Полунощница

Текст
9
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Полунощница
Полунощница
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 828  662,40 
Полунощница
Полунощница
Аудиокнига
Читает Геннадий Форощук
449 
Синхронизировано с текстом
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

По знаку Иосифа хористы запели в унисон «Богородице Дево, радуйся». Шурик открывал рот, выглядывая из-за штанин отца, рассматривая Павла, отошедшего в угол комнаты, откуда видны были и хористы, и регент. Иосиф кивнул Асе, и она низким-низким голосом загудела мелодию, как бэк-вокал. Звук пробирал тело насквозь, будто сам Павел стал колоколом. Он сел на парту, сдвинутую к стене. Напротив на доске были написаны ноты с крючками, похожими на математические корни.

– Братья! Братья. И сестры. Вы так пчел отца Кирилла до срока поднимете.

Хор отвечал Иосифу дружным смехом, точно этой шутки ждали, чтобы снять возникшее при чужаке напряжение.

– Исон может быть только один, его нам Ася поет. Кому не слышно, подойдите ближе. Прямо ухом над ней разместитесь и гудите с усердием.

Застучали половицы, хор зашевелился, перемешался. К Асе пристроились старуха, певшая совсем не в лад, и бритый наголо пацан. Он таскал из кармана семечки, сбрасывая шелуху за радиатор. На вид лет шестнадцать, держится особняком, футболка застиранная, на кроссовках коричневые проплешины. Павел смотрел на него долго. Пацан все больше казался похожим на портрет, который баба Зоя ставила на новогодний стол, приговаривая: «Ну вот и Петя с нами встречает». Нос у этого поменьше, да, но тоже крупный, жаль, волосы не разберешь – курчавые или нет. Впрочем, если он пошел в мать? «Мать…» Павел будто снова читал то письмо, где о ней, жене Пети, ничего, кроме троеточия.

Начало апреля в этом году выдалось теплым, снег в Москве сошел за несколько дождливых ночей. Забрав наконец со спецстоянки «Победу», Павел заехал в гараж и сидел за рулем, не закрыв ворота, не зная, что же теперь. Впервые в жизни он остался не у дел. В квартире на Покровке его ждала только немытая посуда в раковине. Баба Зоя такого бы не потерпела, но вот уже три месяца, как ее не стало. А машина все еще пахла лаком…

Вспомнил, как на Старый Новый год он мчался к бабушке в больницу: пусть из окна хотя бы поглядит на восстановленную семейную «Победу». Павел сюрпризов не любил, но баба Зоя – чудачка, могла и встряхнуться. Впрочем, врач сказал, что надежды нет: «Второй инсульт в таком возрасте, хорошо, если успеете попрощаться».

Было скользко, Павел ехал быстро, но не превышал. Встречные машины притормаживали, соседние пропускали. Еще бы, такое ретро. На светофоре Павел еще раз подергал бардачок: нет, без ключа не открыть. Поднял голову: зеленый – тронулся. Наперерез машине мелькнула черная куртка, раскатились по дороге не то яблоки, не то помидоры.

В участке потом сказали, что гражданка на месте умерла. Алкоголичка, психопатка – не первый раз под машину кидалась у этого светофора, «твоя, видать, “Победа” понравилась». Тем вечером умерла баба Зоя, так и не дождавшись внука. Позвонили.

Пока шли разбирательства, суд, на котором Павла признали невиновным, фотографии (его и «Победы») мелькали в районных новостях. Павел жил на автомате. Похороны. Поминки. Работа. Бумаги. Слушания. Коллеги в офисе шептались и косились с жалостью. Скоро Павла «попросили», всучив три оклада: сам понимаешь, ты у нас в «Интеграле» европейский проект ведешь, они толерантные, нервничают. Павел решил, что и ему отдохнуть пора, хотя бы хлам из квартиры выкинуть. Разобраться. И машину эту продать, что ли? После суда ему звонил какой-то тип, просил «Победу» не то в музей, не то в коллекцию. Она из первой партии, сорок шестого года, таких наперечет осталось в стране. А эта на ходу.

