Господин Великий Новгород (сборник)

Текст
0
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

– Смотри на свою суженую – вон она! – сказала старуха и сорвала повязку с глаз своей жертвы.

Тот глянул, ахнул и как сноп повалился на землю…

Глава IV
Бурное вече

Долго, не умолкая ни на минуту, гудел вечевой колокол. Странный голос его, какой-то кричащий, подмывающий, не похожий ни на один колокольный голос любой из множества новгородских церквей и соборов разносился над Новгородом, то усиливаясь и возвышаясь в одном направлении, над одними «концами» города, то падая и стихая над другими, смотря по тому, куда уносил его порыв ветра, дувшего, казалось, то с московской, то со псковской, то с ливонской стороны…

«Вечный» звонарь, одноглазый, сухой и сморщенный старичок, которому один глаз еще в детстве отец его, тоже «вечный» звонарь, нечаянно выхлестнул веревкою, привязанною для звона к язычку вечевого колокола, без шапки, с мятущимися по ветру седыми, редкими волосенками, с восторженным умилением на старческом лице, точно священнодействуя, звонил, ни на миг не переставая, качая железный язык из стороны в сторону, колотя им об медные, сильно побитые края колокола, который вздрагивал и кричал словно от боли и которого стоны заглушал новый удар железного языка, и он опять вздрагивал и кричал – кричал как живой человек, как раненый или утопающий, а подчас как плачущая женщина. «Вечный» звонарь хорошо изучил натуру и голос своего колокола, изучал его всю жизнь и умел заставить его кричать таким голосом, какого ему хотелось, какого ожидал от него Господин Великий Новгород – тревожного, радостного, набатного или унылого.

Теперь он кричал тревожно. «Вечный» звонарь знал, по какому поводу созывается вече: ему впопыхах поведали о том отроки, прибежавшие от посадника, прямо с Марфина пира, и велевшие звонить вече. «Москва на нас собирается!» – «Псков поломал крестное целованье – миродокончальные грамоты разметывает…»

На голос призывного колокола новгородцы, уже несколько соснувшие после избрания нового владыки и после раннего обеда, спросонья бежали на вече, к Ярославову дворищу, словно на пожар: кто без шапки и пояса, кто с едва накинутым на одно плечо кафтаном или однорядкою[41]. Двери, ворота и запоры по всему Новгороду хлопали, визжали и скрипели словно испуганные, собаки лаяли, людской говор несся волнами, как и сам народ, со всех пяти «концов» и улиц, запружая узкие улицы и мосты, валом валит напрямки через Волхов по льду, оглашая воздух криками, вопросами, руганью, неведомо кому и неведомо за что, и подчас звонким смехом и веселыми шутками.

– Новаго владыку вечем ставить – Пимена!

– Ой ли? А чи Феофил не люб?

– Не люб… Московской руки…

– Немцы, може, идут на нас?

– Где – немцам? Москва, сказывают…

Скоро вечевую площадь и помост запрудили народные волны. Вечевой колокол умолк и только тихо стонал, замирая в воздухе. Звонарь, набожно перекрестившись и перекрестив колокол, потянулся к нему своими мозолистыми, корявыми руками и стал ими гладить края все еще тихо стонавшей меди, как бы лаская что-то милое, родное, дорогое ему.

– Утомился, мой батюшко, колоколец мой миленькой, утомился, родной, – любовно бормотал он. – Ну, ино отдохни-передохни, кормилец мой, колоколушко вечной… Ишь как тяжко дышит старина… Ино буде, буде стонать, батюшко…

Потом старик, привязав конец колокольной веревки к балясине, оперся руками о перила башенного окна и стал смотреть на вече, на площадь, затопленную народными волнами. Зрелище было поразительное: виднелись сплошные массы голов, шапок, плеч – плечо к плечу, хоть ходи по ним от одного конца площади до другого.

– Ишь дитушки мои новугородци – экое людо людное… Совокупилися дитки у единой матки… Голов-то, голов-то что!

Внизу, на вечевом помосте, отчетливо выделялись фигуры посадника и гонца, пригнавшего из Пскова. Седая голова посадника сверкала на солнце серебряным руном, а золотая гривна горела и словно искрилась, как богатое ожерелье на иконе.

Гонец что-то говорил и кланялся на все стороны. По площади волнами ходил невнятный говор, не то гул, не то рокот волн.

– Господин Великий Новгород серчать учал, – бормотал про себя звонарь, глядя с высоты на колыхающееся море голов и прислушиваясь к рокоту голосов.

