Читать книгу: «Мама», страница 4
Мы обнялись, и я пошла домой, где в Маминой комнате и коридоре по-прежнему горел свет. Я оставляла его включенным потому, что мне было страшно. Чего страшно – не знаю. Но войти в темную квартиру было бы пыткой. Свет горел и днем тоже. Я могла не успеть включить его, если отсутствовала. Включить его снова было бы испытанием.
Мамины тапочки так и стояли в коридоре. Я поливала их слезами, когда мыла полы.Много позже я поставила их на полку.
Я бы с удовольствием сказала, что забыла эту зиму, но я помню каждый день поминутно. Меня не было. И я была, что доставляло мне страдания. Физические. Ощутимые. Сдавливающие грудную клетку, забирающие дыхание, выжигающие желудок потому что я забыла поесть, вымывающие мои глаза. Каждая минута. Я редко бодрствовала, слава Богу. Это бодрствование навсегда со мной. Я была. Мамы не было. Я заходила в каждую церковь на пути и заказывала панихиду. Утром и вечером я читала молитву. Это успокаивало. Я думала, что вымаливаю Маму.
Кто-то на поминках сказал, что Душе Ангел показывает ад 31 день, а потом только Душу забирают на Небеса… Я помнила о 31 дне ада. Я была с Ней. Я думала о Ней. Я молилась за Нее.
Молитва была долгая, прям очень долгая, но я подумала, что 40 дней можно. А еще я представляла, как Мама ходит по аду, по всей земле, видит, как всё на самом деле и как моя молитва ей помогает.
Непонятно, что на самом деле с Мамой произошло. Везёт тем, кто во что-то верит. У меня не было стройной концепции в голове, что почему и когда происходит, где моя Мама сейчас. Было мучительно больно. Я понимаю, что смерть – это очень естественно. Даже от болезней. Но в старости. А Маме был всего 51 год.
Я приходила в церковь пообщаться с батюшкой Александром.
Он сказал мне, что Мама на Небесах.
“На Небесах?” Это где?
У той подставки, куда ставят свечки за упокой, стоял маленький гробик – страшно смотреть. Батюшка Александр сказал, что там пятилетний мальчик Вася. Он сказал:
– Представляешь, каково его родителям?
– Представляю, – ответила я, – только его родители всю жизнь без него жили. Они знают, как жить без него. А в моей жизни всегда была Мама. И я не знаю, как жить без неё.
Мир посыпался. Как если бы вот та картинка, которую вы видите перед собой – половина её посыпалась бы, и там была бы просто чернота. Вот так я смотрела на мир тогда. Что-то видела краем глаза. А остальное было черно.
Папа уехал – наверное, к родителям. Приехала Женя и мы готовили поминки. Сорок дней. Пришлось повязать черную ленточку на Мамину фотографию. Мы это делали вдвоем. До этого она висела без ленточки. Женя была уверена, что это делается сверху справа. Все-таки, портрет Мамы и портрет Мамы с черной повязкой – две разные вещи.
Зеркала были завешаны тканью. Так как в Маминой, большой, комнате зеркало занимало всю стену, мы решили прикрепить на ткань фотографии. Чтобы не так тоскливо смотрелись пододеяльники.
На фотографиях я повесила нас в детстве – всех пятерых, отдыхающих на Иволге под Воронежом. Веселые фото счастливых людей. Фотографии Мамы с 50-летия – такая она счастливая была тогда! Я настояла, и мы сделали портретов 20, и на всех Мама лучезарно улыбалась.
Фотографии с ее последнего дня рождения – всего две фотографии, которые будут вечно напоминать мне, что я пришла домой к 11 вечера. А Мама так светилась на этих фотографиях… Никто бы не сказал, что она умрет через 2 месяца и 17 дней. В это нельзя было поверить. Может быть, мысль о том, что это последний семейный праздник в ее жизни, подстегивала Ее. Может, она хотела, чтобы все ее именно такой и запомнили. Как же ей радостно было всех нас видеть! Кого-то – в последний раз.. Ее рука еще не распухла. Хотя я знаю, что на груди уже была маленькая шишка, которую Мама умело спрятала. Ужас. Это происходило за стеной от меня…
Как же она улыбалась в свой день рождения. В комнате, да и во всем городе, не нашлось бы человека, живее и счастливее Ее.