На ходу. Знали бы вы, сколько этот ход стоил. После аварии, той, первой, в которой погибли родители, дед запер машину в Бутово, на даче, на которую все махнули рукой. Домик покосился, а гараж стоял крепкий. Баба Зоя говорила, что дед любил эту машину и в гараже возился с удовольствием, пока не «случилось». Так баба Зоя называла аварию – «случилось». В последний год она часто плакала, а Павлу загорелось. Он просто вскрыл замок гаража, врезал новый, ключ отдал механику. Механик, тощий, глазастый, как страус, едва не обнюхал покореженную «Победу», сказал: «Восстановим, если три такие же пустим в расход». Павел подумал, согласился. Ипотеки у него не было, платили в «Интеграле» прилично – треть зарплаты он бабе Зое на хозяйство отдавал, треть – пускал на «Победу». Механик уведомлял его, что установил бампер, сиденья, какие-то детали. Павел перекидывал деньги. Печка в машине работала исправно, а вот ради двигателя и правда пришлось купить еще одну «Победу». Полгода ее ждали. От другой машины взяли левое крыло. Пришлось дважды перекрашивать, чтобы добиться того самого дымчатого оттенка.

А вот теперь не надо никуда ехать. На бампере «Победы» небольшая вмятина. Можно чинить или так продать. Все равно. Павел увидел, как что-то блеснуло на стене гаража – сообразил, что механик все же подобрал ключ к бардачку. Вышел, захватил ручной пылесос, понимая, что найдет внутри ворох мусора. Надавил ключом, щелкнул замок, дверца откинулась. Заглянув внутрь, Павел зашвырнул пылесос на заднее сиденье, погрузил в бардачок обе руки (нежно, словно ловил там бабочку), выгреб пригоршню отсыревшего табака пополам с обломками сигарет. Втянул запах. Понял, что вот это, это отец его курил. Еще в бардачке были желто-коричневые фантики «Золотой ключик». Это он, он их ел, ириски эти. К фантику прилип обрывок бумаги, сложенный вдвое. Край обтрепался, почернел. Павел развернул, прочел, да так и просидел в машине, пока совсем не стемнело. В письме обращались к бабе Зое:

Дорогая Зоя Кондратьевна!

Вы меня не знаете, а я к вам с просьбой. Ваш брат Пётр Подосёнов проживал в доме инвалидов на Валааме. Я тоже инвалид, фронтовичка, сестра жены его. Родня мы, выходит. Может, вы и знаете, что он тут обитал, тогда извините за беспокойство. А нет – так заберите отсюда хотя бы его сына. Пропадет ведь среди обрубков и психов. Или сопьется.

Я безногая, отец его – тоже был. Мать…

Тут у нас порядки меняются, может, нас всех скоро переведут отсюда. Не знаю куда. Парень восьмилетку кончил уже, хоть в техникум какой его определите там, в Москве. Он головастый, хороший. Пропадет тут.

Пётр, может, и не писал вам. У него два ордена Красной Звезды, на тележке он ездил, утюгами отталкивался. Погиб он. Если вы живы, срочно приезжайте на Валаам любым теплоходом, я вам на месте все расскажу. Спросите…

Край письма был оборван. Павел тогда еще пошарил – нет ли конверта? Нет. На пальцах осталась последняя, истлевшая в пыль, щепотка табака.

Павел слез с парты, подтянулся к пацану ближе. Никто не курил, но он ощутил сырой сладковатый табачный запах. Тот, из семейной «Победы». Пацан взглянул на него исподлобья, оборвав ноту, которую только подхватил. Попятился за спину Митрюхина. Гудение разом умолкло. Дверь распахнулась. Зашел мужик, наоравший на Павла в бане: он снова держался хозяином.

– Брат Семен, – начал Иосиф, но тот быстро пробежал глазами по хористам.

– Ася, можно тя? – процедил, почти не раскрывая рот.

Ася откинула седые пряди, сверкнула глазами и, обогнув старушку, вышла за дверь.

– Ну что, Павел, подменишь? – Иосиф еще выше поднял подбородок, кивнул пацану, снова шагнувшему на первый план. – Ладно, давай, Митя, мне скоро на вечернее правило. Задачу помним? Услышьте верно две ноты и пропойте одну.

Новый смешок, пробежавший от хориста к хористу, будто рассеял чад, проникший с Семеном.

* * *

Ася прислушалась:

– Эх, хористы. Никто исон без меня не вытянет. Ладно, чего хотел-то?

Они стояли в противоположном от класса конце коридора Зимней гостиницы, возле двери Семена. Мама и отец поселились в этой комнате сразу после регистрации. Слово-то какое. Это мать называла «регистрация», отец вообще то событие не вспоминал.

– Уведи ты этого регента отсюда. Пусть в храме у себя лялякает, я же к ним не хожу. Зимняя – наша территория.