– Ино псковичи на вече приговорили, что-де и Господин Великий Новгород, наш старший брат, нам-де и не в брата место стал, – доносился голос гонца.

– Хула на святую Софию!.. Не потерпим, братцы, таковые хулы!..

– Сором Великому Новгороду от молодчаго брата!

– Всядем, братцы, на конь за Святую Софию, и за домы Божии, и за честь новогородскую! – вырывались голоса из толпы, и площадь колыхалась, как бор под ветром.

Посадник заговорил громко и внятно. Он вторично передал собранию содержание вестей, привезенных гонцом из Пскова. Великий князь подымает псковичей на Великий Новгород, не предуведомив его об этом. Он ищет воли новгородской – на старину вековечную и на Святую Софию пятою наступить умыслил. А Новгород старше Москвы… Новгород старше всех городов русских! В Новгороде сидел Рюрик-князь, прародитель всем князьям русским, когда Москвы еще и на свете не было. Великий князь чинит неправду – обиду налагает на землю новгородскую. Новгород был вольным городом, искони с той поры, как пошла есть Русская земля…

Долго говорил посадник, обращая речь свою на все стороны. Но осторожный правитель новгородской земли не ставил вопрос ребром: он только излагал положение дел, говорил о грозившей Новгороду опасности, спрашивал, что ему делать – бить ли великому князю челом об его старинах[42], виниться ли ему в своей грубости и просить опасной грамоты[43] новому владыке, чтобы ехал в Москву на ставленье?

– Говори свою волю, Господине Великий Новгород! – закончил он свою речь. – На чем ты постановишь, на том и пригороды[44] станут.

Он смолк и низко кланялся на все стороны.

Казалось, что разом прорвалась давно сдерживаемая плотина, и бушующие волны с ревом, шумом и невообразимым клокотанием ринулись с гор в долину и все топили, ломали, сносили с мест и уносили неведомо куда. Сначала слышались только рев и стон. Отдельные возгласы и речи стали выделяться уже после…

– Ишь разыгралось Ильмень-озеро! – качал головою звонарь. – Распалились детушки новугородци. Фу-фу-фу!

Новгородцы действительно распалились. Звонарь ждал, что тотчас же разразится буря, которую не раз доводилось наблюдать на своем веку этому старому сторожу «вечного гласа» с высоты своей исторической колокольни. Это бывало тогда, когда народ – эта самодержавная сила древнейшей севернославянской республики – «худые мужики-вечники», выведенные из терпения какими-либо неправильными или отягощающими их быт действиями или распоряжениями правящих властей и богатых людей, подымали бурю на вече, стаскивали провинившихся против верховной власти народа ораторов с вечевого помоста, били и истязали их всенародно, бросали с моста в Волхов, а потом грабили их дома – грабили целые «концы» или «улицы», разжившихся на счет самодержавного народа бояр, посадников и тысяцких и, так сказать, своими кулаками, каменьем и дубьем делали поправку в законах своей оригинальной, мужицкой, чисто русской республики. Не сделали власти того, чего хотел народ, – и этот самодержавный мужик тут же, на вече, расправлялся с властями, заменял их новыми, направлял дела новгородской земли туда, куда желала державная воля народа, и тут же ревом тысяч глоток изрекал свое державное «быть по сему».

Но «вечный» звонарь с высоты своей колокольни видел, как в толпе ходили несколько человек, хорошо одетых, и что-то горячо говорили народу. Звонарь узнал между ними сыновей Марфы-посадницы, а также Арзубьева, Селезнева-Губу и Сухощека. Старик улыбнулся…

– Все это Марфутка мутит… бес баба! Знала бы свое кривое веретено; так нет – мутит…

– Не хотим московского князя! Мы не отчина его! – выделялись отдельные голоса из общего народного рева.

– Мы вольные люди – как и земля стоит!

– Мы Господин Великий Новгород! Москва нам не указ!

– За Коземира хотим за литовского… К черту Москву!

– Не надоть для владыки опасной грамоты от Москвы! Пускай идет на ставленье в Киев.

Никто не смел перечить расходившемуся народу. Посадник, тысяцкие и старосты, люди степенные и богатые, сбившись в кучу под вечевой башней, стояли безмолвно. У посадника, когда он поправлял, по привычке, золотую гривну на груди, рука дрожала заметно.

