Письма с Первой мировой (1914–1917)

Текст
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

У меня уже несколько дней лежит больной с тяжелым scabies’ом (чесоткой. – Сост.) без всякого лечения: у нас нет даже серного цвета![109] Отправить его нельзя. На мои просьбы купить хоть самое необходимое ответ: мы не можем выходить из наших узких границ! Тогда я третьего дня купил на свои деньги несколько необходимых средств (с согласия Левитского) и во время обхода предложил ему, если он хочет, принять на счет госпиталя, мотивируя тем, что с пустыми руками лечить не умею. Он счет (3 р.) отверг и резким тоном (в первый раз) просил без его ведома ничего не выписывать и не употреблять ничего, чего нет в нашей аптеке! Мы с Левитским промолчали (при сестрах!), но отношения коренным образом изменились. С тех пор с ним ни слова! Мы еще повоюем! Не запугает!*

Ты, Шурочка, по этому поводу не горюй. Не стоит того. Я всё же не думаю, чтобы он нас осилил. Он, по существу, трус и боится скандала. Не мы, а он пардона запросит.

* Далее приписки на полях письма.

Воронеж, 30-го сентября 1914 г.

Дорогая Шурочка. Сегодня получил твое умное, умное письмо, от которого тебе самой стало скучно. А мне не скучно было – так много интересных новостей, касающихся товарищей. Они все работают там, на месте, а мы где-то в самом последнем тылу. Ну, и мы, должно быть, в конце концов, двинемся. Ты, Шурочка, не должна огорчаться моим желанием быть ближе к делу. Это так естественно, ведь совестно сидеть здесь.

Аты, Шурка, стиля письма не выдержала до конца. Под конец пишешь: «Отступать от такого умного разглагольствования, хотя и хочется, но не буду…» Хотя и хочется! Вот и выдала себя с головой. И очень хорошо сделала, а то, правда, немножко сухо и непривычно получается.

Получил я еще длинное письмо от матери. Так хотелось бы прочесть тебе. Знаешь, Шурочка, я всё рисую себе в воображении, что когда мы будем опять вместе, мы с тобой прочитаем по очереди все письма, нами друг другу написанные, и таким образом восстановим весь ход наших теперешних переживаний. И так будет хорошо еще раз с птичьего полета посмотреть на прошедшее, теперь так волнующее.

Передать письмо матери своими словами невозможно, его надо читать самому. Скажу только, что оно бесконечно нежное и грустное. Припадок желчной колики у нее прошел, и она чувствует себя совсем здоровой. Поэтому и телеграмма, они боялись, что письмо ее меня уже здесь не застанет. Брат погиб от прободного перитонита…

Ты, конечно, читала обращение к обществу наших литераторов, ученых, артистов и художников по поводу немецких жестокостей[110]. Что на это скажешь? Я вот что скажу: да, протестовать против разрушения памятников старины и искусства надо, и должны протестовать именно литераторы и художники. Но я имею дерзость утверждать, несмотря на ряд крупных и всеми уважаемых и ценимых имен подписавшихся, что протестовать так, то есть трафаретными вульгарными напыщенными фразами, столь неубедительными, – это значит в корне подрывать то дело, которое защищаешь.

Перед пламенным протестом Роллана я преклоняюсь. Он не только искренен, он делен и убедителен. А наши? Они пишут такую безвкусицу как: «Германия возвращается к алтарям тех жестоких национальных богов, для победы над которыми воплощался на земле Единый Милосердный Бог»; «низкая обязанность напомнить человечеству, что еще жив и силен древний зверь в человеке»; «уподобиться своим пращурам, тем полунагим полчищам, что 15 веков тому назад задавили своей тяжкой пятой античное наследие»; «кровью текут реки, по грудам трупов шагают одичавшие люди»; «мрак, в который добровольно вступила Германия». А рядом с этим – слезливо-сентиментальные рассуждения и вздохи на тему о том, что «Германия отрекается от всего великого и прекрасного, что было создано гением ее на радость и достояние всего человечества».

Если верить всем газетным рассуждениям, то получается такая картина, что Германия внезапно перешагнула какую-то черту и из великой, гениальной сразу превратилась в низкую кровожадную варварскую страну. Не верю я в такие исторические метаморфозы, всюду рассеян и мрак, и свет. Бывают времена, когда мы больше внимания обращаем на одну, другой раз – на другую сторону. И я понимаю, если наши литераторы преувеличивают отрицательную сторону, но я не понимаю, как люди искусства и литературы могли дать свою подпись под такую аляповатую, лубочную статью, – явный признак дурного вкуса! Я это утверждаю, несмотря на громкие подписи. Удивительно, каким смерчем проносится война через головы даже людей, которые должны бы стоять выше этого!

Твой вояка Е.

Воронеж, 30-го сентября 1914 г.