Я повесила портреты – наши. Папин. Бабушкин. Тети Тани. Лены. Жени. Свой. Коли. Он этого не поймет, я знала.
Родные с удовольствием рассматривали фотографии и спрашивали нас про них.
Тети давали деньги. На похороны уже не надо было, значит, давали мне. Поддерживали. Спасибо, тети.
В голове все казалось неловким. Как будто мне давали деньги за то, что у меня больше не было Мамы.
Тетя Аня принесла варенье и лечо. “Спасибо”. “Нет, не надо помогать, мы уже почти закончили.” Она пошла в большую рассматривать фотографии.
Потом все приехали один за другим. Я на кухне резала рыбу, лимон, нарезку, то, другое с невиданной быстротой, и, пробиваясь сквозь раздевающихся и разговаривающих гостей, попутно целуя их, отдавала тарелки Коле, он проделывал свой путь дальше к столу. Жеся поставила вариться картошку и жариться мясо.
Бабушка плохо дышала. Тетя Таня говорила медленно, низким, убитым голосом. Лена веселилась, как всегда: “А на этой фотографии, сколько тебе лет?”
Чтоб не ругаться, я убегала резать очередное угощение. “Потом, потом, Лен”.
Тетя Рита нарезала хлеб на маленьком столике. Я давно забыла, где лежат хлебницы. Женя подсказала – в них стояли лекарства. Бабушка подняла бокал. Я встала.
“Помянем… любимую нашу дочь, мать, сестру, кому – тетю … пусть земля ей будет пухом… вечная память… Царствие Ей Небесное… ”
Так я сконцентрировала Мамину смерть в ее фотографии. До этого она была по всей квартире. Если бы я могла здороваться с фотографией, говорить ей “Спокойной ночи” и делится переживаниямии и испрашивать советы… было бы немного странно, но гораздо легче.
Я не могла. Это глупо. Я не докричусь до фотографии. Я теперь до Мамы не докричусь.”
Больше я ничего не запомнила с этих поминок. Кроме того, что вечером я опять осталась одна.
Я возвращалась домой, а Антон уже меня ждал. У него в руках была длинная треугольная картонная коробка. Мы поднялись на лестничную клетку и сели на подоконник. Вот, – сказал он. Это тебе. Подарок.
Я открыла коробку. Там была гитара.
– Нет, Антон, я не могу ее принять!
– Почему?
– Это слишком дорогой подарок. Так нельзя. Я не могу.
Подарки принимать – это круто и очень согревающе, но гитара – это было слишком.
Мы долго спорили с Антоном на лестничной клетке. Это подпортило атмосферу потрясающего подарка. В конце концов я согласилась его принять.
– Но только я хочу сыграть тебе одну вещь, – сказал Антон.
– Хорошо. Давай.
– Прям здесь? Давай зайдем в квартиру.
Я неохотно и с боязнью согласилась. Не хотелось вести его в дом. Я боялась, что он увидит, что Мамы нет. Не дай Бог, что-нибудь выдаст Ее отсутствие.
Антон разделся и прошел на кухню. Он взял гитару – гитара была меньше обычного размера, наверное, три четверти. “Маленькая гитара для маленькой принцессы”, – сказал он.
– Я сейчас сыграю тебе вещь, которую ты слышала раз семнадцать в один день, наверное. Он проиграл первые аккорды и начал петь во весь голос:
“Я посылаю все на хуй… И первым делом я шлю на хуй тебя… Именно тебя-а… И никого другого… Е-ей, я посылаю все на хуй…”
Я находилась так далеко… от него, от своей квартиры, от себя, что мое возмущение не прорвалось через тяжесть, которую я испытывала. Я ненавидела его.
Я остановила его. Петь во весь голос в скорбном доме я не разрешала даже папе. Антон встал, оделся и ушел, видимо, довольный собой.
Он, наверное, не знает и не догадывается, – думала я. Иначе это не вписывалось в мои мозги. Он просто хотел ответить ударом песни на удар нашей разлуки. В другое время я бы, может, оценила… Нет, петь девушке, что ты посылаешь ее на хуй… Я испытывала недоумение и омерзение. Я не хотела больше никогда видеть этого человека.
А, может, он проверял, дома ли Мама? В чем дело?..
