего-то не хватает. Вырвал Веня страницу из серединки, а на другую глазом упал. Глаз зацепился за корявый почерк и желтизну бумаги, разлинованную таким образом, как давно уж не делают. Правая рука замерла, а левая поднесла тетрадь к очкастым глазам. Пот капнул со лба на листок, строки которого тут же расплылись чернильным пятном в самой середине.
Протирая запотевшие очки, Венечка с удовольствием присел на лавку. Было сыровато, и вырученную из сортира тетрадь, он подложил под себя. В ожидании электрички делать было нечего, как подошел какой-то в галстуке и протянул разовый стаканчик.
– У меня есть, – сказал он, – кое-что для вас интересное, а вместо тетрадочки хочу вам предложить вот эту подушечку, на ней будет удобней и тема не пропадет.
– Какая тема? – мы даже не знакомы.
– Минуточку, – отозвался галстук, – за знакомство?
Разовый стаканчик наполнился до половины, и произошло то, что должно было.
Расползлись повсюду хляби на дороге,
С хлюпаньем по грязи разъезжались ноги.
За спиной котомка,
Половинка фляги,
Мы с тобой потомки тех, кто не лукавил.
Накатало время новую дорогу.
Даже мы от страха спрятались в берлоге.
По России-матушке шелест прокатился,
Что какой-то ухарь в поле появился,
Что не ест, не пьет он,
Не берет долги,
Даже к Бабке-Ежке он проник в сынки.
Бабушка клянется всей своей душой,
Не грешила вовсе, только внучек свой,
Змей Горыныч сдуру где-то нагрешил,
А потом на бабку алимент свалил.
Леший рвал рубаху и корячил стул:
– Как же этот падла всех нас враз надул.
Что ж теперь за совесть, что ж теперь за власть,
Нам теперь от страха взять да помирать.
Некогда, ребята, бздеть на тех буграх -
Дело наше в шляпе,
Мы не при делах.
Раскричался ворон, в шмасть не предменмах.
Растудыть качели, криблен нахун трах.
Мы за что краснели, а в зачет отлуп.
Распупень в мамзели и портянки в суп.
– Хватит понт базарить, -
Рыкнул погребон.
И одной лопатой всех загнал в вагон.
– Так же не по делу, – завопили все,
– Мы же кровь и тело, мы же князи тьмы.
Хлопнули лопатой, топнули ногой.
На могиле мятой дождик проливной.
После всего этого Галстук потряс перед Венечкой синей сортирной тетрадью, причем вырванные листы почему-то оказались на месте.
«Воланд», – подумал Венечка.
«Венечка», – подумал Воланд.
Первая здравая мысль посетила Венечку, тупо цитируя древний анекдот про Штирлица.
– Вокруг не было парашютов, и стропы за мной не волочатся. У того бистро, где проходил полковник Исаев, действительно стояли женщины легкого поведения, – мягко заявил Галстук, – они-то и сообщили Штирлицу о гибели Плейшнера, который провел у них в номерах трое суток, а потом влез по водосточной трубе на третий этаж соседнего дома, разбил окно, ухватился за ствол пальмы и с криком, все мы в этой жизни обезьяны, полетел на мостовую. Продавец рыбок, потом еще рассказывал, что губы профессора что-то шептали про герань.
Обратите внимание, – сказал Галстук, – что там, где мы находимся, никто вам ничего не подскажет, здесь даже слово матрасы пишется через Ц, и галоши начинаются с буквы К. Кстати, вам удобно сидеть на этой подушечке?
– Нормально, – поерзал Венечка по лавке.
– Сейчас мы пройдем по булыжной мостовой, поднимемся через эту дверь на третий этаж, поставим герань на место, закроем окно, и вы сядете за письменный стол Плейшнера. Затем вы сдуете пыль с листов бумаги, которые он разложил с величайшим удовольствием в ожидании чуда, которое так и не совершилось. После этого вы обмакнете перо в чернила и начнете писать.