Откуда ни возьмись на помосте появилась рыжая голова – на плотном туловище всем известного новгородца. Волосы его казались золотыми на солнце, а небольшие черные глазки, казалось, смотрели через головы народа и искали кого-то вдали.

 

Это был Упадыш, человек бывалый, хотя не старый, не раз езжавший в Москву и имевший там знакомство.

Он, по русскому обычаю, тряхнул волосами и поклонился на все стороны.

– Повели мне, Господине Великой Новгород, слово молвить, – заговорил он, снова кланяясь.

– Упадыш ричь держит! Послухаем-кось, что Упадыш скажет.

– Помолчите, братцы!

– Долой Упадыша!

– Врешь!.. Говори-сказывай, Упадыш, держи свою ричь!

– Сказывай, сказывай!

Эти голоса осилили. Упадыш снова тряхнул волосами, снова поклонился.

– Братие! Господине Великой Новгород! Нельзя тому быть, как вы говорите, чтоб нам даться за короля Коземира и поставить себе владыку от ево митрополита-латынина. Из начала, как и земля наша стоит, мы отчина великих князей…

– Не отчина мы их! Врет Упадыш!

– Отчина! Он правду говорит!

– От перваго великаго князя Рюрика – мы отчина их. Князя Рюрика из варяг избрала наша земля новгородская, а правнук Рюриков, Володимер, князь киевской, крестился от греков и крестил всю русскую землю, и нашу, словенскую-ильменьскую, и вескую-белозерскую, и кривскую, и муромскую, и вятичей… – продолжал Упадыш, несмотря на ропот народа.

– А Москвы ту пору и в заводе не было, а вон она ноне верховодить нами хочет…

– Не бывать тому! Не видать Москве Новгорода как ушей своих!

– Братие новугородцы! – выкрикивал Упадыш. – И мы, Великой Новгород, до нонешних времен не бывали за латиною и не ставливали себе владыки от Киева[45]. Как же топерево хотите вы, чтоб мы поставили себе владыку от Григорья?.. Григорий – ученик Исидора-латинина[46].

– К Москве хотим! К Москве, по старине, в православие.

Вдруг мелькнуло белое – снежный ком влепился Упадышу.

– Разбойники! – крикнул он, хватаясь за голову…

Снежки полетели со всех сторон. Они обсыпали всех стоявших на помосте у вечевой башни. Крики усилились. Старик звонарь оглянулся на свой колокол, и лицо его озарилось радостной улыбкой.

– Ах, колоколушко мой, колоколец родной!.. Нет! Не отдам тебя Москве. Голову за тебя положу, а не отдам…

И он снова глянул на площадь, где гул и крики усиливались.

– Не давайтесь Москве, детушки, не давайтесь, – бормотал старик. – Мути, Марфуша, мути вечников – не давай их Москве… И-и, колоколушко мой!..

На площади уже почти не видно было ни голов, ни плеч мужицких – в воздухе махали только руки, да кулаки, да снежки – самодержавный мужик готов был стереть с лица земли все, что противилось его державной воле…

Но в этот момент посадник, словно бы выросший на целую четверть, обратился к вечевой башне и махнул своею собольею шапкой…

Звонарь хорошо знал этот немой приказ посадника. Он торопливо ухватился за колокольную веревку и – точно помолодел! Он знал, что одного движения его старой руки достаточно, чтобы в один миг улеглась народная буря.

– Ну-ко заговори, колоколушко мой, крикни…

И вечевой колокол крикнул. Затем еще раз… еще… еще… Медный крик пронесся опять над площадью и над всем городом. Народная буря стихла – поднятые кулаки опустились.

Посадник выступил на край помоста. Он был бледнее обыкновенного. В душе он чувствовал, что, быть может, решается участь его родины, славного и могучего Господина Великого Новгорода… На сердце у него и в мозгу что-то ныло – слова какие-то ныли и щемили в сердце… «Марфо! Марфо!» – невольно звучало в ушах его евангельское слово[47] – и ему припоминалась эта, другая, Марфа, которую, казалось, Бог в наказание послал его бедной родине… «Проклятая Марфа!..» И перед ним промелькнули годы, промелькнула его молодость, а с нею обаятельный образ этой «проклятой Марфы» во всей чудной красоте девичества… «Проклятая, проклятая…»

Он вскинул вверх свою серебряную голову, чтоб отогнать нахлынувшие на него видения молодости… А колокол все кричал над ним… Он глянул туда, вверх, и два раза махнул шапкой. Колокол умолк, точно ему горло перехватило, и только протяжно стонал… Над вечевым помостом кружился белый голубь…

– Господо и братие! – прозвучал взволнованный голос посадника. – Вижу, Господине Великий Новгород, нет твоей воли стать за князя московского, за его старины…

– Нет нашей воли на то!