Это был мой день рождения, который я не отмечала, потому что не дожила до него.
В этот день рождения вечером папа купил вкусностей, а я понеслась в суши-кафе и сказала бармену:
– У меня сегодня день рожденья. Налейте водки.
Я выпила водки, взяла суши и пошла к папе. Он не говорил о бабушке с дедушкой. Он ставил мне слушать свои любимые песни. “Любо, братцы, любо…”, “Я несла свою беду…” грустно, но лучше, чем его прошлые разговоры.
Мы по-прежнему встречались с Белкой. Я ничего ей не говорила… А как скажешь? Привет, у меня умерла Мама? Слова не умещались в мой рот и мою голову.
Белка была немного с вечеринки в тот вечер. А после вечеринки она зашла к своей первой любви, просто так, за советом. А он её сильно обидел. Она очень сильно рыдала. Ее голос был глубоким и грудным. Я вдруг подумала, что никогда раньше не замечала, какой красивый и чистый у нее голос. Странно так говорить, но я это заметила: сейчас она была очень красива.
– … и начал мне рассказывать, что такое истерические реакции и где я вела себя неадекватно, – плакала она.
– Да он и сам не сильно адекватен! Ты подумай, кто тебе сказал об этом! Да никакой нормальный человек не скажет такое в ответ! Даже если так и есть, любой другой бы объяснил, что некие безобидные реакции, тип реакции называется этим словом…
Она плакала, и плечи ее сотрясались от рыдания, а я стояла и невольно думала, до чего же она красива.
– … а не ответил бы вот так, когда человек пришел за советом…
Мы и раньше знали, что он неадекватен, что он самоутверждается за наш счет, что у него не все в порядке с головой и реакциями, но надо тысячу раз разочароваться в человеке, которого любил или любишь. Боль не проходит одним пониманием…
– … Подумай сама, Бел, вместо того, чтоб помочь – а он именно на это и претендует – он принижает человека, который пришел к нему за советом. Да никакой нормальный человек так себя не повел бы! Это все – всё, что он сказал – абсолютно к тебе не относится. Это все говорит о нем. Не о тебе. О его неладных отношениях с людьми, жизнью и девушками – иначе он давно уже был бы не один. Подумай сама, Бел!..
Белка понемногу успокаивалась, но на душе у нее было херово, конечно. Очень трудно вырезать кого-то из своей души. И очень трудно и бессмысленно жить с мыслями о человеке, который никогда не будет твоим, да ты уже и не хочешь этого, просто воспоминания о нем живее твоей теперешней жизни, и ты не можешь сделать ее ярче потому, что постоянно думаешь о нем, ешь себя… – замкнутый круг, в общем. Жить и думать о человеке так как она – это ужасно. Сколько еще времени она будет забывать его? Сколько еще будет жить иллюзией, а потом понимать, что это иллюзия, а потом прощаться с ней? Кто-то и всю жизнь так живет… И человек… к тому же… дерьмо… был бы он хоть капельку прекрасен, тогда… а так… нет.
Может быть, она сама это понимала. Может, начала понимать. Может, поняла уже давно, но прятала от себя, и сейчас уже не могла это дольше скрыть. Я ненавидела его. Мне хотелось его ударить. Нельзя делать так больно людям. Бессмысленно больно. Если б он ей еще сказал: вот это плохо – работай над этим – это еще можно было бы с трудом понять – типа через тернии к звездам. Типа окунуть человека в дерьмо с головой, чтобы он перестал в нем купаться. Но так – пустая неконкретная обида, когда он еще и проехался по девичьему доверчивому сердцу…
Мы сидели у нее в подъезде, между двумя входными дверьми – у нее там было много места – размером с мою ванную – и курили.
Я говорила ей все это, но другими словами. А, может, что-то другое, но с этим смыслом. А, может, я вообще не могла ее утешить – просто быть рядом. Мы сидели, и было необычайно тихо. Не было слышно ни улицы, ни дома. И было не как всегда, когда мы наперебой шумно что-то обсуждали.
– Все равно это больно, – сказала она.
– С болью можно справиться.
– Это трудно.
– Это возможно. Все равно это лучше, чем часами думать о нем, думать, не позвонить ли, не зайти ли.
Она вскипела – и дала этим словам слететь с своего языка.