– Так говоришь, будто война идет.

– Разве нет? Знаешь же, что ждем повестку в суд. Если в нашу пользу решат, чтобы ноги его тут не было. Так и передай, и нечего волонтеров сюда таскать.

– Да? Может, и мне прикажешь не соваться?

Когда Ася злилась, ее глаза делались зелеными. В каждом – по салюту. И зад ее, пока шли, Семен снова оценил. Женщина что надо.

– Я про новенького.

Ася улыбнулась. Зубы у нее ровные, острые даже, как у куницы. В том конце коридора раздавалось мерное гудение, вроде вьюги.

– Да тут вообще спевки не слышно! Не придумывай, короче. – Ася всмотрелась в Семена с усмешкой. – Ты пошел бы, похмелился, а? Или не на что посидеть?

Рука Семена сжалась в кулак, пальцы хрустнули. Ему хотелось ее и ударить, и обнять. Лампочка светила ему в затылок: хорошо хоть Асе не видно, как он напрягся.

– У мужчины всегда деньги есть, в отличие от монахов твоих.

Ася повернулась и ушла, напевая. Семен смотрел, как юбка мелькает при ходьбе, и чуть не рванул следом. Нет. Не собачонка он. Никому больше собачонкой не будет. Тут Ася будто услышала, обернулась.

– Что? Какая собачонка? Ты учти, лаяться на этой неделе ни-ни. Страстная идет. Слушай, я тебя попрошу?

Семен аж вытянулся по стойке смирно.

– Пошел бы извинился.

– Обойдешься.

– Ну тогда прости Христа ради.

Семен вошел в свою комнату, с досады хлопнул дверью. Задребезжали стекла. Он включил весь свет – и трехрожковую люстру, которую матери прислали «с материка», и торшер, хотел еще электробритву воткнуть. Знал, проводка в Зимней хлипкая, пусть на этой проклятой спевке хоть лампочка у них помигает. Побрился бы заодно. Глянул в зеркало: щетина седая вылезла, а так – порядок, больше пятидесяти не дашь. Ну еще постричься бы надо – зря с Танькой Митрюхиной разругался, у нее рука легкая.

Электробритву не нашел.

Плеснул в плошку из чайника, намылил отцовский помазок, изрядно облысевший, выскреб щеки до синевы. На кухонном столе в литровой банке стояли две вилки и две ложки. Чайные ни он, ни батя не признавали. Мать, когда была не в настроении, звала их варварами. Ее серебряная ложечка давно затерялась. Скорее всего, сперли. Люди в Зимней живут нормальные, но, когда выпить хочется, могут тому, кто наливает, и обручальное кольцо поставить. Дед Иван по молодости коронку изо рта выдрал, клялся, что платина. Ася, говорят, тоже поддавала знатно в свое время. Семен, сколько ни пытался спиться, не выходило. Вывернет его поутру, голова позвенит – и как с гуся вода. Еще неделю, а то и месяц, к бутылке близко не подойдешь. Да и когда хмелел, забыться не получалось.

 

Люстра и впрямь замигала. Ага!

Одна из лампочек, тренькнув, перегорела. Наспех смахнув со щеки пену полотенцем, хотел взять стул, выкрутить, занес было ногу… На стуле отцовская телогрейка и тельняшка. Это он, Семен, ему дарил. Хотел подарить. По полоскам дырки пошли, но отсюда не видно. Телогрейка до черноты засалилась, блестит. Собрать в таз, замочить, постирать недолго. Надо ли?

У двери две кровати через проход застелены «кирпичом», как отец учил. Дальше кушетка Семена. Она одна новая в этой комнате. В старой лежанке, в матрасе, завелись клопы, пришлось все сжечь. Засыпая, Семен всегда смотрел на шторку: узор, когда-то синий, стал серо-голубым, белесым, ткань просвечивала. За этой занавеской в детстве он различал два профиля – один с тонким носом, другой грубый, морщины на лбу грядами. Ругаются шепотом.

Ближе к окну старый шкаф. Самодельный, таких сейчас не найдешь. Мать рассказывала, отец пригнал доска к доске, шкурил, морилкой покрывал. Такой еще сто лет простоит – только вот Семен внутрь не заглядывает. Он знает, что там. Укутанные простынями, пропахшие лавандой «от моли» выходные платья матери. Мать всю жизнь была худая, когда хоронили – и вовсе невесомая. Он принес тогда ее лучшее платье, просил старух обрядить. Посмотрели, как на буйнопомешанного: «Кто же в алом в гроб кладет?» Туфли взяли, платье он сам похоронил в этом вот шкафу. Еще там были сарафаны, юбки, блузки какие-то.

