Бесплатно

Избяной

Текст
1
Отзывы
iOSAndroidWindows Phone
Куда отправить ссылку на приложение?
Не закрывайте это окно, пока не введёте код в мобильном устройстве
ПовторитьСсылка отправлена
Отметить прочитанной
Шрифт:Меньше АаБольше Аа

Вырастет, в город уедет, там своё счастье встретит, думала Даша. Ещё она думала, что отец её простит. Что Линора найдёт себе мужа, и у них с Фёдором будут внуки. Они будут жить дружной большой семьёй в избе из сибирской лиственницы, подаренной дедом Стефана Колятовского Дашиному прадеду, служившему у графа лесничим.

* * *

Григория Негубина клятовские прозвали бирюком. Живёт один в просторной избе с прирубом, а дочка ютится в халупе, от угла до угла четыре шага, не повернуться.

Негубин молчал, терпел, кряхтел. И наконец сдался. К Офицеровым пришёл сам, тяжело опираясь на палку. Не дождавшись приглашения, сел на табурет и объявил:

– Плохо мне одному. Изба пустая, тихо в ней, как в могиле. Ночью проснусь и не пойму, жив я ещё али уж помер. За тобой я пришёл, дочь. Перебирайся жить в свою избу. – Григорий перевёл угрюмый взгляд на зятя и продолжил, через силу выдавливая слова. – И вы перебирайтесь. А избёнку – на дрова. У ей венцы подгнили, рухнет скоро. Али сами не видите?

В избе воцарилось молчание. Даша пыталась улыбнуться, но у неё не получалось: отец совсем плох, еле на ногах держится. Фёдор смотрел на тестя с вызовом. Анна Егоровна недовольно поджимала губы. Из-за её спины робко выглядывала девчушка лет пяти – словно понимала, что пришли не к ней и в дом зовут не её.

Федька Офицеров с согласия матери продал избу на дрова и перебрался с семьёй в негубинский дом.

Григорий своих домочадцев не сказать чтобы любил, но терпел. С Анной Егоровной разговаривал уважительно, с Фёдором покровительственно, на Дарью покрикивал да порыкивал. А Линору и вовсе не замечал, словно её не было. И изо всех старался не показать, как ему плохо. Грудь резало болью, рвало кашлем, а силы ушли, словно ему не пятьдесят два года, а все девяносто. Даша терпеливо ухаживала за отцом, не замечая его холодных глаз и не слушая злых слов. Григорий крепился-крепился и запил.

Напивался до зелёных чертей, обзывал грязными словами дочь, Линоре пообещал, что отвезёт её в детский дом, а Фёдору с Анной Егоровной велел убираться вон из его избы.

– Куда ж нам убираться? Ты избу нашу на дрова продал, в чужих печах сгорела изба-та, – бесстрашно наступала на него Егоровна. – Продал, а денежки прикарманил. Возвертай назад, тады уйду. И невестку с сыном заберу, а ты подыхай тут один, пень трухлявый.

В такие дни Линора жила у соседки Настасьи, Дашиной школьной подруги. И однажды убежала домой, улучив момент, когда Настасья ушла на огород.

Дома, как нарочно, был один Григорий. Смотрел на девочку белыми от гнева глазами, тужился встать, но встать не получалось. Соображал, что с ней надо сделать, чтобы она ушла и больше не приходила. Соображать у него тоже не получалось. Да что ж такое? Махнул рукой, прогоняя девчонку, но она не ушла.

– Дедушка, родненький, тебе страшно, да? Ты соседушку-домового боишься?

Григорий узнал наконец приёмную внучку. О ком это она? Он же всех из избы вытурил, на глаза являться не велел, а выходит, что не всех. Сосед в избе остался. Что он тут забыл? Сотворит чего с девчонкой… Спрятался, шельмец, надо бы его найти да кренделей навешать.

– Ой, как испугался, у тебя даже глаза белые. Ты его не бойся, деда. Мама говорила, он хороший, соседушко-домовик. – Линора гладила руками его щёки, и у Григория сладко таяло внутри от детской забытой ласки. Вот так же гладила его по щекам Даша, когда он подхватывал её, маленькую, на руки.