Милая Шурочка. Вот ты и не выдержала характера. Тон твоего сегодняшнего письма опять напоминает прежние. Хотя в одном отношении я отмечаю несомненный прогресс, который меня очень, очень радует – нет мрачных ноток, нет безнадежности. Вот таки надо. Спасибо, спасибо! <…>

Ты думаешь, что характер Веры Мих. сложился под влиянием богатой беззаботной обстановки, не давшей ей разочароваться в людях. А я думаю, что это врожденная способность, ведь ей пришлось пережить много огорчений и разочарований, – недаром у нее так рано седеют волосы, – и пережить в такие годы, когда особенно доверчива душа. И все-таки она не потеряла веру в людей, любовь к ним! Нет, это врожденная счастливая способность быть всегда хорошим человеком при всяких условиях!

Наши дела здесь дошли до точки замерзания: сегодня мы окончательно свернулись и передали свои обязанности сводному госпиталю. Что будет с нами дальше, не знаем, ждем распоряжений. Мы даже не знаем, куда девать нашу команду. Пока все сидим на старых местах. Говорят, что нас тут, в Воронеже, продержат еще 10 дней. Вполне возможно. Мы перестали верить в быстроту наших передвижений.

Отношения с нашим начальством остаются такими же, вернее, отсутствием всяких отношений. Мы друг с другом не говорим ни слова. Левитский отвечает только по вопросам службы, только Покровский немного иной раз поддерживает беседу. В общем, за столом почти полное молчание.

Вчера у нас капитан, заведующий эвакуационным пунктом, принимал претензии команды. Но этой команде гл[авным] вр[ачом] уже заранее даны были вполне точные указания, и поэтому допрос для него сошел благополучно. Когда же капитан обратился к нам с вопросом, не имеем ли мы каких-нибудь претензий, я хотел ему тут же в присутствии главного] вр[ача] заявить относительно недостатка во всяких материалах и средствах, и поэтому дипломатично спросил его: «Личные претензии или вообще о недостатках?» Но капитан не сообразил и снова сказал: «Конечно, личные ваши претензии. Получили жалованье?» На это я уже не мог ответить иначе, как «Личных претензий нет». Но Петр Петрович понял, он так и впился в меня глазами. С товарищами я поговорил до этого, и они хотели меня всецело поддержать. На этот раз не вышло. Ну что же, мы еще повоюем!

Ты меня как-то спрашивала, верю ли я, что война скоро кончится. Я на это могу сказать только: не верю. Если в начинающейся сейчас битве на Висле мы победим и будем победоносны и в дальнейшем, то, может быть, к весне война окончится. Но я вполне допускаю в последние дни возможность нашего поражения. А тогда? Тогда в два месяца будет разгромлена Франция, как и Бельгия, и тогда всё будет зависеть от нашей настойчивости. Во всяком случае, война тогда затянется. До сих пор ведь немцы ведут победоносную войну, несмотря на отдельные наши успехи. Мне даже не верится теперь, что мы попадем во Львов. Я боюсь, что австрийцы не дождутся нашего приезда и вновь возьмут его. Печально!

Воронеж, 2-го октября 1914 г.

Милая, дорогая Шурочка! Я тебе вчера не писал вот почему: днем писал отцу, поздравлял с днем рождения, а вечером пришел Зайцев, и мы засиделись. Впрочем, и от тебя я вчера писем не получал, а только сегодня от 28/IX. Мне кажется, что и ты не получила одного моего письма. По крайней мере, ты ни словом не упоминаешь о фотографиях, которые я тебе послал через день после первой партии.

Милая моя! Я ведь тоже хочу к тебе, мне ведь тоже тошно стало без тебя! Я себе представляю иной раз тот счастливый вечер 1-го июля, когда мы с тобой сидели в вагоне, а поезд нас мчал в Финляндию, к Нагу, и мне так страшно хочется повторить эти ощущения, эту светлую бодрость и безмятежность, это полное единение с любимым человеком! Но я глубоко верю, что это повторится. Может быть, не скоро, но это будет, может быть, не на Нагу, без комаров, не в шхерах, а где-нибудь в другом месте, на Кавказе, в Крыму, за границей, я не знаю где, но будет!

И ты, моя золотая Шурочка, тоже должна верить, не должна уподобиться герою стихотворения Cдsar’а Flaischlen[111], помнишь: «…u. verzagen die Wolken… Was fromt, sags, die Sonne и т. д. u. einen trьbe verwarteten Herzen mitleidiger Liebe verspдteter Kranz…»[112] Ты помнишь? Нет, ты не должна думать, что уделом нашим будет жалкий венок запоздавшей любви. Не запоздавшая и увядшая, а наоборот, вдвое, втрое пышнее распустившаяся, в ожидании созревшая, в общем несчастье окрепшая… Ты веришь? Я верю.