– Да как ты можешь все такое говорить, когда у тебя у самой дома умирает мама!..
– … она уже умерла, Бел… – я сказала это очень тихо.
– Что?
– … она уже умерла…
Как она рыдала… Боже, как она рыдала… Я пыталась ее успокоить, но она была как безумная. Я никогда не видела, чтобы человек так убивался. Чтобы. Человек. Так. Убивался. Она билась в рыданиях, проталкивая сквозь слезы:
– как… можно… жить в мире… где у твоей подруги… может умереть мамаааа….
В какой-то момент что-то внутри меня сломалось, и я зарыдала вместе с ней. Перед глазами вернулся мне гроб с Мамой, ее лицо, ее пальцы, ее руки, то, как она жевала, ее голос и взгляд, толстые шишки на груди и на шее. Я заново переживала и понимала, что произошло.
– оона… болела?
– дда
Мы уже шли куда не знаю.
– оот чего онна умерла?
– отрака
Не помню как мы пришли ко мне домой. Папа спал, но нам было неважно. Я понимала, что не смогу остановиться, пока не выплачу все внутренние органы. Она, я думаю, тоже это понимала.
Мы достали папино вино и, помогая друг другу, налили в стаканы. И выпили залпом целый стакан. Это не помогло. Мы достали папину водку. Я выпила свой стакан залпом, она свой – наполовину. Она уже приходила в себя или, скорее, поняла, что ей надо позаботиться обо мне. Меня срубило. Слезы все текли. Рыдания выбивались из горла. Меня шатало и соображать я не могла. Она отволокла меня в комнату, где уже спал папа, затащила меня на мой второй этаж, раздела и укрыла. Я мигом заснула.
Я очень благодарна тебе, Катя. Спасибо тебе. Ты одна из немногих Людей, кто тогда был вместе со мной. Ты, наверное, единственная, способная к Сочувствию. Ты – просто Золото, Кать, даже если ты со мной не согласишься. Спасибо Тебе.
Потом она рассказала мне, что было дальше той ночью. Она вернулась на кухню, сползла спиной по холодильнику и зарыдала снова. Мой папа вышел из комнаты в туалет. В отблеске света, падающего из двери в ванную он увидел ее и спросил:
– Привет! Ты кто?
Она сквозь рыдания ответила:
– Я Катя, подруга Наташи.
– Ааа, ответил папа, – как дела?
– Нормально, выговорила она.
Он пописал и лег обратно спать.
Иногда я плакала во сне. Папа намекал мне на это и очень пугался. Иногда я плакала с утра как проснусь.
Мне приснился сон, в котором мы все были в квартире. Квартира была бабушкина, но сильно отдавала квартирой бабушки пчелки. Был папа, Женя, Лена, бабушка, братья, тетя. Шли разговоры. Что-то случилось и все тихо переговаривались. Я зашла в одну из комнат – там почему-то были голые стены. Только красный кирпич и бетон – и все. Но никто не замечал этого, как будто так и надо. Я встала и стала слушать разговор, присутствовать, потому что мне было мало важно содержание. На кирпичах, на выступе, лежал человек. Это был мужчина лет 45, лысый и какой-то скользкий. Его кожа лоснилась по всему телу. Взгляд – масляный, на губах – усмешка. Меня передернуло, может, я боялась его. Я ушла из комнаты и пошла ко всем остальным. Они стояли вкруг в неудобном месте – в проходе на кухню. Я встала в круг. Слушала. Масляный пришел и тоже встал в круг. Но никто его не видел. Только я. Он внушал мне отвращение и страх. Не помню, почему. То ли он сделал что-то, то ли так я чувствовала, что надо, я стала с ним бороться. Его масляная, лоснящаяся кожа выскальзывала из пальцев, но я сумела его повалить и била его кирпичом по черепу, била, била и била. Он умер.
Я рассказала сон Белке в кафе, куда она меня привела, чтобы согреться. Она слушала очень внимательно. Мы подумали, что я, наверное, сражалась со смертью или с мыслями о смерти, которых никто не видел. Когда Белка подняла руку, чтоб позвать официантку, я увидела, что стол под ладошкой мокрый. Вот почему у нее были так распахнуты глаза – я сильно напугала ее рассказом о драке со смертью. Но она старалась держаться. Ей надо было держать себя в руках, чтобы быть мне утешением. Я почувствовала нереальную благодарность к Белке и сменила тему.