– За короля хотим! За Коземира!

– Мы вольные люди, и под королем тоже наши братья, русь – тож вольные люди!

– Да будет твоя воля, Господине Великий Новгород, – продолжал посадник, когда несколько смолкли крики. – За короля – так за короля. И тогда подобает нам с королем договорную грамоту написать и печатьми утвердить…

– Болого! Болого! На то наша воля!

– Ниту нашей воли, ниту! – кричали сторонники Москвы.

– Не волим за короля! Не волим за латынство!

– За православие волим. За старину!

Но их голоса покрыты были ревом толпы:

– Не хотим в московскую кабалу! Мы не холопи!

– Бей их, идоловых сынов! С мосту их…

Опять полетели в воздухе комья снегу, а с ними и камни. Опять тысячи рук с угрозой махали в воздухе. Народ двигался стеною, давя друг дружку. Противная сторона посунулась назад; но дальше идти было некуда. Свалка уже начиналась на правом и на левом крыле, где первые натиски толпы приняли на себя рядские молодцы и рыбники, защищавшие интересы торговых людей и свои собственные.

– Братцы кончане, за мною! – кричал богатырского роста рыбник с Людина конца. – Бей их, худых мужиков-вечников!

– Не дадим себя в обиду, братцы уличане!

– Лупи, братцы, серых лапотников!

– Разнесем их, гостинных крыс! Разнесем Перуньевы семена! – отвечали «серые» вечники.

Русский народ мастер биться на кулачки, а новгородцы по этой части были мастера первый сорт: всю зиму, по большим праздникам и по воскресным дням, а равно на широкую Масленицу, после блинов, на Волхове, на льду, сходился чуть не весь Новгород – и начинался «бой-драка веселая». Конец шел на конец, Нервской конец на Людин, Славенский на Плотницкий, Околоток на Загородный конец… А там сходились улица с улицей – и кровопролитье из носов шло великое: ставились фонари под глазами, сворачивались на сторону скулы-салазки, доставалось «микиткам» и ребрам… В порыве крайнего увлечения Торговая сторона шла лавой на Софийскую, и тогда в битве участвовали не одни молодцы рядские, рыбники да мужики-вечники, а выступали солидные «житые люди», и бояре, и гости – молодое и старое…

Такую картину разом изобразило из себя вече в этот достопамятный день. Богатырь рыбник схватил за ноги тщедушного тяглеца пидблянина[48] и стал махать им направо и налево, словно мешком, и приговаривать из былины:

 
Захватил Илья тут за ноги татарина,
Стал кругом татарином помахивать:
Где махнет – там улица татаровей,
Отмахнется – с переулками…
 

Но «серые лапотники» навалились массой на рыбников и рядских молодцов, отбили мужичка, которого рыбник замахал и заколотил чуть не до смерти, приперли своих противников к стенам, ринулись, как звери, и на самих торговых и степенных людей и превратили вече в чистое побоище.

Тщетно все старосты концов, сотники и тысяцкие, размахивая своими должностными знаками – бердышами и почетными палицами, крича и ругаясь, силились остановить побоище – оно разгоралось все сильнее и сильнее. Напрасно кричал посадник, грозя сложить с себя посадничество – его голоса никто не слыхал.

Один «вечный» звонарь радовался, глядя с своего возвышения на побоище, к которым он так привык и которые с детства умиляли его вольную новгородскую душу…

– Так их, песьих детей, так, детушки! Не продавай воли новугородской!.. Крепче! Крепче!