– У тебя лицо горячее. Я тебе водички дам попить, хочешь? – журчал прохладным ручейком детский голосок.

Вода ему как мёртвому припарки, ему бы рассолу огуречного хлебнуть. Григорий хотел сказать про рассол, но к его губам уже подносили кружку. Вода была приятно холодной, а голову заботливо поддерживала детская рука, тоже прохладная, пахнущая земляничным мылом.

Глотнул из кружки, остальное вылил себе на голову, а руку поймал, поцеловал в прохладную ладошку. И ощутил неизбывную вину перед этой девочкой, у которой нет родных, одна как перст. Григорий ей слова доброго не сказал, ворчал да шпынял, а она его пожалела, попить принесла. Перед дочерью, чьей судьбой распорядился не спросив, а вон оно как вышло… Он её хулит-костерит на всю избу, а она его лечит, бельё ему стирает, постель под ним меняет. И терпит его злобу.

Григорий погладил девочку по плечам, тоже холодным. Или у него и вправду жар?

– Не холодно тебе? Замёрзла, чай, в сарафанчике, руки-то ледяные. Ты кофту тёплую надень. Мать попроси, она из сундука достанет. – Негубин запнулся на слове «мать» и замолчал.

Линора присела на краешек кровати, вертела в руках пустую кружку.

– Принеси-ка мне, внучка, ещё водицы. Сладкая она из твоих рук, ягодами пахнет.

– Я клубнику ела, тётя Настя дала.

– Настя дала. Нешто у нас своей нет? Ты вот что, внучка… К Настасье больше не ходи, у тебя свой дом есть. Да мамку покличь, скажи, дедушка зовёт, прощенья просит. Да быстрей беги!

…Умирал он легко, боли никакой не чувствовал, только свет в глазах стал меркнуть. Григорий удивился: до ночи далеко, а солнце уже заходит. Вдохнул в последний раз сладко пахнущий деревом воздух и умер.

Позвала жена к себе, шептались деревенские.

А Дарья вспоминала недавний сон. Снился ей мужик в отцовой шапке. Мужик-то чужой, а шапка на нём батина, удивилась Дарья. Протянула руку, чтобы шапку с него снять, а мужик вдруг маленьким сделался, ростом с топорище. Рассмеялся скрипучим смехом и пропал как не был.

5. Линора

Линоре нравился её новый дом, который она обследовала, заглядывая во все уголки. Анна Егоровна пробовала было её окорачивать, чтобы знала своё место, но Фёдор запретил. Девочка беспрепятственно ходила по комнатам, рвала в огороде сладкие стручки гороха, объедала с кустов первую смородину. Анна Егоровна молчала. А так хотелось надавать девчонке по рукам, чтоб позволения спрашивала, прежде чем рвать. Но Линора не спрашивала, а Фёдор с Дарьей только радовались, глядя как она облизывает чёрные от ягод пальцы. Зато хоть плакать перестала.

К новым родителям девочка привыкла, Дарью звала мамой Дашей, а Фёдора дядей Федей, на что он не обижался, а Дарья шептала в Линорино ухо: «Какой он тебе дядя? Он теперь твой папа, а ты его дочка, так и в метрике твоей прописано: Офицерова Элеонора Фёдоровна».

– Мама Даша, я на чердаке домик малюсенький видела. Кто в нём живёт? А почему дверка такая маленькая, для кукол, что ли?

– Это чтобы Избяному кланяться не забывали, – говорила Дарья дочери. И рассказывала сказки про домового. Линора сказкам верила, относила домовому на чердак еду и питьё и удивлялась, почему он ничего не ест и не пьёт.

– А он вприглядку ест. Уж так у них, домовых, водится: на медок поглядит-полюбуется и вроде как сыт.

