Общественное мнение

Текст
2
Отзывы
Читать фрагмент
Отметить прочитанной
Как читать книгу после покупки
Нет времени читать книгу?
Слушать фрагмент
Общественное мнение
Общественное мнение
− 20%
Купите электронную и аудиокнигу со скидкой 20%
Купить комплект за 478  382,40 
Общественное мнение
Общественное мнение
Аудиокнига
Читает Евгений Глебов
279 
Подробнее
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Часть 3
Стереотипы

6. Стереотипы

Каждый из нас живет и работает на маленьком участке земной поверхности, общается с ограниченным кругом лиц и из всех своих знакомых близко знает лишь немногих. Любое общественное событие с большими последствиями мы видим в лучшем случае только с одного ракурса. Это верно и для высокопоставленных лиц, которые готовят проекты договоров, пишут законы и дают распоряжения, и для тех, для кого предназначены эти договоры, опубликованы эти законы, отданы эти распоряжения. Наши мнения неизбежно охватывают большее пространство, больший промежуток времени, большее количество вещей, чем мы в состоянии наблюдать непосредственно. Следовательно, их нужно собирать по крупицам на основе чужих сообщений и возможностей своего воображения.

Однако даже очевидец не в силах воскресить в памяти исходную картину произошедшего[45]. Ведь, как следует из опыта, он сам что-то привносит в событие, а что-то позднее из него убирает, и чаще всего то, что он считает описанием события, на самом деле – его преобразование. Мало какие факты в сознании – реально исходные данные. Большинство из них являются выдумкой. Описание произошедшего – это совместный продукт субъекта познания и объекта, где роль наблюдателя всегда избирательна, и в ней обычно проявляется творческое начало. Факты, которые мы видим, зависят от того, где мы находимся и что привыкли видеть.

Незнакомое событие – как мир глазами ребенка: «что-то большое, цветастое и жужжит»[46]. Именно так, по словам Джона Дьюи, взрослый поражается чему-то новому, пока это новое для него действительно новое и незнакомое. «Непонятный нам иностранный язык всегда кажется тарабарщиной, невнятной болтовней, там невозможно четко и однозначно выделить конкретную группу звуков. Сельский житель на многолюдной улице, „сухопутная крыса“ в море, профан в спорте на соревновании профессионалов – это все примеры того же. Отправьте человека без опыта на завод, и сначала работа покажется ему лишенной всякого смысла. Для приезжего все люди незнакомой расы, как говорится, на одно лицо. Сторонний человек заметит у овец в стаде лишь явные различия – размер или цвет, тогда как для пастуха каждая из них имеет свои характерные особенности. Если мы что-то не понимаем, мы видим лишь расплывчатое пятно и какое-то хаотичное мельтешение. Поэтому проблема освоения заложенного в вещах смысла или (выражаясь иначе) формирования навыка простого понимания – вопрос привнесения (1) точности и отличительной характеристики и (2) постоянства или стабильности значения в то, что в противном случае было бы смутным и неустойчивым»[47].

Но степень точности и постоянства зависит от того, кто их привносит. В отрывке ниже Дьюи приводит пример того, сколь разное определение опытный любитель и химик-профессионал могли бы дать слову «металл». Такие характеристики, как «гладкость, прочность, глянец и блеск, большой вес для своего размера… возможность ковки, способность вытягиваться и не ломаться, размягчаться от тепла и затвердевать от холода, сохранять заданные объем и форму, сопротивление к сжатию и неподверженность разложению», вероятно, были бы включены в определение неспециалиста. Химик, скорее всего, проигнорировал бы эстетические и полезные качества, определив металл как «любой химический элемент, который вступает в соединение с кислородом, образуя оксид»[48].