– Знаешь, все, что раньше было таким теплым и естественным, стало вызывать судороги внутри, – сказала ей я, когда мы шли домой. – И никуда от этого не спрячешься. Везде все об этом и выворачивает…
– Например?
– Пусть Мама услышит, пусть Мама придет, пусть Мама меня непременно найдет… – стала напевать я, подавляя подступившие к горлу слезы. – Ведь так не бывает на свете…
– Хватит!
– Чтоб были потеряны дети…
– Хватит! Хватит! – крикнула Белка. – Хватит! Я не могу это слушать! Не рассказывай это мне! Мне… страшно…
Мы смотрели друг другу в глаза. Так ей нужно было сейчас тепло, на которое я была неспособна.
– ТЕБЕ страшно? – спросила я.
Она не ответила. Только посмотрела в глаза. Мы обнялись на прощание и она ушла домой.
Я пошла к Игорю. Он был на месте. Я зашла и села напротив него. Он завел свои обычные разговоры – “Как дела?”,“А мы тут…” “Ну расскажи что-нибудь…”. Я смотрела на него. Мне от него нужно было только одно и только у него одного сейчас, сегодня, в это время, в этой моей жизни я могла это получить. То, что он сделал с Белкой, ее слезы, ее глубокий грудной голос… делали меня лицемеркой.
– Почему ты так ответил Белке? Ты понимаешь, что это ненормально? Ни один нормальный человек не ответит на вопрос: “Почему я такая-то” – “Потому что ты такая-то”?
– Я не люблю пьяных женщин.
– Она не была пьяной. И, к тому же, она пришла к тебе за советом…
Он замялся:
– Ладно, закрыли тему.
Я пересекла кабинет и села ему на колени. Он удивился очень, но обнял меня и прижал к себе. Я устроилась поудобнее и закрыла глаза. Тогда он оттолкнулся ногами и качнул стул к стене. У меня слегка закружилась голова. Я почувствовала себя бабочкой, которая улетает отсюда, от него, от этого кабинета, от папы и Жени, от мира, в котором умерла моя Мама… Он снова приземлил стул на четыре ножки. Голова продолжала кружиться. В мире не было ничего, кроме его тепла, его сильных рук, того, как он прижимал меня к себе, его надежности… Он качнул стул. Я летала. Я переживала лучшее мгновение с ним. Ничего подобного я с ним не испытывала. Стул снова приземлился на четыре ножки. Я не могла попросить об этом папу, сестру, Белку, Антона, никого. Мне просто нужно было обняться.
В институте никто не заметил, что я начала ходить в черном. Или не сказал мне об этом. Или не захотел заметить. Наши контакты с одногруппниками свелись к минимуму. Мне не хотелось ничего. Им… не знаю. Я разговаривала только в курилке – в прекрасном дворике на улице – на темы, которые были интересны девушкам. Я не говорила. Я слушала и поддерживала разговор. О парнях, мамах, золотухе и экзаменах, тестах на беременность, проверках и зачетах, ужасных стервах-учительницах и как-нам-быть-незамеченными-с-нашим-несделанным-домашним-заданием. Мне кажется, я ходила только на две пары. Их вела моя научная руководительница и потрясающий человек. Мне действительно нравились ее пары. Все остальное я безнадежно просыпала. Даже на пару, начинающуюся в 16:25, я не успевала. Позже я узнала, что, если организм не справляется, он много спит. Я спала 15-18 часов в сутки. Я не ходила в университет. Я не училась.
Снова возобновилась режиссура после нового года. В феврале. Я была в черном и не красилась. Никто не спросил. Я даже иногда улыбалась. Режиссура по-прежнему была для меня отдушиной. На ней я время от времени забывалась. С нами учился Илья. У него умерла Мама три года назад, четыре. Ко мне подошла как-то одна из девочек и сказала: “У Ильи умерла мама.” с подтекстом: “Имей в виду”. Я была внимательна к нему , но ни о чем не спрашивала. Теперь я понимала его. И не хотела, чтобы так же было со мной. Чтобы все за спиной знали, но ничего это не меняло… Он тогда, на нашу вторую или третью встречу, сказал мне: “У меня умерла мама в 2003 году, и для меня жизнь делится на до 2003 года, и после”. Я бы никогда так не смогла. Для меня жизни не было.