У матери не поймёшь – то ли смеётся, то ли всерьёз говорит. За трубой скрежетало, шебуршило. А заглянешь – нет никого. Даже мышей нет, кошка Марфа всех повыловила. А только – не нальёшь в блюдечко молока да не насыплешь горстку зерен, останется Избяной голодным, будет стонать всю ночь.

– Да это ветер в трубе гудит.

– Тихо днём-то было. Откуль ветру взяться?

От Дарьи девочка знала, что у Избяного много работы: отводить от дома беду, сторожить хозяйство, беречь скотину от сглаза и от хворей. Ещё она помнила, что своим внезапным появлением домовой предостерегает об опасностях, а если покажется в чёрном или заплачет-запричитает – быть беде.

Линора угощала его леденцами. Ещё она связала из остатков шерсти крошечный коврик и постелила перед дверкой его домика. Коврик получился красивый. А Избяной по-прежнему платил за добро злом. Девочка защемляла пальцы дверью, простужалась от малейшего сквозняка, падала ночью с кровати и прикусывала до крови язык. А однажды упала на кирпичи, которые Фёдор вечером сложил в аккуратный штабель. Утром несколько кирпичей, с самого верха, неведомо как оказались на земле, и Линора заходилась криком от боли в разбитых коленках.

– Бог наказал, – сказала Анна Егоровна.

Дарья не сдержалась, ответила зло:

– И вас, мама, накажет за эти слова. И вам будет больнее, чем Линоре.

А Фёдор думал о том, что Бог наказывал девочку слишком часто и слишком жестоко. А может, не Бог это вовсе.

* * *

До сентября оставалось три недели. Десятилетняя Линора сильно вытянулась за лето, школьная форма стала мала, и Фёдор привёз из города новую. Линора запрыгала от радости, напялила на себя платье, измятое, словно его жевала корова. Анна Егоровна так и сказала, а платье велела снять: «Поглажу, потом красоваться будешь».

Линора ждала, пока накалится на печной конфорке чугунный литой утюг, и любовалась новым платьем. Гладила руками манжеты, расправляла воротничок, трогала блестящие коричневые пуговки и вздыхала. Анну Егоровну забавляло нетерпеливое ожидание, написанное на девчонкином лице, и смешили по-взрослому длинные вздохи. Она сбрызгивала материю, веером выпуская изо рта воду, любовно смотрела на идеально выглаженную складку и переходила к следующей, краем глаза наблюдая, как Линора крутит пуговицу на школьном фартуке. Открутит ведь. Анна Егоровна вознамерилась отобрать у неё фартук, отставила утюг на край стола. Ставила-то вроде на подставку, а оказалось – мимо. Утюг свалился ей на ногу и прожёг ступню до кости. Егоровна испустила хриплый крик и потеряла сознание. От сладковатого запаха горелого человеческого мяса Линору замутило, она выбежала из избы с криком: «Папочка Федя! Скорее! Там бабушка!»

Впервые за десятилетнюю жизнь она ощутила чужую боль как свою, впервые назвала Анну Егоровну бабушкой. И пока Фёдор бегал в медпункт за фельдшерицей, а Дарья смачивала нашатырём чистую тряпицу и приводила свекровь в чувство, – Линора сидела во дворе на брёвнах и плакала от страха.

Невесткиных слов о том, что ей будет больнее, чем Линоре, Егоровна не вспомнила, не до того ей было. Зато вспомнил Фёдор. Даша в негубинской избе своя, а Фёдор с матерью чужие, и Линора чужая. Вот и пакостит им Избяной. Девчонку не щадит, теперь вот мать изувечил… Надо бы избу освятить.

 

Фёдор не знал одного: становясь из доброго злым, домовой не может вернуться в прежнее состояние. А молитвы против него бессильны.

* * *

Молодой священник, которого пригласили освятить избу, окурил ладаном комнаты, обходя по кругу слева направо и читая «50-й псалом» и «Символ веры». Осенил крестным знамением все углы, дверные проемы и окна. Хотел было подняться на чердак, но Дарья сказала, что не нужно. Дом строил её дед, никогда в нём бесовской силы не водилось, да и откуда взяться? Живём по-христиански, посты соблюдаем, бога не гневим.