– Что я буду писать? – возражал Венечка, – Какие чернила, какие перья? В семидесятых был случай, отправляю телеграмму из Рыбинска в Череповец, чтобы добраться до Петушков. На почте три бланка, перьевая ручка и чернильница-непроливайка. Телеграмму так и не отправили. Выперли всего меня в чернилах на улицу. С тех пор до Петушков добираюсь, как могу, но писать таким способом ничего не буду.
– Будешь, – блеснул очками Галстук, – Вот тебе кабинет. Стол письменный. Герань. Об остальном не волнуйся.
– Как не волнуйся, на вольных сочинениях в высших учебных заведениях и то темы предлагаются, время определяется…
– Не переживай, – как-то сразу обмяк Галстук, плюхнулся в кресло и зарокотал грудным баритоном, – Ты в путь отправился, остановился на пути, в колодезь заглянул, байки услышал, Звезда сошлась с нетленной осью, а дубовый лист оторвался от ветки, когда ты наступил на желудь. Не буду дальше продолжать. Не твоего ума дело все происходящее. Только бери тетрадку тебе судьбою даденную и переписывай. Ничего больше не требуется. Как закончишь, я выпущу тебя. Все необходимое найдешь в холодильнике, остальные удобства внутри квартиры. Все коммуникации работают в одностороннем порядке. Ты все слышишь и видишь, тебя никто.
Галстук встал с кресла, открыл люк и достал из погреба кувшин. Сбил сургуч и наполнил до половины граненые стаканы, потом добавил в них воды из крана и торжественно произнес:
– Слышал, что неразбавленное вино пьют только шлюхи и рабы, хотя, слухи давние, и вино изменилось с тех пор. Выпьем этого за здравие.
Венечка схватил граненый, чтобы засветить этому очкастому по рампе, но рука деликатно изогнулась и поднесла стакан ко рту. Губы припали к краю сосуда, гортань освежилось неизвестным доселе вкусом, по пищеводу прошлось бархатное наслаждение, желудок ойкнул от неожиданности, а душа возликовала от приятных ощущений.
– Круто, – произнес он, – зашибись!
– Можно много эпитетов добавить, но я с вами прощаюсь, – объявил Галстук и направился к двери. В этот момент на нем не было ни галстука, ни костюма. Он оказался в обыкновенном банном халате.
– Вы тут разбирайтесь, а я пошел.
– Как пошел? – завопил Венечка, – ваши штучки я вообще не понимаю, а если все на самом деле так, как вы говорите, то я удавлюсь здесь на собственных шнурках или на чем ни будь еще.
– Почему? – удивился тот.
– Не могу же я все время переписывать всякую дребедень из сортира…
– Вы можете добавлять свои комментарии ко всему, что будете добросовестно переписывать из этой тетради, – перебил он, – мне надо сделать еще один заход к вашему соседу по электричке, пока прощайте, звоните, если что.
Банный халат отошел от входной двери и удалился в ванную, где исчез невероятным образом, в чем Венечка натурально убедился собственными глазами, накатил вина пополам с водой, открыл тетрадь и уселся за письменный стол, хотелось побыстрей избавиться от этого кошмара.
Зеленая тетрадь
Заголовок
Смерть продлевает жизнь
Эпиграф
А Бог един для левых и для правых,
Для зрячих и совсем слепых.
Для всех для нас он будет переправой
Меж берегами мертвых и живых.
А.Г.
Ни хрена себе попал, – подумал Венечка, переписывая первые строки, – сейчас я тебе перепишу и откомментирую по полной программе.