Как Ася сказала? «Пошел бы извинился». Закончили они там петь? И точно: не слышно ничего. А под половицы – ну, они же не залезут. Будь спокоен, отец.

Надо бы подарить Асе то алое платье. Она худенькая, как раз будет. Вот так и извинюсь. Подарочный пакет в лавке возьму. Я ей покажу – не на что похмелиться! Или надо помягче с ней.

– Правда как на войне живу, – сказал Семен дверце шкафа.

«Может, и мне прикажешь не соваться?» – в памяти Ася все его упрекала. Черт! Надо было ее позвать. Хрен с ним, с этим хором. Может, очкарик этот из любопытства приперся, сам по себе, не за Асей. Она же вот прямо сказала про «посидеть».

Конечно, она в завязке, но и чай вроде был. Семен встал, в углу над электрической плитой – коробки с пакетиками, там же две кружки, сахар, упаковки быстрой лапши, какая-то наливка, подаренный в прошлом году туристом вискарь. Плеснул себе в кружку на донышко, выпил, поморщился. Затолкал бутылки в дальний угол, заставил лапшой. Подумал, что надо купить конфет или что там полагается к чаю. Семен сладкого не любил, разве что ириски в школе, но это когда было.

Он снова подошел к шкафу. Уперся в дверцу лбом, она чуть скрипнула. Из щели потянуло лавандой. Отпрянул, выскочил из комнаты, закрыл дверь. У соседей сегодня пили, всё нараспашку, тянуло куревом, громыхали вилки и тарелки. Семен прошел дальше, к «Младшим классам». За дверью тихо – хористы разошлись. Вернулся к себе, взял виски и пошел на пьяный шум.

* * *

Хор разбредался по комнатам. Ася не появилась. Павлу показалось, он слышит ее голос. Прошел по коридору, где с дверьми чередовались заслонки печей. Обернулся на стук: по лестнице поднимался старик с двумя палками. Это не были медицинские трости, как у бабы Зои, – легкие, из суперпластика. Нет. Два юных деревца, которые старик срубил, наверное, в перелеске за полем с камнями.

Тут одна палка, вывернувшись, ударилась о ступени, подпрыгнула и покатилась вниз. Павел отскочил. Поднял. На палке держались куски несоструганной коры.

– Сейчас! – крикнув, Павел поднялся на второй этаж.

Старик отдыхал перед новым восхождением. Попробовал прислонить оставшуюся палку к перилам, она соскользнула, Павел взял было обе.

– Помочь вам?

Но старик забрал палки, прижал к себе, все повторяя «ничего-ничего». И это «ничего» клубком сматывало все смыслы: ничего, что мы так живем, ничего, что я едва хожу, ничего, что нет удобной трости, и, главное, ничего мне от тебя не надо. Старик уже не просто отдыхал. Он ждал, пока незнакомец уйдет, не будет давить.

– Вы, случайно, Подосёновых не знаете? – без надежды спросил Павел.

– Чего? Захаров я.

Распахнулась ближняя дверь. Пополз сизый дым, пахнуло несвежей едой. В комнате на табуретах сидело человек пять. По очереди тыкали папиросами в банку из-под консервов. Обои в подтеках, у кровати пустые бутылки в ряд. Заметив Павла, мужчины разом стихли. Буркнув «извините», он заспешил к выходу и налетел на Иосифа. Столкнулись лбами.

– О-отец, отец Иосиф!

– Да какой! Мне только тридцать, – потирая ушиб, заправляя модно остриженную прядь под скуфью, сказал регент. – Какой я тебе отец.

Пока шли до ворот внешнего каре – монахи разбредались по кельям, чтобы творить Иисусову молитву, – Иосиф рассказал, как попал на остров. Из питерской консерватории приехали сюда с ребятами. Именно тут у него голос раскрылся, мощным стал, «таким, что, если бы пел так в консе, я бы, да ну, зачем…». Осекся.

– Зато я вот, видишь, теперь двумя хорами руковожу. Это не главное, но все равно приятно. Митрюхин, ну, рыжий этот, сказал как-то: развелся бы, если не хор наш. А так – второго ждут с Татьяной.