Священник покивал, соглашаясь, но лестницу всё же окропил, прочитав «Отче наш». Затем обрызгал святой водой хлев и сарай и откланялся, отказавшись от вознаграждения: благие дела награды не требуют. Деньги Фёдор незаметно сунул ему в карман, проводил гостя до калитки и долго благодарил.

Свекровь с того дня не могла ступить на больную ногу. Ожог получился глубокий, рана мокла, не заживала. Анна Егоровна присыпала её порошком стрептоцида и выходить могла только на крыльцо. А Линора ушибалась обо все углы, резала пальцы травой и загоняла в босые пятки занозы.

– Мама Даша, почему домовой меня не бережёт? Потому что я чужая?

– Да какая ж ты чужая, как у тебя язык повернулся такое говорить?

– Это не я, это бабушка Аня сказала. Что я тебе никто, и папе тоже никто. Мама, а никто – это как?

– Ты её не слушай. Осерчала на тебя за что-то, вот и сказала со зла.

– Она не про меня, она про всех говорила, и про папу Федю, и про себя. Что мы здесь чужие, домовик за тобой приглядывает, а за нами не хочет, вредит.

– Приглядывать, говоришь, не хочет? Да рази за тобой уследишь? Он старый уже, домовик, дом ещё прадед мой строил… дедушки Гришин дед. А ты бегом-кувырком носишься и под ноги не смотришь.

Линора обещала смотреть под ноги и по-прежнему ходила в синяках.

– За что тебя мать-то побила? – выспрашивали деревенские. Да только из Линоры слова клещами не вытащишь: сама, мол, упала, никто меня не бил.

Линора говорила правду: Дарья никогда не поднимала на неё руку. А ушибалась девочка постоянно. Ночью по нужде встанет – в сенях об ларь ударится. Ларь тот у стены стоял, а словно бы сам подвинулся да на дороге встал. Углы железом обитые, от них синячище на весь живот. На пруды с ребятами купаться пойдёт, все на неё смотрят сочувственно и никто не верит, что – об ларь сама ударилась.

То в избе на ровном месте упадёт, да об пол лицом приложится. Григорьевна отвела девочку к дождевой бочке и велела кланяться. Линора от удивления перестала плакать:

– Это как? Зачем бочке кланяться?

– Это говорят так, – улыбнулась Дарья. – Ты лицо-то в бочку окуни да подержи сколько сможешь. Дождевая вода боль снимает.

Линора «кланялась» бочке до вечера, время от времени подбегая и опуская лицо в прохладную воду. На ночь Дарья поставила ей компресс из капустного листа. Да не помог компресс тот. Утром Линора в зеркало глянула – щека синяя, губа разбита и нос распух. Как с таким лицом на люди показаться?

Она и не показывалась, в избе сидела как пришитая. Да на беду соседка к Григорьевне зашла за какой-то надобностью. Увидела девчонку и забыла зачем пришла, из избы выметнулась, по дворам побежала рассказывать – Григориха-то дочке неродной всё лицо разбила, не пожалела. Хуже мачехи!

Никто не узнал, что «мачеха» просидела всю ночь у дочкиной постели, сменяя компрессы на горящем лице и осторожно промакивая слёзы, бегущие ручейками из Линориных глаз.

– Доча ты моя несчастная, как же тебя угораздило? Вчера с крыльца упала, спину об ступеньки ссадила, теперь вот – лицом в пол… Ты бы хоть руками упёрлась, когда падала.

– Я стакан в руках держала. Ты же сама меня позвала, сказала, беги, воды принеси, плохо мне. Я и побежала. А половица сама поднялась, а после обратно легла.

– Не звала я тебя. И воды не просила, помстилось тебе. А половица гвоздями прибитая, она подняться никак не могла.

– Я сама видела. Ты мне не веришь?