Жил у нас на дачах один еврей. Препротивнейшая личность. Звали его Григорий Палыч. По морде все видно, какой он Палыч, но не до такой степени мы антисемиты, чтобы всякие его пакостные действия переводить на решение национального вопроса в отдельно взятом садовом товариществе. Так, что вы думаете, сам помер, без принуждения. Мы ему венки от всей души нарисовали: Дорогому Григорию Павловичу…, как говориться, в добрый путь, по имени отчеству назвали конкретно, чтобы эти его соплеменники на кладбище не сперли целевые наши вложения и не поимели низкой своей возможности перепродать наши скорбные чувства на другую могилу. Так все пришлось переделывать и по новой скидываться, потому что оказался он по имени Гирш Пейсахович. Фамилия, правда, прежняя осталась. Мы сами потом себя ругали за тупоумие, как может такое имя отчество с фамилией совмещаться. Написали бы: Дорогому Г.П. – обошлось бы в два раза дешевле. Вслед за ним такая же история приключилась с Михал Яковлевичем, оказавшимся Мойшей и его сыном, ставшим Моисеечем. Есть у нас еще два Львовича на подозрении, но те живы пока и пофамильно на ОВ заканчиваются. Теперь они могли бы эти окончания отстегнуть и валить куда хотят, но пока прикидываются. Но тогда, во Времена застоя, говорят, трудно для их народа было. Только стало для меня открытием, когда я в Израиль впервые попал. Об этом чуть позже. Надо тетрадь переписывать.
Тетрадь
Дело было в 1812 году. После сражения при Бородине. История передавалась из уст бабушек, отпевших своих героев, в уши внуков, кои в свою очередь, до поры, до времени оставаясь в живых, рассказывали ее своим детям. Так добрела она по ухабистым тропам памяти людской до нынешних времен.
Призвал генерал Кутузов к себе в шатер адъютанта и велел разыскать в кошмаре организованного отступления войск поручика Штейнца.
Не сочтите меня за русофила, но большая половина благородных фамилий не имеет к русскому племени никакого отношения, все на ОЙ, ОН, ШПИЦ, УМЕР, ШТЕЙН, ЕР, ОЛЬЦ и прочие окончания дворянствовали, приделав к ним различные начала, тоже в переводе на наш отечественный, не вполне благолепные, но дрались они за Землю нашу достойней многих других. Другое дело, как дрались. Один перьевыми подушками битвы уделывал, другой ледяные дворцы и снежные крепости строил, третий петушиными боями славился, а все вместе разбояривали под себя вотчины княжеские, гадили друг на друга и по-всякому перед Его Величествами, Божиими помазанниками, выделывались. Все норовили урвать себе кусок земли русской, и урвали по три аршина, причем многие эти аршины в неизведанных местах. Пусть земля будет им пухом, а места благословенны.
Великие были ставленники – Ермак Тимофеевич, Суворов Александр Васильевич, князь Кутузов-Голенишев. Кстати, до сих пор идет спор по поводу его глаз. Так был у Кутузова глаз!!! Им он все видел на старости лет, а в молодости смотрел в щелочку другим и получил палкой. С тех пор смотрел в оба, но одним.
Наша пехота, уходя от Бородина, месила в хлябь последние дороги. Кони тащили повозки с ранеными, здоровые тащили коней под уздцы. Стоны и скрежет зубов.
Адъютант главнокомандующего отправился выполнять приказ и пропал. Адью – мол, мон шер генерал. Все говорят о заговоре и не состоятельности ставки.
Полузакрытый глаз Кутузова выхватывает из толпы того, кто нужен ему сейчас. Это тоже судьба, это когда Марс проходит параллель Венеры, и при полном полнолунии расцветает папоротник.
– Прапорщик Штейнц, – подбрасывает руку к треснувшему козырьку человек огромного роста, в кителе капитана пехотного полка.
– Ах, голубчик – вы как всегда вовремя, – трясет губами главнокомандующий. Доставьте этот приказ по назначению. Только вы сможете это сделать, и только на них вся надежда. В противном случае они нас настигнут. Никаких объяснений. «Срочно» – пакет перешел из рук в руки.
– Митька, давай, – гаркнул офицер, взлетел в седло и рванул вбок, облепив бричку главкома комьями грязи и со свистом сопровождающих его казаков, исчез из поля зрения.
– Господи, помилуй, – начал было молитву Михал Илларионыч, протирая зеницу салфеточкой, но кони взбрыкнули от недалекого разрыва, и колеса брички дернули фельдмаршала к подлокотнику.