В большинстве случаев мы сначала что-то характеризуем и лишь потом наблюдаем, а не наоборот. В объемной жужжащей суматохе внешнего мира мы различаем то, что наша культура уже за нас охарактеризовала, более того, мы склонны это воспринимать в стереотипной форме, которую она для нас создала. Из всех великих людей, собравшихся в Париже, чтобы уладить проблемы человечества[49], сколько были в состоянии увидеть настоящую Европу, а не свои о ней представления? Если можно было бы проникнуть в голову Ж. Клемансо, что бы мы там нашли? Образы Европы времен 1919 года или плотный осадок из стереотипных представлений, скопившихся и отвердевших за долгую боевую жизнь? Видел он в мыслях немцев 1919 года или типичного немца, как его воспринимали с 1871 года? Он явно видел второе. А среди донесений, полученных из Германии, он, видимо, прислушивался только к тем, что подходили к сформированному в его голове типажу. Если в них говорилось, что буянил юнкер, то это был настоящий немец, а если речь шла о профсоюзном лидере, который признавал вину империи, он был немцем ненастоящим.

На конгрессе психологов в Геттингене с толпой (видимо, подготовленных) наблюдателей провели один интересный эксперимент[50].

Недалеко от места, где проводили конгресс, шло народное гуляние с балом-маскарадом. Внезапно дверь зала, в котором заседали участники конгресса, распахнулась, и в зал ворвался клоун, за которым гнался разъяренный негр с револьвером в руке. Завязалась драка. Клоун упал, негр на него набросился, выстрелил, после чего оба выбежали из зала. Все происходящее заняло не более двадцати секунд.

Президент попросил присутствующих немедленно все записать, поскольку было ясно, что грядет судебное расследование. Из 40 присланных отчетов только в одном оказалось менее 20 % ошибок при описании основных фактов, в четырнадцати содержалось от 20 % до 40 % ошибок, в двенадцати от 40 % до 50 %, а в тринадцати ошибок было более 50 %. Причем в двадцати четырех отчетах 10 % деталей были чистой воды выдумкой, и эта пропорция увеличивалась в десяти отчетах и уменьшалась в шести. Если вкратце, четверть отчетов оказались ложными.

Само собой разумеется, что все было заранее спланировано и предварительно даже сфотографировано. В результате: десять ложных отчетов следует отнести к разряду сказок и легенд, двадцать четыре отчета являются полуправдой, и лишь шесть могут считаться более-менее точным свидетельством.

Выходит, что из сорока опытных наблюдателей, ответственно зафиксировавших событие, которое только что развернулось у них на глазах, подавляющее большинство увидело то, чего не было. Тогда что же эти люди увидели? Казалось бы, легче рассказать, что произошло, чем выдумать то, чего не было. На самом деле каждый увидел свой стереотип такой потасовки. За жизнь у человека складывается ряд образов, как именно люди скандалят и дерутся; эти образы и мелькали перед глазами. У одного эти образы заместили менее 20 % реально происходящего события, у тринадцати – более половины. У тридцати четырех из сорока присутствующих стереотипы вытеснили из памяти по крайней мере одну десятую часть развернувшейся сцены.

 

Один выдающийся искусствовед как-то сказал, что «поскольку объект может принимать разнообразную форму, и это разнообразие практически не поддается исчислению… поскольку мы не обладаем достаточной чуткостью и вниманием, сложно ожидать, что характеристики и очертания объектов будут для нас столь ясными и точными, чтобы мы могли вспомнить их, когда заблагорассудится. За исключением тех стереотипных форм, что одолжило нам искусство»[51]. Однако истина даже шире. Ведь одолженные этому миру стереотипные формы проистекают не только от искусства – то есть живописи, скульптуры и литературы, но и от наших нравственных норм, общественной философии и политических дискуссий. Замените в следующем отрывке Бернарда Бернсона слово «искусство» словами «политика», «бизнес» и «общество», и они останутся столь же правдивы: «…если годы, что мы посвятили изучению различных школ искусства, не научили нас видеть своими глазами, мы приобретем привычку придавать всему, на что смотрим, формы, заимствованные из того вида искусства, с которым знакомы. Таков наш эталон художественной реальности. И если кто-то нам покажет формы и цвета, которые не получится вмиг сопоставить с нашим жалким запасом банальных форм и оттенков, мы неодобрительно покачаем головами в знак того, что он не смог воспроизвести вещи в таком виде, в каком они (мы точно знаем) существуют на самом деле».