Для меня не было смелости сказать, что мой мир разрушен, и даже помыслить об этом. И я делала вид, что все хорошо, и на вопрос “Как дела?” отвечала “Нормально”. День режиссуры был единственным, в который я просыпалась достаточно рано, чтобы не опоздать.
На свой День Рожденья я купила бутылку шампанского и кучу сластей. После режиссуры мы стояли у маленького столика и пили за мое здоровье. В тот же день был День Рожденья у другого моего одногруппника, Гриши.
Наш мастер поздравил нас и сказал:
– Наташа, вы молодец. Я желаю вам, чтобы в вашей трудной жизни вы шли высоко подняв голову, и чтобы вам удавалось справляться с трудностями, которые на вас сваливаются.
Я была ему очень благодарна. Он догадался. Надеюсь, не сказал одногруппникам, а то получится такая же история, как с Ильей – все знают – и все молчат – и никакой поддержки и понимания. Я до сих пор благодарна ему, что он все понял и поддержал меня, когда мне это было так нужно.
После этого – как-то спонтанно – я и Гриша поехали к Илье домой. Купили еще выпить и угощения – и продолжали отмечать у него дома. Илья не курил, а мы с Гришей иногда выходили покурить на лестничную клетку – и тогда – еле уловимыми намеками – Гриша давал мне понять, что я ему нравлюсь. Я это знала – он давно уже во время перекуров на занятиях говорил что-нибудь вроде: “Я хочу познать тебя” или “Инкассационные машины меня возбуждают”. И мне это нравилось.
Сейчас я внутри очень удивлялась, как будто это принадлежало другому миру – не тому, в котором я нахожусь, как будто он говорил на незнакомом мне языке…
Илья положил нас спать вместе на свою кровать и ушел спать к папе. Если подумать – это было вполне логично. Гриша приподнялся на локте – и поцеловал меня. Я ответила. “Не надо, ты не должна. Дай я”, – сказал он и продолжал целовать и гладить меня. Мы не спали, но в ту ночь он меня разбудил – изнутри, телесно. Я почувствовала себя живой, и это было ново.
Теплело. Начиналась весна. Но было неважно. Теперь я сидела в кресле. Папа стоял напротив. Видимо, есть какие-то резервные силы, и у меня их было очень много. Но и они подходили к концу. Я не хотела просыпаться с утра. Мне не хотелось чувствовать и соображать. Чтобы папа уехал мне тоже не хотелось. Потому что я осталась бы одна. Мне ничего не хотелось. Умереть? Нет. Слишком много сил потребует. Папа стоял напротив и по-прежнему говорил о бабушке, но другими словами.
– Значит, вы думаете, что они первые должны звонить?
– Нет, пап. Ну, может быть. Бабушка с дедушкой не рвутся с нами общаться.
– Значит, вы, молодые и здоровые, думаете, что ваши пенсионеры бабушка-с-дедушкой должны вам звонить и узнавать, как дела?
– Пап, они нам даже не позвонили. Какое там день рожденья – на похороны не позвонили. Это – общение. Оно должно быть обоюдным.
Мне не хотелось ему отвечать… ничего. Но я понимала, что молчание и отказ разговаривать привели бы к еще большим истерикам и вызовам, а мне так не нужно это было, мне так было далеко до бабушек и дедушек и папы с его проблемами. Мне были важны крупицы тепла, которые я от него получала. Его присутствия. Того факта, что он – мой отец.
Я… не хотела просыпаться. Когда я просыпалась, я вспоминала. Спала снова. Потом снова приходилось просыпаться и было все так же. В комнате у Мамы все еще горел свет. Чтобы не было темно и страшно в Её комнате, когда я не замечу, что уже стемнело. К вечеру становилось получше, но вечером приходил папа. Я бы, может и чувствовала себя загнанной, но я не чувствовала себя.
Мне было уже так… все равно? Плохо? Нет, словами не опишешь. Мне кажется, мы уже тысячу раз обсудили бабушку, и тут не о чем было говорить. Я была слишком слепа и сосредоточена на себе, чтобы увидеть в этом проблему.