Мужики одолевали. Там, где недавно богатырь рыбник махал на все стороны тяглецом, уже не видно было этого богатыря: осиливаемый «вечниками», которые цеплялись за него, как собаки за раненого медведя, он сгреб разом троих мужиков и повалился с ними на землю, другие бросились – кто на него, кто за него, тут же падали в общей свалке, сцепившись руками и ногами или таская друг друга за волосы, и катались клубками; на них лезли и падали третьи, на третьих четвертые, так что над рыбником и его жертвами образовалась целая гора-курган из вцепившихся друг в дружку борцов, тузивших друг друга по всей площади, постоянно путались потерянные в бою шапки, рукавицы, пояса; тут же краснели, чернели и рыжели на снегу лужи выпущенной из носов крови и клочки «брад честных»…

Но этого мало. У Господина Великого Новгорода, как и Древнего Рима, имелась своя Тарпейская скала – для сбрасыванья с нее всех провинившихся перед державным городом: такую Тарпейскую скалу в Новгороде заменял «великий мост», соединявший Софийскую сторону с Торговой, мост, с которого когда-то новгородцы свергнули в Волхов своего бога – идолище Перунище…

Этому богу с этого самого моста новгородцы постоянно приносили потом человеческие жертвы…

– С мосту злодеев! – кричали осилившие мужики.

– На мост! К Перунищу их!

– Волоки Упадыша! Он заварил кашу, он мутит Москвой.

За волосы, за руки, за ноги, избитые и окровавленные, волоклись уже некоторые жертвы державного гнева. Все повалило за этой страшной процессией, чтобы посмотреть, как будут «злодеев» сбрасывать с моста… Зрелище достолюбезное! Красота неизглаголанная!..

– Поволокли-поволокли детушки, фу-фу-фу! – радовался с колокольни «вечный» звонарь.

Вдруг раздался детский крик, от которого многие невольно вздрогнули:

– Мама! Мама! Батю волокут с мосту-у!..

В ту же минуту женщина, протискавшись сквозь толпу, стремительно бросилась на одного из влекомых к мосту, обхватила его руками да так и окоченела на нем.

– И меня с ним! И меня с ним! – безумно причитала она.

Но в это время толпы невольно шарахнулись в сторону. От моста, в середину озадаченных толпищ, подняв над головою большой черный крест, с ярко блиставшим на нем серебряным распятием, шел седой монашек. Льняные волосы его, выбивавшиеся из-под низенького черного клобучка, и такая же белая борода трепались ветром и, словно серебряные, сверкали на солнце. Он казался каким-то видением.

– Преподобный Зосима… Зосима-угодник! – прошел говор по площади, где все еще шло побоище.

Это был действительно Зосима соловецкий. Что-то внушительное и страшное виделось в его одинокой фигуре с распятием над головою.

 

– Детки мои! Народ православный! Что вы делаете? Опамятуйтеся, православные! Не губите души христьянския! Не губите града Святой Софии Премудрости Божия! Почто вы котораетеся и ратитеся? Почто брат на брата распаляете сердца ваша?.. Убейте меня, грешного, меня сверзите с Великого мосту, токмо град свой и души свои не губите…

Толпа оцепенела на месте. «Самодержавный мужиквечник», превратившийся было в зверя… монашка с крестом испугался!

– Ко мне, детки!.. Кланяйтеся Распятому за ны – его молите, да пощадит град ваш… Кланяйтеся знамению сему!

И он осенял крестом испуганные толпы направо и налево… Новгородцы падали ниц и крестились… Буря мгновенно утихла…

– Эхма!.. Не дал доглядеть до конца, – ворчал звонарь, спускаясь с колокольни.

Глава V
«Бес в ребре» у Марфы-посадницы

«Самодержавный мужик» осилил сторонников московской руки. Господин Великий Новгород постановил, а на том и пригороды стали, чтоб от московского князя отстать, крестное целованье к нему сломать, как и сам он его «ежегод» сламливал и топтал под нозе, а к великому князю литовскому и королю польскому Казимиру пристать и договор с ним учинить навеки нерушимо…

– Уж таку-ту грамотку отодрал наш вечной дьяк королю Коземиру, таку отодрал, что и-и-и! – хвастались худые мужики-вечники, шатаясь кучами по торгу, задирая торговых людей, да рядских молодцов, да рыбников и зарясь на их добро.

– Да, братцы, на нашей улице нониче праздник.

– Масленица, брательники мои, широкая Масленица! Эх-ну-жги-поджигай-говори!

– Не все коту масляница – будет и Великий пост, – огрызались рядские.

Действительно, на том же бурном вече, по усмирении преподобным Зосимою волнения, вечным дьяком составлена была договорная грамота о союзе с Казимиром и вычитана перед народом, который из всей грамоты понял только одно, им же самим сочиненное заключение, – что с этой поры Москве уже не «черной куны»[49] и никакой дани и пошлины не платит и всякого московского человека можно в рыло, по салазкам и под «микитки»…

– Можно и московским тивунам нониче в зубы…

– Знамо – на то она грамота!