Бернсон говорит, что мы испытываем неудовольствие, когда художник «отображает предметы не так, как видим их мы», и рассказывает о трудности восприятия искусства Средневековья, поскольку с тех пор «наше видение формы изменилось тысячу раз»[52]. Далее он на примере человеческой фигуры демонстрирует, как нас научили видеть то, что мы видим. «Созданный Донателло и Мазаччо и санкционированный гуманистами новый канон человеческой фигуры и черт лица… представил правящим классам того времени тип человека, который мог одержать победу в сражении человеческих сил… Разве был кто-то в силах пробиться сквозь это новое стандартное представление и из окружающего художника хаоса выбрать формы, отражающие реальность убедительнее, чем то, что уже было начертано гениями? Нет. Люди волей-неволей вынуждены были смотреть на вещи именно так, а не иначе, видеть только запечатленные формы, любить только данные им идеалы…»[53].

Если нельзя полностью понять поступки людей, пока не узнаешь, что, по их мнению, знают они, то справедливости ради нужно оценить не только информацию, которой они располагали, но и умы, через которые они эту информацию фильтровали. Ведь все эти общепринятые образцы, сложившиеся модели, стандартные варианты просто-напросто перехватывают информацию на пути к сознанию. Например, американизация, по крайней мере внешне, – это замена европейских стереотипов американскими. Поэтому крестьянин, который мог бы видеть в своем хозяине – господина, а в работодателе – феодала, вследствие американизации начинает воспринимать и хозяина, и работодателя согласно американским стандартам. Это изменяет мышление, а впоследствии, если семена дают всходы, изменяет и общее восприятие. Теперь глаза видят иначе. Одна почтенная дама как-то призналась: стереотипы столь значимы, что когда ее собственные стереотипы не срабатывают, она не может принять, что человек человеку – брат, а над всеми царство божие: «Удивительно, как на нас влияет одежда. Она создает атмосферу и психологическую, и социальную. Разве можно ожидать американизма от человека, который настаивает, что одеваться нужно у лондонского портного? Даже пища влияет на формирование духа. Какое американское сознание может вырасти в атмосфере квашеной капусты и лимбургского сыра? А какого американизма стоит ожидать от человека, от которого разит чесноком?»[54]

Эта дама вполне могла оказаться завсегдатаем таких театрализованных представлений, как, например, «Плавильный котел». На одном из них – он состоялся в День независимости в городке, где жили и работали иностранцы, – как-то раз побывал мой друг. В центре бейсбольного поля на второй базе водрузили гигантский котел из дерева и ткани; с двух сторон к краям котла вели ступеньки. Публика расселась, заиграл оркестр, и на поле вышла процессия, которая состояла из людей разных национальностей, работающих на фабриках города. Люди были одеты в национальные костюмы, они пели народные песни, танцевали народные танцы и несли флаги стран со всей Европы. Церемониймейстером был директор начальной школы в костюме дяди Сэма. Он и провел всю процессию к котлу. Люди поднялись по ступенькам, потом спустились внутрь котла, а он ждал их с другой стороны. Рабочие показались уже в котелках, в пальто, брюках и жилетах, с накрахмаленными воротничками и галстуками в горошек, и все распевали «Знамя, усыпанное звездами», гимн США.

Организаторам этого театрализованного представления и, вероятно, большинству участников казалось, что им удалось выразить, сколь трудно устанавливать дружеское общение между народами, которые до этого жили в Америке, и новыми ее жителями. Но их человечности помешала противоречивость стереотипов. Такой эффект прекрасно известен людям, которые меняют имя. Они хотят изменить самих себя, а вместе с тем и отношение к себе других.

Некоторая связь между происходящим снаружи и сознанием, посредством которого мы все наблюдаем, конечно, есть. Так, например, на какой-нибудь оригинальной вечеринке могут присутствовать длинноволосые мужчины и женщины с короткими стрижками. Но для наблюдателя, который спешит, достаточно и поверхностной связи. Если среди присутствующих людей окажутся две женщины с короткими стрижками и четверо бородатых мужчин, для журналиста, который заранее знает, что на эти встречи ходят люди с такими вкусовыми пристрастиями, вся аудитория будет состоять из коротко стриженых женщин и мужчин с бородами. Между фактами и тем, как мы их себе представляем, связь часто странная. Человек редко обращает внимание на пейзаж, – разве что он хочет понять, можно ли землю поделить на строительные участки. При этом он видел множество пейзажей, украшающих стены в гостиных. Именно они научили его представлять пейзаж, как розовый закат или проселочную дорогу с церковным шпилем вдалеке под серебряной луной. И вот этот человек уезжает за город и часами не видит вокруг ни одного пейзажа. Но потом садится солнце, окрашивая все вокруг в розовый, и он сразу понимает: да, это точно пейзаж. Даже восклицает: «Как прекрасно!» А спустя пару дней, если он попытается вспомнить увиденное, ему на ум, скорее всего, вновь придет какой-нибудь пейзаж из гостиной.