Григорьевна верила. Избяной выживал девочку из дома: не признавал чужих, а Линора ей по крови чужая. Дарья потрогала злополучную половицу. Та не шелохнулась, лежала крепко. Да и как ей шелохнуться, коли она гвоздём аршинным к полу прибитая?

С Фёдором они проговорили полночи. А утром объявили Линоре, что учиться она теперь будет в городе, в школе-интернате. Линора плакала и умоляла её оставить (в деревне была школа-восьмилетка). Но приёмные родители были непреклонны.

Сбагрили девчонку и рады, шептались деревенские.

* * *

К интернату Линора привыкла, как и к тому, что её не забирали домой на выходные. А на каникулы приезжала домой, и не было в деревне семьи счастливее Офицеровых. Дарья закармливала девочку сладостями, пекла блины, которые Линора густо намазывала яблочным вареньем и, свернув трубочкой, окунала в сметану. На родителей за интернат не обижалась, взахлёб рассказывала о девочках, с которыми жила в одной комнате, об учителях, которые оказались хорошими и добрыми, лучше, чем в клятовской восьмилетке. Хвасталась дневником, где жирные бокастые пятёрки соседствовали с красиво выведенными четвёрками и изредка мелькали стыдливые тройки.

За четвёрки девочку хвалили, за пятёрки возносили до небес, а троек не замечали. – «Бог с ними, с тройками. У кого их не было? Девчонка цельный год в интернате, никто не пожалеет, никто слёз не вытрет» – говорил жене Фёдор. Дарья с ним соглашалась. А Линора радовалась – каждому дню, проведённому в родном доме, каждому солнечному утру. На чердак мать подниматься запретила, сказала непонятное: «Не буди лихо, пока оно тихо».

А Избяной словно по ней соскучился и теперь звал поиграть. Гномик в красной рубашке и красных штанах выглядывал из за угла сундука, прятался за дверцей шкафа, дразнился, озорно высунув узенький красный язык. Линора подбегала и захлопывала дверцу. Попался! Но в шкафу никого не было.

– Мама, я домового видела опять! Маленький такой, в смешных одёжках. Покажется и исчезнет, будто в прятки играть приглашает.

– Ты с ним играть не вздумай, не то убьёшься, как в прошлый раз. Прячется он, а тебе дела нет, книжку возьми почитай али на улку пойди, – поучала Дарья. – А в чём видела-то? Что на нём надето было?

Услышав, что домовик был одет в красное, успокаивалась. Сама Дарья видела его за всю жизнь несколько раз, в домотканых серых штанах и цветастой рубашке. Но однажды Избяной показался ей в чёрном.

Свекровь тогда сильно простудилась, маялась кашлем. Травяные отвары не помогали. Дарья отнесла фельдшерице крынку сметаны, чтобы та научила её ставить больной уколы, и колола сама.

– Спасибо, доченька, – прочувствованно благодарила свекровь. – фершалка-то как иголку всадит, так охнешь. А у тебя рука лёгкая, я и не чувствую совсем. Вы только в больничку меня не отдавайте, умру ведь там. Не отдашь?

Анна Егоровна пытливо заглядывала в Дашины глаза. И вспоминала, как наговаривала на неё Фёдору, возводила напраслину. А та ей добром платит за зло.

– Что вы такое говорите, мама! Никуда мы вас не отдадим, сами вылечим. Лекарство Федя из города привёз, беспременно помочь должно. Я курицу зарубила, супчик вам сготовила. Линоре тарелку налила, а больше не дам, щами крапивными обойдётся. Она их любит, со сметанкой-то. А вас бульончик живо на ноги поднимет, вот увидите! Фельдшерица сказывала, курятина для больного шибко полезная. Покушайте вот.

Дарья подносила к свекровиным губам деревянную ложку с наваристым бульоном, та послушно открывала рот, бормотала растроганно: «Спаси тебя Христос, доченька».

И наконец пошла на поправку.