 

И я тоже, Шурочка, как и ты, прочитывая по окончании письма к тебе, часто остаюсь недоволен. И мне тоже кажется, что сказано не то, что надо и не так, как надо. Но ты, Шурочка, напрасно думаешь, что ты неясно выражаешь свои думы. Просто невозможно в письме всего того передать, что хочется, многое остается недосказанным, только намеченным, но общий смысл того, что ты хочешь сказать, Шурочка, конечно всегда понятен, ведь я тебя знаю и понимаю по намекам.

Сейчас, в то время как я тебе пишу, рядом со мной сидит Левитский и с воодушевлением и ожесточением занимается произношением французских слов, громко их повторяя с невозможным акцентом. Он вчера купил себе Туссэна-Лангеншейдта на русском языке и теперь с раннего утра до ночи занимается произношением, а я его всё время поправляю и наставляю. Вот видишь, ты и не думала, что я гожусь во французские учителя!

Завтра утром мы уезжаем из епархиального училища, должно быть, в «Бристоль». По одним слухам, мы в Воронеже останемся только еще 4–5 дней, по другим – не меньше десяти. Мне кажется более вероятным последнее, в быстроту я перестал верить. Говорят, что нас отправят не во Львов (австрийцы едва ли дождутся нас), а в гор. Броды, маленький пограничный австрийский городок. Попадем ли мы туда, или Броды у нас выйдут вроде Бара, кто это знает? А пока опять будем ждать…

Очень не нравится мне сейчас расположение армий на Висле, боюсь разгрома. Я начинаю допускать мысль, которая раньше казалась совсем невероятной, что германцы в итоге могут победить. Во всяком случае, ничего радужного не вижу. Неужели я вдруг превратился в этом пункте в пессимиста?

Прощай, моя милая.

<…>

Воронеж, 3-го октября 1914 г.

Милая Шурочка. Пишу тебе из «Бристоля», куда мы сегодня переехали. Комната небольшая, но уютная. Я тебе пишу, а рядом со мной Левитский долбит: эн повр ом, эн повр анфан[113], а я его всё поправляю. Он очень увлекся французским, и ему изучение доставляет большое удовольствие. Я тоже сегодня опять принялся слегка за то же самое. Но, грешен человек, лень берет. Нет во мне постоянства. Или есть?

Получил сегодня твое письмо от 29-го, где ты пишешь о прогулке на Ноевскую дачу[114] и о получении фотографий. Чангли-Чайкин[115], кажется, ничего себе человек, хотя и служит ассистентом внутренней клиники у Статкевича и Изачика[116]. Впрочем, он рассказывает о постоянных стычках, которые у них там бывают. Один плюс за ним, несомненно, имеется: он с большой критикой и недоверием относится ко всем газетным сообщениям, касающимся войны.

Твоя характеристика сестер [милосердия] правильная. Кокетка – полное ничтожество. Зато около нее усиленно увивается главный врач. Дело доходит до смешного, они себе с ним позволяют весьма многое. Другая сестра скромней, веселей, без претензий, хозяйка. Старшая сестра – старая ведьма, от которой несет табаком и камфарой, особа ядовитая, разочарованная в жизни.

Очень хорошие отношения у нас с Левитским. Он хороший, неглупый человек, хотя на провинциальный манер. Многого не знает, но желал бы знать многое. Необходимо знание языков, и вот он взялся за изучение французского, не веря в возможность для себя одолеть немецкий. Он бывший семинарист, кончил в Томске [университет]. Там же кончила и его жена. Никогда раньше не изучал языков. Покровский тоже ничего себе парень, но он глупей, необразованней, немножко бурбон, любитель женского пола, но товарищ и он хороший.

Так жаль, что наш главный портит наш квартет. Наши отношения остаются молчаливыми. Левитский же и Покровский в особенности не умеют ставить вопрос принципиально, то есть либо хорошие товарищеские отношения, либо сухо формальные, по обязанности. Нет-нет и заговорят о чем-нибудь постороннем. Они как-то не чувствуют так обиду, что товарищ, хотя и старший, позволяет себе некорректности, грубости. Они как-то не чувствуют так, что надо бороться с таким чисто формальным отношением к интересам больных, с полным пренебрежением их нужд и требований! Ну да Бог с ними!..

Что ты скажешь по поводу «призыва» германских литераторов и ученых?[117]Правда, полного текста еще нет, может быть, и не будет, и потому трудно судить. А ты читала в номере от 2-го октября статью Кареева об их деятельности в Берлине?[118] Получается совсем другое впечатление, чем от столь многочисленных и столь мало убедительных прежних сообщений. [Чангли-]Чайкин тоже удивлялся тому, что даже Маклаков в свое время, несмотря на, в сущности, весьма неубедительный фактический материал, позволял себе столь резкие суждения[119]. Он тоже говорит об угаре, охватившем нашу интеллигенцию.

Меня тревожит наше молчание относительно состояния дел у Вислы. Когда мы молчим, дела всегда идут скверно.