Если он не был пьян, не спал и с головой у него все в порядке, то он действительно лицезрел закат, просто увидел и, главное, запомнил из увиденного больше то, что научили его замечать образцы масляной живописи, а не то, что увидел бы и унес бы с собой, например, художник-импрессионист или культурно развитый японец. И японец, и художник, в свою очередь, тоже увидят и запомнят больше ту форму, с которой прекрасно знакомы. Хотя может оказаться, что они попадают в ту редкую категорию людей, которые помогают человечеству обрести свежий взгляд. Когда мы не обучены наблюдать, мы ищем в окружающей среде легко узнаваемые знаки. Эти знаки обозначают идеи, а идеями мы пополняем наш запас образов. Мы не столько видим конкретного человека и конкретный закат, сколько отмечаем, что речь в целом идет о человеке или закате, а затем подставляем картинки, которые уже есть в нашей голове.

Здесь налицо элемент экономии. Ведь попытка смотреть на вещи, как в первый раз, разглядывая все детали, не видя в них нечто типичное и универсальное, утомительна и в нашей суетной жизни практически не осуществима. В кругу друзей, в отношениях с коллегами или конкурентами нет ни легкого пути в процессе адресного понимания, ни замены ему. Те, кого мы больше всего любим и кем восхищаемся, – это мужчины и женщины, чье сознание густо населено индивидуальностями, а не типами. Эти люди знают лично нас, а не классификацию, которой мы соответствуем. И даже если мы это себе не формулируем, мы интуитивно чувствуем, что у всякой классификации есть цель, причем не обязательно наша собственная. Мы понимаем, что между двумя людьми никакая связь не может считаться достойной, если каждый воспринимает другого как самоцель. Любое общение между двумя людьми, при котором не постулируется как аксиома личная неприкосновенность обоих, запятнано.

В современной и чрезвычайно разнообразной жизни мы все куда-то спешим, к тому же людей, которым часто жизненно необходимо друг с другом общаться, – работодателя и работника, чиновника и избирателя – физически разделяет дистанция. Для личного знакомства нет ни времени, ни возможности. Вместо этого мы подмечаем какую-то черту, характерную для известного типажа, и дорисовываем картинку стереотипами из головы. Например, вот этот субъект – пропагандист. Мы это подмечаем сами или нам об этом рассказывают. Итак, пропагандист – человек с определенными качествами, значит, конкретно у этого они тоже есть. Он интеллектуал. Он финансовый воротила. Он иностранец. Он из «Южной Европы». Он из престижного района Бэк-Бэй. Он выпускник Гарварда. Сравните, насколько это отличается от заявления: «Он выпускник Йеля». Он обычный парень. Он закончил военную академию. Он армейский сержант в отставке. Он живет в районе Гринвич-Виллидж: с ним все ясно. Он работает в международном банке. Он с Главной улицы.

Самые неуловимые и самые масштабные по значимости способы влияния – те, что создают и поддерживают полноценный набор стереотипов. Нам рассказывают о мире еще до того, как мы его увидели, и мы часто рисуем в голове картинку того, с чем еще не столкнулись. Заранее выработанные мнения, если только образование не подарило нам возможность четко понимать происходящее, серьезно регулируют весь процесс восприятия. Из-за них определенные предметы отмечаются как знакомые или неизвестные, причем различия подчеркиваются так, что едва знакомое воспринимается как очень знакомое, а чуть непривычное – как абсолютно чуждое. Различия подтверждаются мелкими признаками, самыми разными, от истинного критерия до смутной аналогии. Раз появившись, они затмевают свежий взгляд старыми образами, проецируя в мир то, что воскресло из памяти. Если бы в окружающей среде не было полезного с практической точки зрения единообразия, то человеческая привычка принимать ожидание за обозримую реальность вела бы не к экономии, а к ошибкам. Однако единообразие может быть довольно точным, а потребность экономить внимание – неизбежна, так что отказ от всех стереотипов ради свежего подхода к опыту обеднил бы человеческую жизнь.