На радостях Фёдор переколол и сложил в поленницу дрова, месяц пролежавшие в сарае, сделал сиденье для верёвочных качелей и срубил под корень старый вяз, распилив ствол надвое. На траве остались лежать два суковатых бревна. Невзирая на Дарьин запрет, Линора любила залезать на них и прыгать с бревна на бревно. И допрыгалась. Поскользнулась на мокрой коре и упала лицом на сучок. С подбородка стесало мясо почти до кости.

Дарья, у которой от дочкиного крика темнело в глазах, нашла в шкафу чистый лоскут, смочила водой и густо присыпала порошком стрептоцида. Приладив повязку, туго обмотала девочке голову платком, укачивала на руках как маленькую, утишая боль приговорками: «Уйди-пройди боль со двора, в тёмном лесе заблудись, на болоте сгинь. А коль до леса не дойдёшь да болота не найдёшь, так ступай боль во чисто поле, иди боль на четыре стороны, ищи себе другой дом, другого хозяина. В том дому тебе жить-пировать, спать-ночевать, друзей-врагов наживать. А сюда дорогу забудь».

Под её монотонное бормотание Линора уснула. Спала беспокойно, вздрагивала и всхлипывала. Дарья, у которой от долгого сидения затекли ноги, боялась встать, чтобы её не разбудить. Бородушку ссадила до мяса, хорошо хоть глаза целые остались, спасибо Избяному, уберёг.

На крыльце сидела долго. Потом осторожно поднялась, со спящей Линорой на руках вошла в дом. После солнечного двора сени казались сумеречно-тёмными. Темнота была живой, мохнато клубилась в углах, наплывала под ноги серым облаком. Со свету, оно понятно. Но до чего чудно! Дарья постояла, давая глазам привыкнуть. Через минуту из темноты выступили сложенные в углу кирпичи (муж собрался перекладывать печь, да заболел не ко времени) и окованная железом скрыня – материна память, которую Фёдор вознамерился было вынести во двор, а Дарья не дала, велела поставить в сенях.

К ногам подкатилось что-то чёрное. Может, соседская кошка? Но что ей делать в их доме? Дарья не успела додумать про кошку, как на неё уставились два рыжих глаза. Мигнули и исчезли, а чёрное оказалось кафтаном, из-под которого виднелись две крошечные ножки в чёрных обутках. Ножки просеменили в дальний угол и пропали. Померещилось, решила Дарья. Прижимая к себе Линору, вошла в избу. Свекровь спала.

– Мама, просыпайтесь, на закате ложиться нельзя, ночью спать не будете. Беда с девочкой нашей приключилась, расшиблась на брёвнах-тех, да сильно как!

Дарья бережно опустила дочку на кровать, укрыла одеялом. Собрала на стол, позвала Анну Егоровну:

– Мама, ужинать идите.

Свекровь не отозвалась.

Подошла, тронула за плечо. На Дарью смотрели последним взглядом серые глаза, не упрекая и не укоряя ни в чём. Прощались.

Забыв о спящей Линоре, Дарья опустилась на пол и завыла.

6. Перемены

К началу девяностых в Клятово оставалось тридцать шесть дворов. На стыке двух эпох страна жила в ожидании чего-то нового, неизведанного и пугающего. А здесь, в деревенской дремотной глуши, время текло лениво, принося неспешные изменения, словно выталкивало на берег неповоротливые брёвна-топляки. Пруды обмелели и заросли камышом, рыбу выловили бреднями подчистую, а кормивший всю область совхоз приказал долго жить.

Перемены начались, когда у бывших совхозных земель объявился новый хозяин, коннозаводчик Баяр Джемалов. Непривычное для слуха имя мужики переделали в боярина, не подозревая, как близки к истине (Баяр переводится с монгольского как барин, господин), и за глаза называли хозяина барином, а себя – крепостными. Новый хозяин очистил и углубил пруды, соединил узкими каналами и подвёл к ним протекавшую поблизости мелкую речушку, находчиво изменив её русло.