В это время наступали на русские пятки французские сапоги генерала Мюрата. Наши войска, тоже не в лаптях, но драпать надо было, хоть босиком, но быстро. Скорость отступающих была в два раза меньше, чем скорость догонявших. И в бумаге той, был приказ, стоять насмерть войскам определенного назначения и биться до последнего, чтобы остановить супостата и не дать ему догнать обозные части наших войск. Как догонит, так и начнет молотить, налево и направо, всех порубит, нашинкует, как капусту и пройдет клинком по голому телу армии, расчленяя его и кромсая на все четыре стороны.
Несколько слов о Штейнце.
Мы знаем, чем завершился поход Наполеона на Россию. Большинство начитанных уверено, что кампанию выиграли генералы во главе с фельдмаршалом Голенищевым-Кутузовым, не умаляя заслуг прочих высокопоставленных лиц и удостоенных впоследствии, по крайней мере, каждодневной молитвы всех православных. Только император российский остается в стороне. Его как будто не было. Несмотря на то, что без его повеления даже мухи на арбуз не садились.
Молодой, красивый император Российский одним своим появлением в войсках вызывал непомерную бурю и шквал невообразимых эмоций среди, так называемого, личного состава. И каждый лично готов был отдать свою жизнь за царя, потому что воспринимал Его, как символ всего родного, что осталось за спиной. На плечах погоны, за плечами все, что есть, какое-никакое, но свое. За это свое и шли на погибель, как за царя и Русь Святую, жизни свои отдавали, и уходили они в райские кущи и смотрят на нас теперь с вожделением:
– Не уроните древко, на котором флаг Господен, где все мы расписались кровию своей.
Император Российский ушел из Москвы, не приклонил колено перед великим самозванцем. Известная треуголка – не важная замена шапки Мономаха, а французский бархат ни чета русскому трону, обтянутому кожей врагов Ивана Третьего. Царь Александр просто повелел всем своим подданным покинуть город, для того, чтобы вернуться. Весь великий маневр замыкался на воле помазанника Божьего, а все стратегические планы упирались в его волю.
«Сталин выиграл войну,
Ленин революцию,
Хрущев деньги поменял,
Брежнев Конституцию», – вспомнились Венечке частушки из недалекого прошлого. Дед еще рассказывал, как с именем вождя в атаку ходили. Ему наливали портвейн. Он уходил в себя. Его просили рассказать побольше. Он подставлял стакан и сопливился. Потом, выяснили, что дед командовал заградотрядом на многих фронтах. Мы наливали ему еще портвейна и пытались выяснить, что такое заградотряд. Он начинал трясти двумя кулаками, сжатыми перед собой и оттопыривал большие пальцы, потом икал, пыхтел папиросой и уходил спать. В восьмидесятые годы двадцатого столетия ему было за семьдесят, он никогда не кичился своими орденами, которые у него были прибраны вместе с именным браунингом, из которого добивали не дострелянных. К каждому советскому празднику деду приходили по почте поздравления и извещения о том, что ему надо получить в определенном пункте назначения праздничный подарок в виде батона сыровяленой микояновской колбасы, банки Балтийских шпрот, двух банок болгарских томатов, двух банок говяжьей тушенки, килограмма Кубинского сахара, полкило африканских мандаринов, кило бананов и два рулона туалетной бумаги. Последнего ингредиента дед никак не мог воспринять, поскольку в сортирных мешках всегда хватало газет Правда, Труд, Известия и многостраничной Литературной газеты без шестнадцатой полосы, которая зачитывалась до дыр, потому что там печатались прямолинейные юмористические памфлеты про пережитки прошлого, удручающие советскую власть своей живучестью. Еще дед удивился, когда на прилавках магазинов исчезли сигареты. В его праздничные пайки ввели новые параметры – две пачки Примы. Потом ему стали выдавать бесплатно несколько раз в год, по определенным праздникам, по бутылке водки, а мы ему перестали наливать портвейн, потому что узнали, что такое заградотряды, а водку мы почти не пили, но нас заставили ее пить, развернув борьбу с пьянством и алкоголизмом. Помнится, в Москву приехал папа Гизо и рассказал, что его исторические виноградники сравняли с землей, потому что столетнее возделывание лозы в корне противоречит решениям партии и правительства. Мы выпили остатки его вина, разлили с дедом последнюю бутылку коньяка двадцатилетней выдержки, дед вытащил именной браунинг и прострелил свой партбилет. Пуля прошла там, где была его фотокарточка и застряла в дубовой ножке дореволюционного стола, за которым басил сам Шаляпин, в то время как Алексей Максимович отбивал плясовую на его поверхности, разметая вокруг тарелки с остатками икры и балыка. Дед вскоре тихо помер. Папа Гизо возглавил одну из московских мафий. Времена портвейна многим с грустью вспоминаются.