– Я, конечно, не специалист, но у него же голоса нет.

– У меня тоже не всегда голос был.

Колокол позвонил робко, потом еще раз. Иосиф отошел подальше от ворот.

– Меня игумен постриг пять лет назад. А когда в иноках ходил, одного брата постригали при мне. Тоже сам игумен. Как постригают, знаешь?

– Я спросить хотел…

– Срезают по чуть-чуть волос спереди, с боков, сзади. Типа крестом. А тот – лысый. Владыко ему: «Ну, брат, тернистый путь к постригу».

Тут монах в толстой куртке подошел к воротам, покашлял. Павлу показалось: и деликатно, и сурово. Регент торопливо кивнул, ушел.

– На полунощницу приходи, – донеслось из-за ворот.

Глава 3

«У, столбы неподвижные!» – кока Тома (Семен так звал ее с детства, не выговаривая «тетя») охала за дверьми палаты. Ей вторило несколько голосов. Семену не открывали. В свои пятнадцать Семен не вытянулся, но раздался в плечах. И не мудрено, по три раза на дню мотаться туда и сюда на Красный филиал с лекарствами, пеленками, ножными протезами. Обода, болты, ремни – протезы больше походили на ведра, чем на замену ноги. Васька, боевой товарищ отца, примерил: «С таким и культя отвалится». Отцу протез не предлагали. Вовсе безногий, он раскатывал по острову на тележке, грохоча колесами-подшипниками, отталкиваясь деревяшками-утюгами. И казался всех выше.

Навалившись плечом, потом еще раз, с хриплым гыком Семен вышиб дверь. На четырех кроватях стыдливо натянулись простыни. Запах так не прикрыть, да еще и окна в Центральном филиале Дома инвалидов узкие, с начала века остались, от монастыря. Пахло отсыревшими матрасами и мочой. Семен огляделся, куда бы поставить сумку с хлебом и присыпкой, переданной матерью. Кругом пеленки, простыни, мохнатые шерстяные платки, ночнушки в желтых пятнах. Кока Тома опомнилась первая: сообщила, что Лаврентьева, их санитарка, запила. Как на грех – в женский банный день. Попытались сами друг друга одеть. Женечка одной своей рукой управилась с дверной задвижкой: «Вдруг зайдет кто, срам». Потом вместе с кокой Томой они собирали чистое, мочалки, мыло. Надеялись, что санитарка проспится, явится. Прошло два часа, женщины приподнимались на койках, роняли трости и костыли, бранили друг друга, плакали от немощи. До бани – это ж через весь поселок – самим не дойти. Да и баня скоро закроется. Кока Тома всегда говорила Семену, что лучше бы ноги ей отпилили вовсе. Чем такие, слоновьи, санитаркам пестовать: «Я бы тоже запила, лишь бы тушу вот эту не ворочать».

– На неделю засядем не мымшись. – Женечка отвела сальные пряди мышиного цвета со лба.

– Не вой. – Кока Тома затянулась папиросой, обернулась к Семену. – Мать где?

– Новых расселяет: они палату на четверых сначала просили, но у нас таких нет. И медкарты их где-то затерялись, все снова-здорово писать.

Женечка всхлипнула. Кока Тома обернулась с усмешкой:

– Слышь, Евгения, четверо мужиков прибыло, будет с кем сплясать тебе.

Кока Тома и впрямь приходилась Семену теткой по матери. Мать, Антонина, которую уважали на острове ничуть не меньше, чем отца-фронтовика, приехала ухаживать за сестрой в пятьдесят пятом, здесь вышла замуж. Сестры были вовсе не похожи. Мать не коснулись увечья, она сохранила моложавость, волосы без проседи. Но дело было в характере. Мать строгая, молчаливая. Ледяная. Кока Тома, – хоть и застряла в сорок третьем «ну точно жаба» в ледяном карельском болоте: выковыривали ее оттуда ломами, потом в медсанбате грели, кололи шприцами, но ноги так и не зашевелились, – в противовес была живая. Всегда шутила. Войну прошла радисткой. Медали, на ее кителе они звенели в три ряда, звала «мой парад».

Валаамских инвалидов на настоящие парады не звали, на острове не горел Вечный огонь. Разве что по радио в День Победы благодарили всех оптом: живых, мертвых, искореженных – «за подвиг». Мать, показывая Семену, как заполнять медкарты, пояснила, что награды в них не значатся: ФИО инвалида да увечье. Иные и безымянными остались.