Получил сегодня открытку от Ал. Аф. Оказывается, что он мою открытку в действующую армию получил 22/IX и тотчас же мне ответил. Вот видишь, значит, письма доходят, хотя и поздно. Он всё еще сидит в Черкассах, раненых мало.

Относительно нашей ближайшей судьбы ничего неизвестно.

Твой Ежа.

<…>

Перед самой отправкой на фронт Фридрих Оскарович на несколько часов, вновь без разрешения начальства, вырвался в Москву, чтобы попрощаться с невестой. 7 октября госпиталь выехал из Воронежа в западном направлении.

Ворожба[120], 8-го октября 1914 г.*

Вот уже прошел волшебный, но столь краткий миг, и мы опять далеко друг от друга, милая моя женушка. Ну, ничего. Я всё же очень, очень рад, что видел тебя хоть минуточку. Я теперь спокоен, я теперь верю, что моя милая, моя дорогая Шурочка достойно и бодро перенесет разлуку, дух ее крепок. Ведь так, Шурочка? Ты теперь будешь более спокойно, более бодро смотреть на будущее, будешь верить, как и я…

А я путешествую, и не видно конца путешествию. Всё в вагоне да в вагоне, трясет и качает. Из Москвы до Воронежа я устроился очень хорошо, взял плацкарт и ехал вдвоем в купе с раненым под Сувалками[121] подпоручиком. Он мне рассказал много интересного. Так, например, относительно зверств он говорит, что это одинаково с обеих сторон, что во время боя как-то не до гуманности. Он видел примеры жестокости и с той, и с другой стороны. Поляки к русским относятся хорошо, помогают, евреи – плохо, они за того, кто победит. Их дивизионный генерал собственноручно застрелил пять евреев, которые подавали сигналы неприятелю и у которых были найдены карты и планы. Был в Сувалках и небольшой еврейский погром, устроенный поляками и солдатами. Правда, потом отобранное было возвращено.

Есть на позициях иной раз совсем не приходится по три-четыре дня. Подвоз провианта весьма плохой, приходится дорого платить за продукты, бывает мародерство. С другой стороны, когда до сведения верховного] главнокомандующего] дошло, что две роты какого-то полка забрали провизию, не заплатив, то [он] приказал тут же расстрелять обе роты вместе с офицерами. В общем, мы обыкновенно расплачиваемся деньгами, немцы же явно мародерствуют, грабят магазины. По крайней мере, так было в Сувалках.

Немцы берут артиллерией, они буквально засыпают снарядами каждого отдельного человека, от штыка же удирают. У них артиллерия подвижна, на автомобилях. У нас этого нет, но в смысле храбрости наши куда выше. В гибели двух корпусов Ренненкампф[122] не виноват, а виноват Жилинский[123], с которого Н. Н.[124]сорвал погоны и отдал под суд. На месте Жилинского теперь Рузский[125] на прусском фронте, а на месте Рузского – Радко Дмитриев[126]. Много мы с ним говорили на военные темы…

 

В Воронеж приехал в 6-м часу утра. Покровский мне рассказал, что П. П. узнал про наш отъезд [в Москву], говорил с ним по телефону, но предложил ему самому распутаться во всем. Если мы прибудем вовремя, то он сделает вид, что ничего не знает. Так и вышло. Левитский приехал вместе со мной, и мы успели покончить со всеми делами. Были у Зайцева, разбудили его и потащили с собой на вокзал.

Перед этим я зашел еще на почту и получил два твоих письма от 3-го и 4-го и одно письмо Эдит, где она пишет, что здоровье матери сейчас удовлетворительно, но что всё еще она слаба. <…>**

Все говорят, что мне в любви везет. Так ли? А?

Поезд трогается, прощай! Целую много раз!

* Письмо написано карандашом.

** Далее приписки на полях письма.

11-го/X

Милая Шурочка.

Пишу из Волочиска[127]. Сейчас отходит почтовый поезд. Только что узнал, что сюда можно адресовать «до востребования», гор. Волочиск Волынской губ. Сегодня напишу тебе длинное письмо. Еще не устроились.

Вчера поздно вечером приехали. Послал тебе и матери по телеграмме. Уже третий звонок.

Тут совсем, совсем не то, что в России, совсем другой дух. Никто не смеется.

Твой Е.

Волочиск, 12-го октября 1914.

Миленькая моя Шурочка. Ну вот, наконец, могу опять беседовать с тобой. Пишу тебе рано утром, кругом все еще спят. Пишу со скрежетом зубовным – холодно адски. Впрочем, расскажу всё по порядку.