– Но я слишком ушел в себя, – констатировал Венечка, – надо быстрее на свободу.
Симпатичная горничная преподнесла ему смачный завтрак и, не заходя в душ, он снова уткнулся в тетрадь.
Штейнц был допущен к аудиенции без промедлений. Царь пробежал глазами депешу. Выпрямил спину. Поднялся. Трижды хлопнул себя по правому бедру, знак принятия непререкаемого решения.
– Как он красив и свеж, – оценил Штейнц, – но по глазам видно, давно не спавши.
Усталость, заторможенность и в то же время стремительность этого человека, решающего в данную секунду, в сей момент, быть или не быть, какой Шекспир мог бы описать это. Пережить позор изгнания из родовых палат, отдать все это на поругание и придать бесчестию гробницы своих предков, царей православных. Как могут такое предложить ему.
Пусть встанут все вокруг Кремля,
Пусть рухнет, пусть падет земля,
Не нужен мне дурацкий спор.
Останется незыблем стол.
Государь, поправ все правила этикета, все возможные дипломатические игры, все предлагаемые варианты сдачи стольного града, делает такой шаг, от которого вся доныне существовавшая история государств, падает в пропасть. Сдали стол, но не сдались. Так не бывает. Так не написано ни в одном уставе, а не надо в чужую казарму переть со своими предписаниями. Здесь вам не там, а там вам не здесь.
«Я растворю тебе врата ада, который ты увидишь на земле, и все твои человеческие амбиции превратятся в нечеловеческую боль позора и унижений. Мои казаки спляшут русского на твоей центральной площади, а твои правнуки будут сдавать экзамен по русскому языку моим гувернанткам во всех отдаленных провинциях вашей виноградной республики. Демократы сраные», – так думал Государь, выпрямив спину и, похлопывая себя по бедру, когда последний обоз, отступавшей армии, отбивался от лихих всадников Мюрата.
Чем дольше думал Государь, тем круче сводило скулы у Адъютанта Его Превосходительства фельдмаршала Голенищева-Кутузова по Особо-важным поручениям поручика Александра Штейнца.
– Нечего на меня глаза пялить, – произнес Государь, – ждите в приемной с ответом.
Каблуки поручика развернулись и вынесли его строевым шагом в зал ожидания. Ну, как тут жидов не вспомнить. Здесь ожидать и там ожидать. Все мы жиды, ПОСКОЛЬКУ ОЖИДАЕМ. Все столпились там за дверью. Такой гомон поднялся. Один увещевает, другой упрощевает, третий налаживает, четвертый обихаживает, пятый закругляет, а шестой направляет.
Хлопнул Штейнц по бедру, громыхнул саблей, каблуками щелкнул, кивер уронил. Тут Его Величество повелением своего сапога вышибает закрытые двери и встрепанный человечешко выпархивает сквозь створки, падает на коленки, рожей своей скребет, лобзает пакет, но обеими руками держит конверт с приказом.
– И тогда началось, не опишешь в словах, – завопил Венечка, – накатил фужер игристого вина, не обращая внимания на то, что рядом сидит одноклассница Людка и строит глазки. У них была взаимная любовь. Он ей носил портфель, она его этим предметом била по голове. Он дергал ее за странную косичку, мечтая обнять с разворота и поцеловать, когда никто не видит. Только они все время были на виду. Тогда ей было назначено свидание через подругу и записку. Он промок под ветвями того дерева, ожидая ее появления, а увидел свет фонариков, направленных на него и услышал смех одноклассников, которые выплясывали индейские танцы.