–Значит вы, мои дочки, которых я считал своими лучшими произведениями – отказываетесь общаться с бабушкой и дедушкой… да вы – свиньи просто!… нелюди…
И папа ушел курить. Если бы папа знал, как мне нужно его тепло… он знал. Папа, папа… Я теперь очень хорошо знаю, что такое скучать по человеку, который рядом с тобой и любить человека таким, какой он есть.
То, как он стоял у окна, и был болью, а потом ушёл, и осталось пустое место, пустота, которая еще больнее, вдохновило меня на стих:
На душе у меня
Все черно, все черно
В голове у меня
Все одно, все одно
На глазах у меня
Горя пелена
Виденного, почувствованного –
Выпитого сполна
А напротив меня
Никого, никого
Кто-то был, да ушел
И напротив – окно
Тот, кто был, уходя
Говорил много слов
Был родной, был – родной
А стал больно родной.
Я – никак. Я стараюсь не съехать с ума,
Обхожу искушения вечного сна
А вокруг больно-люди, и я не одна
Говорят, жизнь идет и приходит весна.
Мы с Антоном снова встречались – я позвонила ему. Больше некому было. Я знала и помнила, как бережно и тепло он ко мне относился, что я забывала, какой он холодный и немой, когда он рядом. У памятника Пушкина на ветру он сказал мне:
– Все хорошо. Начинается весна.
Я посмотрела на него и прочитала ему мой стих. Я уверена, я уверена, что он понимает и сочувствует. Я верю, верю в это. Но он был холоден и безучастен, как всегда. И по его лицу можно было сказать лишь, что он задумчив.
Мы гуляли. Я думала про себя: знает ли он? Если знает, почему так себя ведет? Нет, он не может знать. Иначе бы не пел на траурной кухне такие вещи, иначе бы вел себя по-другому. Иначе не предлагал мне жить вместе… Хотя… может, он так пытается поддержать меня? Хочет жить вместе, чтобы поддерживать меня? Тогда бы он не пытался требовать от меня шага, когда я не могу даже вдохнуть. Но он же этого не знает.. Он не знает, как это. И все-таки эта его песня… Такие не поют девушкам. Он не знает. Если бы знал, заговорил бы, показал бы мне, согрел бы меня. Хотя… он не умеет читать мыслей, не знает, что мне нужно и что вообще нужно людям в такой…
У меня в голове вертелись все эти мысли, а Антон что-то мне рассказывал. Мы спустились в метро. Я не хотела, чтобы он меня провожал, а он всё же зашел в поезд. Я вышла. Я не хотела его обижать, я просто хотела побыть одна. Думаю, его это задело.Ничего очень личного, Антон. Мне плохо.
Антон написал мне письмо.
“Мне очень жаль, – и стыдно, – что я так поступил, я имею ввиду – вот так уехал на твоем поезде. Может, это не самый серьезный поступок (или проступок), но лучше мне всё-таки извиниться. Надеюсь, это всё не испортило наших отношений. Ну, я хочу сказать, э, отношений. В смысле, я бы и хотел любить тебя, но, думаю, нам обоим будет лучше, если я не буду этого делать. Например, хотеть от тебя чего-нибудь, хотеть быть любимым и бла-бла-бла-всё-прочее, сама знаешь. Я считаю, дружба – это когда люди ценят, уважают и принимают такими, как есть, своих друзей. Коряво звучит, но это не важно. Я ценю тебя какой ты есть (или неправильная фраза?), и я горжусь тем, что знаю тебя. И радуюсь, когда вижу, – в смысле, мы стали редко видеться, а с тобой действительно приятно. Причем, я бы этого не объяснил, меня тянет к тебе, даже когда ты бьешь меня по щекам.
Да, извини, пожалуйста, за “я, я, я…” Как умею и какой есть, так и пишу.
Это я ктому, что я хотел бы оставаться твоим другом. Хотел было призвать: “Обращайся, если что”, но подумал, что это глупо. Ты вот обратилась, попросила поговорить. А я-то плохой утешитель. Думал, приеду, обниму, тебе будет лучше. Веришь или нет – я ни на что не надеюсь, просто хочется помочь тебе хоть как-нибудь. Тебе всегда хочется помогать, я имел ввиду – я готов едва ли не всё ради тебя сделать, проси, если надо. В следующий раз, если захочешь говорить, звони – обещаю не навязываться.