Писал я тебе со станции Ворожбы. Всё ближе мы подъезжали к Киеву. Пейзаж тебе знакомый, для меня же отчасти новый. Оригинальны длинные ряды пирамидальных тополей вдоль линии железной дороги, в особенности при скудном освещении на какой-нибудь захолустной станции ночью: кругом всё тихо, в вагонах спят, слышен только непрекращающийся шелест сухих листьев и вырастают два фантастических ряда серебристых великанов…

Что меня еще поразило, так это увядающая природа, осень на полях и в лесах. Какое богатство оттенков в окраске листвы: от светлого, соломенно-желтого до темно-бурого! Увидишь с высоты насыпи издали леса в осеннем уборе и поймешь, что значит «золотая осень». А общий ржавый оттенок полей и лугов, перерезанный черными полосами свежевспаханного поля! А уныло-бурое пятно одиноко стоящей березки на фоне яркой зелени молодых озимых полей! Какая красота! Какое богатство!

Можешь себе представить, Шурочка, как я был восхищен, подъезжая к Киеву! Тебе знакомая картина, я же вижу его впервые. Да, чуден Днепр в ясную погоду и роскошен город Киев! И опять-таки всё это в рамке золотой осени! Остается только поставить ряд восклицательных знаков!!!

К глубокому моему сожалению, нам в Киеве пришлось остаться только два часа. За это время мы вдвоем с Левитским старались посмотреть как можно больше. Проехались по всему Крещатику, поднялись на гору над ев. Владим. (Свято-Владимирским собором. – Сост.) и обозревали оттуда роскошные виды на Подол! Проехали мимо университета, были в Десятинной церкви. На Крещатике заходили в ряд магазинов и пополняли запасы, закупили что нужно. А затем дальше…

В Проскурове[128] мы оставили 3 госпиталя, а сами в единственном числе поехали дальше, всё ближе к границе. Всё больше и больше менялись картины на станциях, народу всё меньше, почти одни только военные. Да и самый пейзаж менялся, всё реже и реже становились хутора, всё пустынней местность. То и дело встречались поезда с ранеными и пустые обозные. Долгие остановки на разъездах, в полях. Таким образом, только к 8-ми часам вечера третьего дня мы приехали в Волочиск. На станции только военные, раненые, сестры милосердия. Разговоры только о войне. Смеха нет, все серьезны, даже угрюмы. Здесь уже вполне чувствуется война. На платформе товарной станции трофеи: австрийские пушки, мортиры, обозы.

С самого же начала у нас завязался разговор с одним полковым врачом, получившим отпуск на две недели – у него контужена нога и сильный ревматизм. Он нам рассказал много интересного, чего в письме, к сожалению, не передашь… Одно для меня стало ясно, что борьба ведется со страшным ожесточением, что условия кампании весьма тяжелые, по утверждению офицеров, бывших в Манчжурии, даже тяжелей японской кампании, и что мы во всяком случае победим, хотя, вероятно, не раньше, чем через год! Кровь течет широкой рекой, и много еще крови будет пролито… Наша работа здесь будет едва ли многим разниться от работы в Воронеже, та же эвакуация… Будем наматывать свежие бинты на старые…

Первую ночь по любезности коменданта станции мы спали в его квартире. Вчера утром П. П. поехал к начальнику эвакуационной части на ту сторону Збруча, в австрийский Подволочиск[129]. Я же утром отправил тебе и матери две аналогичные телеграммы и бросил письмецо с указанием моего адреса в почтовый вагон. На всякий случай повторю его: гор. Волочиск Волынской губернии, до востребования. Затем я написал длинное письмо матери, которой не писал с 1 – го октября.

Пообедали. Затем с Левитским пошли смотреть отведенные нам казармы. Там уже стоял какой-то подвижной госпиталь, но нам он из обстановки ничего не оставил: голые стены и порядочная грязь. Три этажа. Пошли в рядом стоящие казармы того же типа, где уже устроился другой госпиталь. Те устроились хорошо, у них и чисто, и уютно. Полтора этажа у них заняты хирургическими и полтора – терапевтическими больными. Работы, говорят, много. Имеется здесь и госпиталь с заразными больными…

Аптека в соседнем госпитале пополнена из аптеки, имеющейся в австрийском] Подволочиске, отданной в полное распоряжение госпиталей. И мы тоже думаем оттуда попользоваться. Впрочем, нам сегодня П. П. объявил, что он нас в перевязочных и иных средствах стеснять не будет, так как подписывать придется не ему, а начальнику эвакуационной части. Хоть это хорошо.

Стали мы смотреть отведенные нам квартиры. Это оставленные офицерские квартиры рядом с казармами. Небольшое здание, одноэтажное. Двери приходится взламывать, так как ключи утеряны. Квартиры грязные: солома, мусор, щепки, несколько поломанных стульев, табуреток, чудом уцелевший небольшой комод, на котором я сейчас тебе пишу, – вот и всё.

Холод страшный, дров нет. Стали мы с денщиками устраиваться, повычистили, перетаскали вещи, распределили, раздобыли всякие щепки, остатки оконных рам, этажерок, всякий мусор и этим затопили несколько печек. Затем нам прислали наши кровати и тюфяки, прислали ночники, и вот – квартира готова. Поставили самовар, напились чаю и как будто немного согрелись. Было уже поздно, и мы легли спать. Накрылись чем только можно было. Ну, ничего, выспались хорошо. Надо же привыкать к военной обстановке. В траншеях лежат и совсем без всякого прикрытия… Вчера же к вечеру стали из вагонов выгружать госпитальное имущество и переносить в казармы. Сегодня мы, должно быть, вчерне устроимся.