Деревня надолго лишилась тишины: днём и ночью на прудах шумели землечерпалки, скрежетали гусеницами экскаваторы, натужно ревели самосвалы. Зато для всех нашлась работа, за которую Баяр щедро платил и строго спрашивал. Все жилы из нас вытянул, говорили меж собой мужики. И, переиначив известную поговорку, работали не за совесть, а за страх. Через год деревню окружало полукольцом рукотворное озеро. Купленная на «боярские» деньги и заселённая в него рыбья мелочь подросла, остепенилась и обзавелась потомством. А название так и осталось – Пруды.

Совхозное захудалое стадо «боярин» выгодно продал мясокомбинату, а коровник перестроил в конюшню. Выписал из Туркменистана ахалтекинских скаковых лошадей и в придачу к ним – тамошних конюхов, для которых построил кирпичные дома. Семейные пары жили в отдельных квартирах, неженатые – в общежитии. На бывших совхозных полях колосился овёс, на выпасных лугах зеленели сочные густые травы, а здание совхозного правления, перестроенное на восточный лад, звалось административным офисом.

Конематки и жеребцы содержались в каменных утеплённых конюшнях: летом в них сохранялась прохлада, а в суровые зимы лошади не мёрзли. На открытом малом ипподроме длиной семьсот метров, устроенном перед конюшнями, тренировались молодые рысаки. Двухлетних животных, которым требовалась нагрузка сильнее, переводили на большой ипподром (длина круга полтора километра), расположенный за территорией усадьбы. Через пять лет на конном заводе было сто конематок, а в Клятово насчитывалось пятьдесят дворов. Работы хватало всем. На территории бывшего совхоза «Заря коммунизма» стараниями Джемалова коммунизм был-таки построен – правда, для лошадей. Людям же приходилось трудиться, помня известную поговорку: работа черна, да денежка бела.

 

– Почем нанялся? – шутили меж собой мужики. – Да в неделю работать семь дней, а спать на себя.

– Рукам работа – душе праздник, – усмехался Баяр.

– Тебе-то праздник… – ворчали мужики себе под нос.

И не знали, чего ему стоило – поднять с нуля конный завод, расплатиться с банками-кредиторами, спать четыре часа в сутки и думать, думать, думать…

Не зря пословицу сложили: если ты думаешь, думай обо всём. Конезавод обошёлся Джемалову в астрономическую сумму:

1. Закрытые манежи для тренинга лошадей в непогоду.

2. Конюшня для кобыл.

3. Конюшня для молодняка до двух лет.

4. Конюшня для молодняка в тренинге от двух до трёх лет.

5. Две «бочки» (круглый манеж диаметром от 15 до 23 метров с ровным мягким грунтом) для обучения молодых лошадей.

6. Манеж для случки кобыл, душ, солярий, кузница, шорная мастерская, раздевалки персонала, технические помещения.

7. Конюшня жеребцов-производителей с индивидуальными денниками, солярием и душем на шесть голов.

8. «Бочка» для жеребцов.

9. Сенохранилище.

10. Хранилище кормов и подстилки.

11. Автовесы.

12. Навесы для автомобилей и сельскохозяйственной техники.

13. Трансформаторная подстанция.

14. Проходная и пункт охраны.

15. Администрация.

16. Два жилых пятиэтажных дома для туркменских конюхов и их семей.

Слух о Джемаловском конезаводе разлетался конским стремительным бегом, на лошадей приезжали смотреть из Москвы и Петербурга, восхищённо цокали языками и расточали похвалы. Выносливые ахалтекинцы с природной широкой рысью приносили своим владельцам победы в профессиональном спорте и стоили заоблачно.

Клятовских мужикиков и парней к лошадям не подпускали, доверили чистить денники и наполнять овсом кормушки. К своим помощникам конюхи-туркмены относились без кичливости, делились секретами ухода за лошадьми. При встрече с деревенскими улыбались и вежливо здоровались. Но клятовские категорически отказывались отдавать за них дочерей. Отношение молодёжи к пришлым было иным: девушки, невзирая на отцовские строгие запреты, засматривались на красивых белозубых ребят, молодых парней восхищало их умение управляться с лошадьми и великолепная джигитовка, а деревенские мальчишки забросили все забавы и днями пропадали на конном дворе, где брались за любую работу, ничего не требуя взамен.