На самом деле значение имеет характер стереотипов и та доверчивость, с какой мы их используем. А это, в конце концов, зависит от тех комплексных моделей, что составляют жизненную философию. Если в рамках этой философии мы исходим из предположения, что наш мир организован согласно принципам, которыми мы обладаем, то, весьма вероятно, при описании происходящего мы будем описывать мир, управляемый нашими принципами. Но если, согласно нашей философии, каждый человек – лишь малая часть этого мира, а его разум улавливает идеи в лучшем случае лишь с одного ракурса, то, встречаясь со стереотипами, мы, как правило, это сознаем и охотно их изменяем. А еще мы чаще с большей ясностью понимаем, когда зародились наши идеи, откуда они взялись, как они к нам попали, почему мы их приняли. В этом смысле может оказаться полезной наша скучная история: она позволяет понять, какая сказка, какой школьный учебник, какая традиция, какой роман, пьеса, картина или фраза заронили то или иное предубеждение в умы людей.

 

Те, кто жаждет цензурировать искусство, как минимум, понимают важность его влияния. Но они недопонимают искусство в целом и почти всегда стараются помешать людям обнаружить что-либо ими не санкционированное. Как и Платон в своих рассуждениях о поэтах, они так или иначе смутно чувствуют, что усвоенные посредством вымысла типажи обычно навязываются и в реальности. Не может быть сомнений, что кино выстраивает систему образов, которые затем всплывают при прочтении газет, когда люди видят те или иные слова. За всю историю ничто не сравнится в визуализации с кинематографом. Если флорентиец хотел отчетливо представить себе святых, он мог пойти в церковь и полюбоваться на фрески, со стандартными для того времени изображениями кисти Джотто. Если афинянин хотел мысленно представить богов, он отправлялся в храмы. Но количество изображаемых объектов было невелико. На Востоке, из-за широкого распространения второй заповеди, портретная живопись встречалась еще реже, и, может быть, поэтому способность находить рациональные решения была столь слаба. Однако в западном мире за последние несколько столетий резко увеличилось количество и разнообразие описаний светского характера, образного описания, повествования, иллюстрированного повествования и, наконец, немого и звукового кино.

Сегодня фотографии обладают такой же властью над воображением, какой вчера обладало печатное слово, а еще раньше – слово произнесенное. Фотографии кажутся абсолютно реальными. Они приходят к нам словно напрямую, без вмешательства человека, и являются самой легкой пищей для ума, какую только можно вообразить. Чтобы словесное описание, пусть даже нейтральное, запечатлелось в сознании, нужно очень постараться его запомнить. Зато на фото весь процесс наблюдения, описания, сообщения, а затем и формирования образа за вас доведен до конца. Без лишних хлопот, требуется лишь не заснуть, вы видите уже готовый результат. Туманная идея приобретает рельеф: и ваше смутное представление, скажем, о ку-клукс-клане благодаря Дэвиду Гриффиту и его фильму «Рождение нации» становится ярким и образным. С исторической точки зрения этот образ может быть неверным, с моральной – пагубным, но это уже представление, образ, и сомневаюсь, что зритель фильма, знакомый с ку-клукс-кланом не больше Гриффита, услышав снова название этой организации, не нарисует в голове белых всадников. Поэтому, когда мы говорим о сознании группы людей, о французском сознании, милитаристском сознании, большевистском сознании, может возникнуть серьезная путаница, если только мы не согласимся отделить багаж наших инстинктов от стереотипов, шаблонов и догм, играющих столь значимую роль в построении ментального мира, к которому приспосабливается, на который реагирует натура местного жителя. Неспособность провести подобное различие объясняет море пустых разговоров о коллективном сознании, национальной душе и расовой психологии. Безусловно, стереотип порой столь последовательно и авторитетно передается в каждом поколении от родителя к ребенку, что представляется почти биологическим фактом. В некотором отношении мы, возможно, действительно стали, как говорит Грэм Уоллес[55], биологически паразитировать на нашем социальном наследии. Но, естественно, нет ни малейшего научного доказательства, которое позволило бы утверждать, что люди рождаются с политическими привычками той страны, в которой родились. И поскольку политические обычаи в одной взятой нации идентичны, объяснение следует искать в первую очередь в детском саду, школе и церкви, а не в каком-то непонятном месте, населенном групповыми сознаниями и национальными душами. И пока вы совершенно точно не поймете, как традиции передаются от родителей, учителей, священников и дядюшек, самое худшее проявление солецизма – приписывать политические различия зародышевой плазме.