В настоящий момент я сижу без денег, задолжал товарищам 55 р. и тебе 22 р. Впрочем, мы здесь скоро будем с деньгами. Здесь оклады значительно повышены, всего мы будем получать около 200 р. К тому же, и «лошадиные деньги» не оказались мифом. Переезжать нам здесь не на чем, извозчиков нет. Все удивляются, почему мы без лошадей. Отыскали теперь какой-то приказ 1914 года, по которому и нам полагается, – и нам на днях выдадут. Купим себе лошадку и тележку.

П. П. говорит, что поочередно нас будут командировать то обратно в Жмеринку за перевязочным материалом, то во Львов за получением жалованья. Впрочем, идут слухи, что нас здесь оставят не слишком долго, а пошлют во Львов. Поживем – увидим. А пока постараемся здесь устроиться возможно лучше. Передай привет коллегам, в особенности Вере Мих.

Целую тебя много, много раз, моя дорогая, ненаглядная, милая Шурочка.

Твой вояка Ежик*.

А ты заметила, что формат писем стал еще больше? Это я в Киеве купил бумагу и конверты.

* Далее приписка на полях письма.

3.

Волочиск, 12-го октября 1914 г.

Милая моя Шурочка. Пишу тебе за день второе письмо. Вот видишь, какое усердие!

Утром я имел крупный разговор с П. П. относительно выдачи жалованья. Мы всё сидим без денег. Левитскому и Покровскому он отказал выдать вперед. Тогда пошел я, как бы тяжелой артиллерией. Говорили мы громко и резко. Попрекнул он нас московской поездкой, но в конце концов согласился нам выдать вперед жалованье за октябрь без походно-порционных (3? р. в д[ень]), которые надо особо выписать. Получу значит 90 р. Из них отдам Покровскому 40 и Левитскому 15[130]. Как видишь, я всё такой же неисправимый.

Затем, после разговора, пошли все мирно в казармы устраивать наш госпиталь. Зашли еще раз к соседям, где и П. П. нашел всё прекрасным. Решили свой госпиталь устроить совсем на такой же манер. Отдали все нужные распоряжения смотрителю и пошли на вокзал обедать. Обед скверный. Насилу достали «Киевскую мысль», прочли последние известия, – мало интересного. Как тебе нравятся манифестации московских и киевских студентов?[131] Впрочем, ответ ясен…

Во всем районе военного положения запрещены московские газеты[132]. Говорят, что здесь можно получить «Новое время», «Речь», «День», «Киевскую мысль», «Киевлянин» и «Одесские новости». Вот и всё. От Р. В. придется волей-неволей отказаться. Но я попрошу тебя сообщать обо всем более или менее интересном, волнующем, что в них встретится. Не хочу порвать связи с московскими газетами.

После обеда мы пошли в местечко (не город) Волочиск: население наполовину малороссы, наполовину евреи. Прошлись по главной и единственной улице и пошли дальше, по направлению к границе. Шли мы версты четыре, пока не дошли до самого местечка Волочиск (где мы живем, это станция). На рыночной площади перед большим и красивым костелом много народа, бойкая торговля. Для нас всё это очень интересно. (Мы шли втроем с Лев[ицким] и Покр[овским].)

Затем спустились вниз к реке Збруч, загороженной плотиной, образующей большой пруд. На другой стороне плотины – австрийский Подволочиск. В общем, та сторона мало разнится от этой. Дома всё же чище и больше, а публика, несомненно, чище, лучше одета. Но, в общем, разница небольшая. Целый ряд домов представляет груду развалин. Это наша артиллерия расстреливала какой-то австрийский поезд. Другие дома покинуты, стекла выбиты, внутри пусто, двери открыты. Кое-где видны еще остатки австрийских почтовых ящиков, почти совсем разбитых. Много свежих русских вывесок. Костёльная улица переименована в Николаевскую и т. д. Много солдат-ополченцев. Внутри вокзала на стене мы нашли еще остатки немецкого объявления о мобилизации. Странное впечатление получается от завоеванного местечка.

Обратно мы поехали с санитарным поездом, везшим 750 чел. раненых! Железнодорожный мост наполовину разрушен, ведет только одна колея. На нашей стороне сожжены австрийцами дотла два-три здания казарм недалеко от границы.

Вот наши первые впечатления от войны.