С грамотою этою Господин Великий Новгород отправил к Казимиру посольство – Афонасья Афонасьича, бывшего посадника, Дмитрия Борецкого, старшего сына Марфы, и от всех пяти новгородских концов по житому человеку.

Ввиду всех этих обстоятельств мужики-вечники совсем размечтались. Поводом к мечтаниям служили приехавшие с князем Михайлом Олельковичем «хохлы» – княжеская дружина, состоявшая из киевлян. Все это был народ рослый, черноусый, чернобровый и «весь наголо черномаз гораздо». Они были одеты пестро, в цветное платье, в цветные сапоги, высокие шапки с красными верхами и широчайшие штаны горели как жар. Новгородские бабы были без ума от этих статных гостей, а мужики так совсем перебесились от заманчивых россказней этих хохлатых молодцов. Приезжие молодцы рассказывали, что в их киевской стороне совсем нет мужиков, а есть только одни «чоловики» и «вте» ходят у них так, как вот они, дружинники, – нарядно, цветно и «гарно».

На основании этих россказней худые мужики-вечники возмечтали, что и они теперь, «за королем Коземиром», будут все такими же молодцами: как эти «хохлы», будут ходить в цветном платье и ничего – «ровно-таки ничевошеньки не делать».

– Уж и конь у меня будет, братцы! Из ушей дым, из ноздрей полымя…

– А я соби, братцы, шапку справлю – во каку!.. Со Святую Софию!

Марфа-посадница торжествовала. Ее любимец сынок, красавец Митрюша, был отправлен к королю Казимиру чуть не во главе посольства…

– Млад-млад вьюнош, а поди-на – посольство правит!.. – говорила она своей закадычной «другине» боярыне Настасье Григоровичевой, с которою они когда-то в девках вместе гуливали, а потом, уже и замужем, отай от своих старых, постылых муженьков, с мил-сердечными дружками возжались. – Во каков мой сынок, мое чадо милое!

– А все по теби честь, по матушке, – поясняла ей другиня Настасья. – Ты у нас сокол.

– Какой!.. Ворона старая.

– Не говори… Вон на тебя как тот хохлач свои воловьи буркалы пялит.

– Какой хохлач?.. – вспыхнула Марфа.

– То-то… тихоня… Себе на уме.

– Ах, Настенька, что ты! Не вем, что говоришь.

– Ну-ну, полно-ка… А для кого брови вывела да подсурмилась?

– Что ты! Что ты!.. Для кого?

– А князь-то на что?.. Олелькович.

Марфа еще более загорелась:

– Стара я уж… бабушка.

– Стара-стара, а молодуху за пояс заткнешь.

Как ни старалась скромничать продувная посадница, однако слова приятельницы, видимо, нравились ей. Это была женщина честолюбивая, привыкшая помыкать всеми. Перебалованная с детства у своих родителей еще, как холеное, «дроченое дитя», которое не иначе кушало белые крупитчатые калачи, как только тогда, когда мать и нянюшка, души не чаявшие в своей Марфуточке, уверяли свое «золотое чадушко», что калачик «отнят у заиньки серенького», которое пило молочко только от «коровушки – золотые рога» и спало в своей раззолоченной «зыбочке» тогда только, когда ее убаюкивал и качал какой-то сказочный «котик – серебряны лапки», – потом перебалованная в молодости своею красотой, на которую «ветер дохнуть не смел», а добрые молодцы от этой красоты становились «аки исступленные», перебалованная затем посадником Исачком, за которого она вышла из тщеславия и который «с рук ее не спускал, словно золот перстень», но которым она помыкала, как старою костригою в трепалке[50]; избалованная, наконец, всем Новгородом, льстившим ее красоте, богатству и посадничеству, – Марфа обезумела: Марфе был, что называется, черт не брат! Что-то забрала она себе в свою безумную, с «долгим волосом» голову…

– Уж попомни мое слово: быть тебе княгинею… – настаивала приятельница.

– И точно: княгинею новгородскою и киевскою!

– Почто, милая, киевскою?

– А как же?.. Он, хохлач-то, будет киевским князем, а я с ним…

И Марфа задумалась. Лицо ее, все еще красивое, приняло разом мрачное выражение. Она сжала свои пухлые руки и досадливо хрустнула пальцами:

– Что уж и молоть безлепично!.. Я вить давно и сорокоуст справила.

– По ком, Марфуша? – удивилась Настасья.

– По соби, мать моя.