Вторую тетку, сестру отца, Семен никогда не видел. Отец не хотел про нее говорить – вроде как она погибла совсем молодой.

– Давай я тебя в баню откачу? На садовой тачке. Вон во дворе перевернутая. – Семен перехватил теткин взгляд, косящий на соседку. – И да, и Женечку.

Женечка закивала. Семен считал, что она не в себе, но официального диагноза не было, потому она и жила тут, а не на Никольском филиале – интернатской психушке. Говорили, Женечка была пулеметчицей в войну, и ее рука, теперь оторванная, погубила немало фашистов. В послевоенном голодном Ленинграде Женечка хотела покончить с собой одним прыжком в крематории. Когда ее заклинивало, она все толковала про «момент» – ворота печи распахнулись гроб впустить, надо было сигать в пекло: «Не успела. Скрутили. Привезли».

Двух лежачих старух, которые доживали свой век в Доме инвалидов, но наград не показывали, а может, и не имели, уговаривать на баню не пришлось.

Кока Тома поехала на тележке первой, сидела задом наперед, смотрела прямо на Семена. На кочках колыхались ее щеки, бренчали медали. Семену было тяжело, тетка весила шесть пудов, не меньше, на ступеньках едва не опрокинулась. Хоть привязывай. Везти Женечку и старух было легче. Старухи мало что понимали, вид такой, будто на ярмарку покатили. Женечка – хрупкая, невесомая. Задумался, что у нее хорошая фигура. Поглядеть бы.

Во дворе было душно и тихо, это хорошо, доедем без насмешек. А как быть с женщинами в бане, Семен не представлял. Одно дело – с мужиками. Отец и Васька в бане первым делом намыливали свой транспорт: костыли и утюги. Поливали из шаек, отставляли на просушку. Потом принимались друг за друга. На одних руках, мощных, раскачанных за годы увечья, подтягивались по лавке, рискуя оскользнуться на мыльной пене, хватали один другого за руку, как боролись. Похлопав о лавку мочалкой, принимались обстоятельно тереть друг другу спины. В слое пены спины были ладные. Стоило плеснуть водой – поле боя. Вот – розовые, пухлые шрамы от кое-как наложенных в медсанбатах швов, там – круглые, пулевые, тут штыковые, вспоровшие плоть как спелый арбуз. К их культям Семен давно привык – нечего там было рассматривать.

Васька первым окатывал своего командира из шайки. Семен, пришедший помогать, просто крутился рядом.

– Воды натаскать вам? – спрашивал отца.

– Да ну, Семен Петрович, – влезал Васька. – На Лещёвое ходил? Как нет?! Шуруй срочно, завтра будет поздно, клев уйдет.

Семену Васька был вроде старшего брата. Рыбу удить, на дерево влезть, рогатку смастерить с синей изолентой и тягой из медицинского жгута – Васька всегда придумывал, чем его растормошить. И сам никогда не скучал. Снимет свой протез, шлеп в Ладогу – и плывет, как щука, Семен едва успевает. Не то пойдет грибов наберет в овраге – суп сварганит.

Война не только оттяпала у Васьки правую ногу, но и остроносое лицо попортила: такого не женить, говорила мать. Семен все детство думал, что Васька в оспинах, оказалось, это от снарядов, от пороха следы. Мелкие темно-синие порошинки попали под кожу, там и застряли – татуировка войны. Рассказывал о них Васька весело, ждал, когда спросят. «На Невской Дубровке нас с командиром пять раз убило» – Семен и его ровесники ахали.

 

Тем, кто воевал, бои осточертели, но больше говорить было не о чем.

Инвалиды на острове с каждым годом становились всё угрюмее, молчали. Прошлой зимой глухой Виктор повесился, надолго приведя всех в уныние. Умалишенные на Никольском филиале распереживались. Двое сбежали босиком по замерзшей Ладоге. Пока хватились, те закоченели насмерть. Похоронили всех троих в один день на старом кладбище в лесу, за полем и пихтами. На памятники не было ни сил, ни денег. Сумасшедшие еще и безымянными ушли. Три холмика теперь затянуло травой. Мать ходила туда «прибираться», возвращалась зареванная. «По кому? – думал Семен. – Мы их не знали толком».