Когда мы вернулись домой, нас П. П. огорошил сообщением о полученной им телеграмме: отправить немедленно одного из младш[их] ординаторов в распоряжение начальника] эвакуац[ионной] части в Подволочиск с багажом. Мы все поняли, что одному из нас придется оставить госпиталь и отправиться неизвестно куда. Но вскоре недоразумение разъяснилось – оказалось, что врач необходим только на несколько дней, чтобы помогать при перевязках на вокзале. Ведь сейчас идут горячие бои. Отправляется завтра Покровский. А я уж собирался ехать*.

Прощай, милая, дорогая. Не грусти, не тужи. Верь в яркое солнце, которое нас ждет впереди.

Писал, а запивал при этом чаем с твоим вареньем!

Эти лепестки мака сорваны в поле по дороге, недалеко от границы. Такой красный!

Буду тоже нумеровать свои письма. Это третье. Первое, написанное вчера наспех в одну страницу, другое – длинное в 8 страниц сегодня утром.

* Далее приписки на полях письма.

Волочиск, 13-го октября 1914 г.

Милая Шурочка. Сегодня у нас был тихий день, никаких событий. Разве только, что Покровский утром, собрав свои вещи, уехал на несколько дней в Подволочиск помогать на станции при перевязках. Мы же ничего не делаем. Отдавали только кой-какие приказания по устройству госпиталя. А днем валялись на кроватях. Левитский опять твердит: эн арбр, ля шез[133] и т. д. Он очень настойчив, он научится французскому языку, а у меня будут всё только добрые намерения… Читал «Киевскую мысль» и «Одесские новости». Газеты хорошие, мне они по первым прочитанным номерам нравятся, только непривычно.

Жду с нетерпением того времени, когда опять начну получать твои письма. Как мне хочется опять держать свежий нераспечатанный конверт в руках и вкушать предстоящее мне удовольствие! Ну, подожду, ведь это будет скоро! Только что написал открытку Зайцеву в Воронеж. Он мне перешлет твое письмо от 5-го и письма из Риги, если они получены. Написал также и Ал. Аф. в Черкассы. Может быть, открытка еще застанет его там.

Новых известий сегодня нет ниоткуда, никаких новых слухов. Понемногу устраиваемся. Наши казармы находятся приблизительно в версте от станции и местечка Большой плац, на котором высятся красные угрюмые трехэтажные казарменные здания. Ветру есть где разгуляться на воле, просторно! Кое-где в отдалении видны ряды осенних деревьев, а в одном углу всей этой площади помещается церковь. Людей почти не видно.

Живем совсем одиноко. Вся наша компания разместилась в трех небольших квартирах по две комнаты. В одной – Левитск[ий], Покр[овский], аптекарь и я, в другой – сестры младшие и П. П., в третьей – наша столовая и старшая сестра. Видим друг друга почти только за обедом, который с сегодняшнего дня опять устроили дома. И хорошо так, – общего у нас с другими ведь очень мало. Только Покровский дружит с сестрами или, вернее, с одной сестрой. Ну, его дело молодое!

Погода тусклая, серая, хотя и без дождя. Как только выглянет солнышко, сделаю ряд снимков, чтобы ты могла бы себе представить внешние условия нашей жизни.

Как поживаешь ты, моя Шурочка, моя милая женушка? Как твое настроение? Я так сильно надеюсь, что тон твоих писем будет бодрый, полный веры в будущее. Только не было бы реакции после радости нашей встречи, только не было бы серого отчаяния, безверия! Ведь всего этого нет, не правда ли, Шурочка? Ты должна разгладить морщиночки на своем челе, а не прибавить новые!