Можно сделать некоторые обобщения (только осторожно и деликатно) относительно сравнительных различий в рамках одной и той же категории, например, образования и опыта. Но даже здесь может быть подвох. Не бывает двух одинаковых переживаний, даже у двух детей, живущих в одном доме. Старший сын никогда не узнает, что значит быть младшим. И поэтому, покуда мы не можем сбрасывать со счетов различие в воспитании, следует воздерживаться от суждений о различиях в природе. Как нельзя судить о плодородности двух почв, сравнивая их урожайность, не узнав, какая из них находится в Лабрадоре, а какая в Айове.

45Напр. ср.: Locard, E. L’Enquête Criminelle et les Méthodes Scientifiques. // Об объективности свидетеля в последние годы собрали много интересного материала, из которого следует, судя по неплохой рецензии на книгу д-ра Э. Локара (в литературном приложении к лондонской «The Times» от 18 августа 1921 г.), что объективность зависит как от категории, к которой можно отнести свидетеля или событие, так и от типа восприятия. Например, свидетельство, полученное через осязание, запах и вкус имеет низкую доказательную ценность. Наше ухо необъективно, когда мы пытаемся установить источник и направление звука, оно нас подводит. Что же касается чужих разговоров, то «из лучших побуждений свидетель передаст даже те слова, которые не были произнесены. Он самостоятельно выстроит целую теорию насчет сути разговора и подгонит к этому то, что услышал». Даже визуальное восприятие может провоцировать ошибки, например, при установлении личности, распознавании, когда оценивают расстояние или количество, например людей в толпе. У неподготовленного наблюдателя весьма изменчиво и чувство времени. Все эти заложенные недостатки восприятия усугубляются фокусами, что выкидывает память, и вечным творческим началом человеческого воображения. (См. также: Sherrington, Ch. S. The Integrative Action of the Nervous System. P. 318–327) // Покойный профессор Гуго Мюнстерберг написал на эту тему популярную книгу под названием «On the Witness Stand» («На позиции свидетеля»).
46James, W. Principles of Psychology. V.1. P. 488.
47Dewey, J. How We Think. P. 121.
48Указ. соч. p. 133.
49В Париже проходила международная конференция (Парижская мирная конференция, 1919–1920 гг.), созванная державами-победительницами в Первой мировой войне для выработки и подписания мирных договоров с побежденными государствами.
50Gennep, A. La formation des légendes, pp. 158–159. Цит. по: Langenhove, F. The Growth of a Legend, pp. 120–122.
51Berenson, В. The Central Italian Painters of the Renaissance. P. 60 et al.
52См. также комментарии автора к «Dante's Visual Images, and His Early Illustrators» в его работе «The Study and Criticism of Italian Art» (p. 13): «Мы не можем не одеть Вергилия как римлянина, не придать ему „классический профиль“ и „статную осанку“. Но дантовский образ Вергилия был, скорее всего, не менее средневековым, и основанным на ответственной реконструкции античности не более, чем все представление Данте о римском поэте. Иллюстраторы 14 века изображали Вергилия в образе средневекового ученого, в мантии и шапочке, и нет причины, по которой образ Вергилия в глазах Данте должен был быть каким-то иным».
53Berenson, В. The Central Italian Painters of the Renaissance, pp. 66–67.
54Цит. по: Bierstadt, E.H. // New Republic, June 1, 1921. P. 21.
55Wallas, G. Our Social Heritage. p. 17.
Бесплатный фрагмент закончился. Хотите читать дальше?
Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»