И все равно мать для него была понятнее отца. Такая деловая на службе: кровь, культи и шрамы, замаранные самоварами простыни – нос не воротила от работы. Делала, и всё. И Семена учила. У него никак не выходило ровно выдернуть простыню из-под лежачего. Те, что повыносливее, стонали, те, что послабее, материли его на чем свет стоит. Без злости, от обиды. Мать оказывалась рядом: «Не так, не так. Извините, он научится». Учился у матери на санитара Семен года три, а наблюдал труды медсестер раньше, чем читать начал.

Он помнил день, когда решил стать врачом, у Васьки тогда аппендицит резали. Тот лежал на столе, худой, прикрытый простыней, как привидение. Суладзе по прозвищу Цапля, главврач, да просто единственный врач на острове, дал Ваське спирту, наркоз ушел на самоваров, а Ладога бушевала – на материк не добраться. Семен стоял у замерзшего окна, делал пальцем проталины. Свет мигал, потом и вовсе отрубился. Слабенький генератор больше двух часов в день не тянул. Цапля велел Семену встать рядом, держать фонарик. Мать ассистировала и все косила глазом – не рухнет ли мальчик в обморок. Нет, Семен следил, как скальпель взрезал кожу, где надо, аккурат под тощими Васькиными ребрами. Цапля прошипел «успели» и плюхнул черное в плошку, которую подставила мать. Фонарик светил ровно. Пахло спиртом, мылом – от халата Цапли.

Цапля дребезжал рукомойником, в треснутом зеркале Семен видел белки глаз, желтовато-розовые, правда, как у птицы. Мать уже укрывала Ваську – тут Семен подбежал, откинул простыню, Васька пошевелился, дернул правым коленом, под которым костяной, обтянутый лысой кожей крючок.

– Дядь, дядя врач, а ногу ему когда пришьешь?

Цапля обернулся у двери:

– Вот врачом станешь и пришьешь.

– А почему тебя Цаплей зовут?

Врач ушел, а Семен бросился рассказать отцу про Ваську. Знал, что тот не спит. Пока с крыльца сбежал, путаясь в больших валенках, отметил, какой сугроб за вечер навалило. Домчался до дома, который звали Зимней гостиницей, пронесся по коридору, забарабанил в дверь. Отец всегда запирался на ночь. Семену при нем и с открытой дверью было спокойно – ведь сильнее его отца нет на острове. Дверь вдруг подалась, но отца не было в комнате. Семен заглянул за занавеску на свою кровать. Пусто. Даже на печку влез, распугав пауков, хотя знал наверняка, что отец сюда не поднимется.

На узком окне белели и синели узоры. Теперь и правда – Зимняя гостиница. А летом? Подышал на стекло, глянул в кружок: только снег, да керосинки по окнам мигают – свет так и не дали.

И вдруг Семен вспомнил, что сугроб-то курился дымком. Бросился обратно к больничке, подбежал к отцу сзади, хотел обнять. Отец стряхнул снег с тулупа, специального, обрезанного ниже пояса, развернулся на тележке. Стали лицом к лицу. Семен затараторил про Ваську, про то, как станет врачом, ногу Ваське пришьет, а потом и отцу пришьет две сразу, подольше придется повозиться, ну ничего, он привезет из Ленинграда наркоз и лампочку, которая не погаснет…

– Мать тебя искала. – Самокрутка рыхлым огоньком полетела в снег. – Давай домой.

– А ты?

Отец смотрел в окно, где Васька все никак не мог на бок повернуться. Там дежурила сестра, мигала керосинка. Семен почувствовал, как мороз ужалил щеки, мочки ушей. Понял, что перерос отца. Теперь смотрит сквозь иней на ресницах не глаза в глаза, а на красную звездочку на шапке.

С пятого класса мать разрешила ему обихаживать самоваров в десятой палате, где и Васька обитал. Они там были самые спокойные. Чаще всего Семен бегал на посылках, доставлял продукты с фермы: лодка из всего медперсонала была только у него. Вся школа знала, что он санитар, будет врачом. В восьмом классе остались вчетвером: он, девчонки и увалень Колька, племянник санитарки Лаврентьевой. Колька пас теткиных коз, прогуливал уроки, рыбачить с ним было можно, а вот поговорить – не о чем. Семен выпросил у Цапли журналы по медицине, разъяснять статьи врачу было некогда, да и мать с утра до вечера суетилась, как белка. То к одним, то к другим. Лаврентьева, когда не пила, могла еще что-то сообразить, а так – разбирайся сам. Он все ждал статей, где расскажут о новых ногах и руках для инвалидов. Еще – про то, как вылечить контуженного Летчика. На Никольском этот герой лежал много лет, не меняя выражения лица.