– Как «по соби»?.. Я не разумею тебя.

– Да мне давно сорок стукнуло… А сорок лет – бабий век!

– Токмо не про тебя сие сказано.

Приятельницы сидели в известном уже нам «чюдном», по выражению летописца, доме Борецких, что стоял на Побережье в Неревском конце и действительно изумлял всех своим великолепием.

Марфа то и дело поглядывала своими черными, с большими белками глазами то в зеркало – медный, гладко отполированный круг на ножке, стоявший на угольном ставце, – то в окно, из которого открывался вид на Волхов. Там шли святочные игрища: ребятишки Господина Великого Новгорода катались на коньках, на лыжах и на салазках, изображая из себя то «ушкуйников», то дружину Васьки Буслаева[51], а парни и девки – золотая молодежь новгородская – просто веселилась. Или, по словам строгого старца Памфила, игумена Елизаровой пустыни, «чинили идольское служение, скверное возмятение и возбешение: и в бубны и в сопели играние, и струнное гудение, и всякие неподобные игры сатанинские, плескание руками и ногами, плясание и неприязнен клич – бесовские песни; жены же и девы – и главами кивание и хребти вихляние…»

Такая-то картина представлялась глазам Марфы, когда взор ее из комнаты, где она сидела с своей другиней, переносился на Волхов, ровная, льдистая поверхность коего вся покрыта была цветными массами. Словно бы живой сад, полный цветов, вырос и двигался по льду и по белому снегу… Милая, давно знакомая картина, но теперь почему-то хватавшая за сердце, заставлявшая вздыхать и хмуриться. Картина эта напоминала ей ее молодость, когда и она могла совершать это «кумирское празднование», греховное, «сатанинское», но тем более для сердца сладостное… А теперь уж ни «главою кивание», ни «хребтом вихляние» – не к лицу ей; а если что и осталось еще, так разве «очами намизание» – вон как эта Настя говорит, будто бы она своими красивыми очами заигрывает с «воловьими буркалами» этого хохлача князя…

– Ах, скоморохи! Смотри, Марфуша, в каких они харях! И гусли у них, и бубны, и сопели и свистели разны…

– Вижу. То знамые мне околоточные гудошники.

– Знаю и я их… Еще нам ономедни действо они творили, как гостьище Терентьище у своей молодой жены недуг палкой выгонял… А недуг-то испужался и без портов в окно высигнул.

Приятельницы переглянулись и засмеялись – молодость вспомнили…

В это время в комнату вбежал хорошенький черноглазенький мальчик лет пяти-шести. На нем была соболья боярская шапочка с голубым верхом, бархатная шубка – «мятелька», опушенная соболем же, голубые сафьянные сапожки и зеленые рукавички. Розовые щечки его горели от мороза, а черные как смоль волосы, подрезанные скобой на лбу, выбивались из-под шапочки и кудряшками вились у розовых ушей. За собою мальчик тащил раззолоченные сусальным золотом салазки с резным на передке коньком.

– Баба-баба, пусти меня на Волхов, – бросился мальчик к Марфе.

– Что ты, дурачок?.. Почто на Волхов? – ласково улыбнулась посадница, надвигая ребенку шапку плотнее.

– С робятками катацца… Пусти, баба.

– Со смердьими-ту дитьми? Ни-ни!

– Ниту, баба, – не со смердьими – с боярскими… Вася-посаднич… Гавря-тысячков… Пусти!

– Добро – иди, да токмо с челядью…

Мальчик убежал, стуча по полу салазками.

– Весь в тебя – огонь малец, – улыбнулась гостья.

– В отца… в Митю… блажной.

Скоро приятельницы увидели в окно, как этот «блажной» внучок Марфы уже летел на своих раззолоченных салазках вдоль берега Волхова. Три дюжих парня, словно тройка коней, держась за веревки, бежали вскачь и звенели бубенчиками, наподобие пристяжных, откидывая головы направо и налево, а парень в корню даже ржал по-лошадиному. Маленький боярчонок вошел в роль кучера и усердно хлестал по спинам своих коней шелковым кнутиком. За ним поспешали с своими салазками «Вася-посаднич» да «Гавря-тысячков».

– А вон и сам легок на помине.

– Кто, Настенька? – встрепенулась Марфа.

– Да твой-то…

– Что ты, Настенька… Кто?

– Хохлач-то чумазый…

– А-ах, уж и мой!