Я вообще та еще паскуда, ты сейчас в этом убедишься. Я скучал по тебе, на самом деле – и ох! Как сильно. Я очень скучал. Прошло всего сколько? – недели две, не считая вторника. Но, только не смейся, я думал: “А, не буду доставать её, раздражать лишний раз своей самоуверенностью и разной глупостью”. И потом обещал засунуть свою любовь… ну, вот пусть там и сидит. Знаешь, я ведь вошёл за тобой в вагон – не верил, что могу так раздражать. Извини еще раз. Мне очень жаль, на самом деле, что пробесил тебя. Ладно, забыли.
Я гордый, ты тоже. Хорошо – внимание! – это моё мнение. Мнение. Не категоричность. Вообще, я начинаю немного злиться. Знаешь ли, я испытываю к тебе, – и с тобой, – такую палитру чувств, что не на каждой картине втретишь. И в одном письме может столько всего уместиться – чего говорить о встречах.
Не много? Тут у нас на Севере ночь, пишу, что думаю. Хотел извиниться, но раз выпал случай написать, что думаю – так и пишу. Не хотела бы – не читала.
Что сказать – сама ведь про себя всё знаешь. Остается только собирать свидетельства со стороны. Ты с моей стороны удивляешь. Откуда такие ответы: “Ты не знаешь”, “Я не буду отвечать”?
Не говори только: “На себя-то посмотри”. Я стал отвечать на вопросы, на любые. В принципе, я, конечно, понимаю, это письмо не изменит мир в твоем лице, то есть с твоей стороны. То ли потому, что я ни разу в жизни не писал писем (серьезно!), то ли потому, что ты не собираешься ко мне прислушиваться.
Ты изменилась, во всяком случае, меняешься.
Сама знаешь, почему.
Я знаю. И ты знаешь, что я знаю.
Я, – не скажу, что много, – но был в такой же ситуации – с Максом, с Ильей, еще с одним человеком, старым другом, с родственниками, с Денисом, которого ты едва ли знаешь. И вот совет, который я вынес из общения с ними. Дело не в том, послушаешься ты его или нет, окажется он для тебя новым или не окажется, главное, что он точно будет не лишним.
“Не останавливайся!”
Такой совет. Вот только прошу – не проходи мимо, не кривись в ухмылке и не откладывай сразу со словами “Я не понимаю”. Ты умеешь понимать – и ты не ленишься понимать. Это очень важно. И не так просто, как кажется. Вроде бы всего два слова, “не останавливайся”. Расслабься.
Если тебе интересно, я тут чуть не плачу. В смысле, честно, это хороший признак. Опять же, если тебе интересно, или просто список занимательных фактов – до сих пор ни одна девушка, простите, – не выжимала из меня ни капельки. И эта деталь говорит не обо мне, она говорит о тебе. Ты особенная, и я, и все остальные, кто тебя окружают, это чувствуют. Только прошу, в письменной форме, – не останавливайся.
“Разрисованная вуаль” скоро закончится в кинотеатрах. Ты лучше всех смотришь фильмы, так или иначе, я знаю всего двух девушек, которые плачут в кинотеатрах – одна из них ты, другая – моя мать. Так что – как насчёт этих выходных? Суббота? Вечер, разумеется, чур, плачу я!
Запомни – это не вселенская мудрость имени меня, но – это не лишнее, главное запомни: не останавливайся!
Без приложения никак.
Две вещи, которые следует проситать между строк. Во-первых, по-моему, почти нет исправлений. Ты, может, мне скажешь, что я неживой и строчу, как “Word” без исправлений. Я пишу как думаю. То есть, я прокручиваю в голове разные фразы, строю предложения – но всё равно долго не думаю. Во-вторых, готов умолять тебя поверить, – здесь между строк столько мата (мата!) и моих любимых ругательств, сколько я за неделю не произношу (я о любимых ругательствах, а не о мате, мат здесь). Может, от этого письмо получилось сухим. Не говори мне, что плохо себя сдерживать. Я не писал писем, но, сдаётся мне, лучше не отравлять текст. Знаешь, вообще это письмо – какой-то акт сентиментальности, много всяких неопределённых наречий и бла-бла-бла. Здесь не написано ничего, что я не смог бы повторить вслух, только говорю я, сама знаешь, еще хуже.