Зимой сообщение с островом закрывалось. С воздуха могли привезти и сбросить продовольствие, да и то если чепэ. За зиму все здесь тощали, как звери. Обычно Семен не мог дождаться весны, не только из-за еды, а потому что оживет турбаза на Красном филиале. В соседнюю бухту приплывут студенты, молодежь из Ленинграда с гитарами, симпатичные девушки. Семен смотрел на приезжих, прямо читал их. Как одеты, что поют, что курят. Городские были бледные, всё природой восхищались: «такая тишина, такая тишина», один чудак в прошлом году и вовсе фотографировал вереск. Лиловые кустики к осени покрывали пригорки, места пожарищ. Чего вереску так нравилось на пепелищах, Семен не знал, ботаника его не интересовала, в отличие от анатомии.

В этом году, говорили, на базу прибыла новая начальница, дочь рыбака Ландыря вернулась. Вроде красивая. Колька бегал на нее глядеть, сказал: «Вполне». А Семен все корпел над учебниками. Вот вызубрит билеты, тогда и можно будет сидеть у костра, слушать про город, куда он поедет учиться. Цапля выхлопотал ему прием экзаменов в Пятом ленинградском медучилище в конце лета, все в один день, чтобы матери не отлучаться с острова надолго. Но Семен знал, что и без Суладзе бы поступил. Мать тогда еще пошла «благодарить Арчила Иваныча», они долго сидели у него в кабинете. Домой мать пришла бодрая, наэлектризованная даже.

– Сень, почаще на обходах с Арчил Иванычем бывай. Золотой человек.

От нее пахло коньяком. Семен обещал себе больше никогда не быть обязанным Цапле.

Когда привез старух, кока Тома с Женечкой держали в предбаннике совет, как быть с помывкой. Разнервничавшись, Женечка принялась икать. Кока Тома, решив, что та издевается, едва не хватила ее по спине палкой. Старухи вытянулись на лавках, отчего предбанник показался Семену покойницкой. Свет замигал, погас, снова зажегся.

– Сеня, вези, что ли, назад. Чего высиживать. Свет отрубят, как вчера.

– Да как не мымшись! Вон волосы склизкие сделались.

– Ступай, мойся. Башку расшибешь, похороним. Будет хоть повод начальство к порядку призвать.

– Господи, что ж я в войну-то не подохла…

Кока Тома снова замахнулась палкой, на Семена пахнуло от ее подмышки. Он вскочил, с горящими ушами выпалил, что сам их намылит.

– И старух тоже! – добавил, чтобы закрепить свою решимость.

Кока Тома отнекивалась, но старухи каким-то ящерным слухом уловили в чем дело, завозились тощими кривыми пальцами по тужуркам, раздеваясь, ну точно как у врача. В помывочной, куда Семен все на той же тачке закатил их по очереди, рассадив по лавкам, было холодно. Остальные женщины давно помылись. Боясь, что и впрямь отключат воду, Семен разделся по пояс, скинул ботинки, носки, закатал брюки и отвернулся, наливая первую шайку: пусть приготовятся пока, что ли.

Первой вызвалась кока Тома. Она приспустила юбку, трусы, Семену пришлось стянуть это все с ее недвижимых ног. «У меня там чистое с собой, потом надену», – непривычным извиняющимся тоном сказала кока Тома. Без кителя она оказалась меньше. Ее белое тело состояло из крупных складок, наплывающих друг на друга, как занавес в концертном зале Красного филиала. В стороны расходились и груди, оканчиваясь коричневыми сосками. Живот складкой прикрывал промежность, дальше с лавочки свешивались ноги. Кока Тома всю жизнь костерила их как неживое – к ним у Семена не было любопытства. Да и остальные части тела тетки Семен воспринял как мебель, без тягостно-сладких позывов, которые накатывали по ночам. Он был деловит, уши остыли. Растормошил тетку на шутки. Обливал ее водой из бесконечных шаек, обернул простыней и отвез в предбанник, где Женечка уже кое-как разделась: ждала в простыне наискосок, прикрыв отсутствующую руку. Походила на картинку из учебника истории, безрукую статую с раскопок. Семен и его одноклассники, выросшие в Доме инвалидов, не понимали, чего такой шум вокруг битого мрамора, когда вон – люди без рук, без ног. И никто про них не пишет.

Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»