Конюхам хозяин верил как себе самому. На помощников смотрел будто не видел, а мальчишек предупредил, чтобы в загоны не заходили и к лошадям не приближались: укусят или ударят в грудь кованым копытом. Мог бы и не предупреждать: конюхи своё дело знали, кнутом огреют так, что дорогу к конюшне забудешь надолго.

Гостей Джемалов принимал радушно, сам выводил из денника понравившегося покупателю коня. С деревенскими дружбы не водил, при встрече кивком отвечал на приветствие и шёл дальше.

У Баяра был сын, двадцатипятилетний Баллы́, чьё имя переводилось как «медовый» и вполне соответствовало внешности. Клятовские девчата провожали Баллы́ глазами и вздыхали ему вслед, парни вознамерились поучить туркмена уму-разуму – и испытали на себе железные кулаки джемаловских конюхов, которые появились словно из ниоткуда, в несколько ударов уложили всю компанию в придорожную грязь лицом, отстегали кнутами до кровавых рубцов и заставили есть землю.

Клятовские усвоили урок и оставили Баллы в покое. По деревенским улицам он ходил, постёгивая себя по сапогам кожаной плёткой, глядел на всех со снисходительным прищуром и белозубо улыбался в ответ на робкое «здрасте вам». Сына коннозаводчика уважали, пожалуй, сильнее, чем его отца: Баллы от людей не отворачивался, просьбы и жалобы выслушивал не перебивая, а если обещал замолвить о ком словечко отцу, то всегда выполнял обещание. И клятовские получали – кто телегу конского навоза, кто долгожданную работу, кто денег в долг, за которые Джемалов не брал процентов, если их возвращали в срок.

– Ходит, смотрит… А вот спроси у него, чего он ходит? Чего ему надо-то?

– Дак известно чего. Кровь в нём играет – как у папашкиных жеребцов. Девку по сердцу выбирает, всё не выберет никак.

– За него любая пойдёт. Отец-то миллионщик. Будет жить как у Христа за пазухой.

– Кой тебе Христос, чего буровишь-то? Они мусульманы, своему богу молятся.

– Бог-то один, молиться ему всё едино как. А только зря наши девки глаза об него трут. Ему Верка Кожина глянется, глаз положил.

– Как положил, так и сымет. Степан дочку за басурмана не отдаст, видит Бог.

– Что ты про Бога заладил… Решать-то не Бог будет, Баяр со Степаном.

Приметливые клятовские мужики угадали верно: Баллы́ приглянулась четырнадцатилетняя дочка Степана Кожина. А она и не помышляла о любви. Каталась зимой на санках с горы, на Рождество ходила с подружками по избам, распевала колядки и объедалась сладостями, на Ивана Купалу плела венки и, подражая взрослым девушкам, гадала на суженого. И сама о том не ведая приворожила-присушила Джемалова-младшего агатово-чёрными длинными ресницами – такими же, как у отцовой любимицы, жеребой кобылы Дюрли (в переводе с туркменского: жемчужина). Обжигала озёрным холодом глаз, которых не опускала при встрече, как того требовали приличия. Искушала-дразнила губами – по-детски капризными в её неполные пятнадцать лет. «Семнадцать исполнится, присылай к Кожиным сватов» – сказал Баллы отцу. – Калым богатый дам, не откажет Степан, отдаст дочку. Он на деньги падкий, за рублём на пузе поползёт».

Баяр пробовал было его увещевать, мол, люби кого хочешь, а женись на своей. Да где там… Баллы не сводил с Веры глаз, о другой не хотел даже слушать. И не знал, что в своих снах Вера видела не его.

Купите 3 книги одновременно и выберите четвёртую в подарок!

Чтобы воспользоваться акцией, добавьте нужные книги в корзину. Сделать это можно на странице каждой книги, либо в общем списке:

  1. Нажмите на многоточие
    рядом с книгой
  2. Выберите пункт
    «Добавить в корзину»