109Очищенная сера применялась для уничтожения чесоточных клещей.
110Среди деятелей литературы, искусства и науки, подписавших обращение с призывом обуздать немецкую агрессию, милитаризм и жестокость, были: И. А. Бунин, Е. Б. Вахтангов, А. М. Горький, А. А. Кизеветтер, П. Н. Сакулин, Л. В. Собинов, К. С. Станиславский, П. Б. Струве, В. М. Фриче, Ф. И. Шаляпин, А. А. Яблочкина и многие другие (Русские ведомости. 1914, 28 сент. № 223. С. 6). Поводом для данного обращения послужило воззвание «Ккультурному миру» 93 немецких интеллектуалов, в числе которых были 58 профессоров. В воззвании они отрицали все обвинения в адрес Германии и всецело оправдывали милитаризм, без коего, по их утверждению, немецкая культура была бы стерта с лица земли. Впоследствии абсолютное большинство подписавших это воззвание сожалели о своем поступке.
111Флейшлен Цезарь Отто Гуго (1864–1920), известный немецкий поэт-лирик.
112«„.и грустят облака… Что трепещешь, скажи, солнце… и смутно ожидает сердце жалкий венок запоздавшей любви…»
113Un pauvre homme, un pauvre enfant (франц.) – бедный человек, бедное дитя.
114Ноевская (Ноева) дача на Воробьевых горах, по имени владельца московских цветочных лавок, купца Ф. Ф. Ноева, приобретшего в 1883 г. бывшую старинную барскую усадьбу для промышленного цветоводства, в 1910 г. была выкуплена Московской городской думой для устройства общественного сада.
115Пантелей Федорович Чангли-Чайкин, врач.
116Профессор кафедры физиологии медицинского факультета Московского университета, доктор медицины Павел Григорьевич Статкевич и вольнопрактикующий доктор медицины Александр Борисович Изачик устроили частные Женские медицинские курсы на Кудринской (ныне Баррикадной) улице в Москве.
117Имеется в виду воззвание «К культурному миру».
118Война застигла в Германии десятки тысяч русских подданных, которые оказались в безвыходном положении, не имея возможности уехать на родину, а подчас – и средств для дальнейшего проживания за границей. Многие из них подверглись унижениям, истязаниям и арестам. Среди русских подданных в Германии был выдающийся историк и социолог Николай Иванович Кареев, лечившийся в Карлсбаде. Он обратился с просьбой помочь ему и его соотечественникам вернуться на родину к своему немецкому коллеге, курляндскому уроженцу, выпускнику Дерптского университета, профессору Берлинского университета Теодору Шиману, пользовавшемуся влиянием в политических кругах и личным расположением кайзера. Хотя Шиман слыл русофобом, он живо откликнулся на эту просьбу. Благодаря его деятельному участию в Берлине была организована работа по возвращению русских подданных на родину. Большую помощь в решении этого вопроса оказало посольство Испании. Об этом Кареев, в частности, рассказал в своих статьях: «Пять недель в немецком плену» (Русские ведомости. 1914. 12 сент., № 209. С. 5) и «Наша работа в Берлине» (Там же. 1914. 2 окт., № 226. С. 5).
119Николай Алексеевич Маклаков (1871–1918), министр внутренних дел, позволял себе голословные утверждения об измене и участии русских немцев в антироссийском заговоре.
120Станция Ворожба Московско-Киево-Воронежской ж. д., в Сумском уезде Харьковской губернии.
121Город на северо-востоке Царства Польского, в местах ожесточенных боев во время Варшавско-Ивангородской операции.
122Ренненкампф Павел Карлович (1854–1918), генерал – адъютант, генерал от кавалерии, георгиевский кавалер, командующий 1-й армией Северо-Западного фронта.
123Жилинский Яков Григорьевич (1853–1918), генерал от кавалерии, главнокомандующий армиями Северо-Западного фронта. Обвинялся в серьезных просчетах, неумелом руководстве и несогласованности действий 1-й и 2-й армий фронта, вследствие чего был признан одним из главных виновников поражения русских войск в Восточно-Прусской операции и 3 сентября смещен со своего поста.
124Николай Николаевич (Младший) (1856–1929), великий князь, внук Николая I, дядя Николая II, генерал-адъютант, генерал от кавалерии, верховный главнокомандующий сухопутными и морскими силами Российской империи (1914–1915).
125Рузский Николай Владимирович (1854–1918), генерал, командующий 3-й армией Северо-Западного фронта, с 3 сентября 1914 г. – главнокомандующий армиями фронта.
126Радко-Дмитриев Радко Дмитриевич (Радко Рус ков Димитриев) (1859–1918), болгарский и русский генерал от инфантерии, с 3 сентября 1914 г. командующий 3-й армией Северо-Западного фронта, смещен с этого поста 20 мая 1915 г., после сокрушительного поражения при Горлице. Впоследствии командовал 12-й армией, расположенной в районе Риги.
127Город на западной границе Российской империи, ныне в Хмельницкой области Украины.
128Ныне город Хмельницкий, районный центр Хмельницкой области.
129Ныне поселок городского типа в Тернопольской области Украины.
130По-видимому, карточные долги.
131Патриотические манифестации студентов состоялись в Москве, Петрограде, Киеве и других университетских городах в связи с высочайшим утверждением 2 октября 1914 г. Положения Совета министров от 30 сентября о привлечении на службу в войска студентов, пользовавшихся отсрочками до окончания учебы.
132Некоторые московские газеты запрещалось читать солдатам и в госпиталях. Например, Ал. Ив. в письме от 25 октября 1914 г. сообщала: «Сегодня была у меня Аня, рассказывала о своих раненых солдатах. Господи! как им не хочется идти на войну второй раз. Рассказывала, между прочим, о ревизии госпиталя членом [городской] управы и запрещении солдатам читать “Русские ведомости” и “Русское слово”. Можете читать “Голос Москвы” (газету партии октябристов. – Сост.). – Как тебе это нравится?». Аня, младшая сестра Ал. Ив., приехала в Москву из Вичуги на курсы сестер милосердия, по окончании которых работала в госпитале. По приезде она рассказывала, «что в деревне глубоко убеждены, что пришло второе пришествие (ведь все слова Апокалипсиса сбываются), только не могут решить, кто Антихрист: Вильгельм или Николай II» (1 августа).
133Un arbre, la chaise (франц.) – дерево, стул.
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»