Действительно, в это время мимо окон, где сидела Марфа с своею гостьею, проезжал на статном вороном коне князь Михайло Олелькович. Он был необыкновенно картинен в своем литовском, скорее киевском одеянии: зеленый зипун с позументами на груди, верхний опашень с откидными рукавами, с красной подбойкой и с красным откидным воротом; на голове – серая барашковая шапка с красным колпаком наверху, сдвинутая набекрень. За ним ехали два вершника в таких же почти одеждах, но попроще, зато в широчайших, желтых, как цветущий подсолнух, штанах.

Проезжая мимо дома Борецких, князь глядел на окна этого дома, и, увидав в одном из них женские лица, снял шапку и поклонился. Поклонились и ему в окне.

– Ишь буркалищи запущает. Ух!

– Это на тебя, Настенька, – отшутилась Марфа.

– Сказывай! На меня-то, курносату репу…

Белобрысая и весноватая приятельница Марфы была действительно неказиста. Но зато богата: всякий раз, как московский великий князь Иван Васильевич навещал свою отчину, Великий Новгород, он непременно гащивал либо у Марфы Борецкой, либо у Настасьи Григоровичевой, у «курносой репы».

– А скажи мне на милость, Марфуша, – обратилась Настасья к своей приятельнице, когда статная фигура Олельковича скрылась из глаз, – я вот никоим способом в толк не возьму – за коим дедом мы с Литвой путаться на вече постановили, с оным королем, с Коземиром? Вопрошала я о том муженька своего, как он от нашево конца в посольство с твоим Митей к Коземиру посылан был, – так одна от нево отповедь: «Ты, – говорит, – баба дура…»

Марфа добродушно улыбнулась простоте приятельницы, которая не отличалась и умом, а была зато добруха.

– Да как тебе сказать, Настенька, – заговорила она, подумав. – Московское-то чадушко, Иванушко князь, недоброе на нас, на волю новгородскую, умыслил – охолопить нас в уме имеет. Так мы от него, аки голубица от коршуна, к королю под крыло хоронимся, токмо воли своей ему не продаем и себя в грамоте выгораживаем: ни медов ему не варим, как московским князьям дозде варивали, ни даров ему не даем, ни мыта княженецкого, а токмодеи послам и гостям нашим путь чист по литовской земле, литовским – путь чист по новгородской.

41Однорядка – долгополый, однобортный кафтан без ворота.
42То есть о старых обычаях.
43Опасная грамота – охранная, обережная грамота.
44Городок, приписанный к городу. Впрочем, «пригородами» Новгорода Великого, кроме городков малых и ближних, в разное время были и Пермь, и Вологда, и даже Псков.
45То есть архиепископы новгородские утверждались Московской митрополией, а не «подпавшей под Литву» Киевской…
46Здесь некоторая неточность во времени: если следовать самой этой мысли о том, кто из них был «учителем», а кто «учеником», то утверждать надо обратное… Киевским митрополитом Григорий (Цамблук) был поставлен собором православных епископов Литовского княжества в 1415 г. в Вильнюсе по настоянию князя Витовта. Чем было положено начало разделения единой до этого времени Русской церкви на западнорусскую (большая часть территории нынешней Украины и Беларуси) митрополию с центром в Киеве и московскую митрополию. Митрополитом последней, согласно традиции, и был ставленник православной константинопольской патриархии Исидор. Но грек Исидор в 1439 г. от имени московской митрополии собирался подписать соглашение константинопольской патриархии с Ватиканом (Флорентийскую унию), не понимая тогдашней государственной подоплеки столкновений православия и католицизма на Руси, и едва спасся бегством из Москвы в Литву.
47Автор сравнивает яростную Марфу-посадницу с Марфой, женой мироносицей, вместе с другими женщинами (Марией Магдалиной, Марией Клеоповой, Саломией, Иоанной, Марией), несших миро (священное масло), чтобы предать мертвого Христа обряду миропомазания.
48Крестьянина из подгороднего, на Ильмене, села Пидбляны.
49Черная куна – вид обложения, взимаемого московским князем.
50Кострига (кострика) – жесткая кора льна или конопли, остающаяся после их трепания и чесания как нежелательная, – на удалении этой кострики построен автором образ.
51Ушкуйники – от названия новгородской ладьи – ушкуй; на ушкуях новгородские, обычно из молодежи, дружины совершали грабительские походы на Низ – на Волгу. Васька Буслаев – герой одноименной новгородской былины – был олицетворением ушкуйничества.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»